3. Обогащение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Первым среди всех достижений XVI столетия следует поставить полное высвобождение телесного движения. Вот что прежде всего определяет впечатление богатства, оставляемое картиной эпохи чинквеченто. Фигуры приводятся в движение посредством членов тел, обладающих большей, чем прежде, жизненностью, и взгляд зрителя оказывается призванным к деятельности более высокого порядка.

Под движением не следует понимать перемещение с места на место. Уже в кватроченто много бегали и скакали, и тем не менее над ним тяготеет определенная обедненность и пустота, поскольку телесными членами здесь пользуются все еще ограниченно, к возможностям же больших и малых телесных вращений прибегают лишь до определенной степени. И вот XVI столетие начинает с развития тела, с обогащения его изображения даже тогда, когда оно в покое, так что сразу становится заметно, что находишься в начале новой эпохи. Фигура разом обогащается направлениями, и то, что привыкли воспринимать исключительно как плоскость, приобретает глубину и делается целой системой форм, в которой играет свою роль также и третье измерение.

Мнение, что все возможности открыты во все времена и что искусство, как только оно обрело собственную способность выражения, тут же в состоянии передать всякое движение, является широко распространенным заблуждением дилетантов. Между тем развитие протекает точно в растении, медленно собирающем листок к листку, пока наконец не откроется взгляду округленным, наполненным и выступающим одинаково во все стороны. Этот спокойный закономерный рост присущ всем органичным разновидностям искусства, однако нигде он не представлен в таком обогащенном виде, как в античности и в итальянском искусстве.

183. Челлини. Персей. Флоренция. Национальный музей

184. Приписывается Микеланджело. Юный Иоанн Креститель. Берлин

Повторяю: речь здесь не о движениях, преследующих какие-то новые цели или поставленных на службу какого-то специального, нового выражения, но лишь о более или менее богатом изображении сидящего, стоящего, облокачивающегося человека. Основная функция пребудет одной и той же, но контрастные взаимные повороты верхней и нижней частей тела, головы и туловища, постановка ноги на возвышение, перекрытие тела рукой или выдвижение вперед плеча либо множество других возможностей того же рода могут привести к чрезвычайно разнообразным конфигурациям торса и членов. В скором времени оформились некоторые закономерности в применении мотивов движения и перекрестный способ их подачи, когда, к примеру, согнутой правой ноге отвечало сгибание левой руки, и наоборот, то, что принято называть контрапостом. Однако все данное явление в целом принимать за контрапост не следует.

Можно было бы в этой связи подумать и о том, чтобы свести дифференциацию одноименных частей тела — рук и ног, плеч и бедер, новооткрытые возможности движения их по трем направлениям — в схематические таблицы. Однако ничего подобного читателю здесь ожидать не следует, и пусть он, после того как в предыдущем уже так много говорилось о пластическом богатстве, удовлетворится несколькими отобранными примерами.

185. Монторсоли. Св. Козьма. Флоренция. Флоренция. Капелла Медичи

186. Сансовино. Иоанн Креститель. Венеция. Церковь Санта Мария Глориоза деи Фрари

То, чем занят новый стиль, всего нагляднее проступает там, где художник сталкивается с темой совершенно неподвижного тела, как в случае мотива Распятого: в нем, как кажется, нет никакой возможности вариаций при трактовке конечностей. И тем не менее искусство чинквеченто открыло нечто новое и в этом на первый взгляд бесплодном мотиве, когда оно преодолело равнозначность ног, поместило одно колено над другим и посредством поворота фигуры в целом получило контраст направлений в нижней и верхней ее половинах. Об этом уже говорилось выше в связи с Альбертинелли (ср. с. 189). Кто проследовал по всему данному мотиву до самого его логического конца — это Микеланджело. У него, упомянем между прочим, сюда добавляется еще и душевное движение: он является создателем Распятого, обращающего взгляд вверх и открывающего рот в исполненном муки крике[174].

Более богатые возможности предоставлялись мотивом прикованного тела: привязанный к столбу Себастьян или Христос во время бичевания или еще — ряд рабов-атлантов, которых предусматривал Микеланджело для гробницы Юлия. Можно с большой уверенностью возвести действие, производившееся этими «пленниками», к церковным темам, и, когда бы Микеланджело выполнил для надгробного памятника всю серию, здесь осталось бы крайне мало простора для выдумывания что-то нового.

Если обратиться теперь к свободно стоящей фигуре, взгляду, разумеется, открываются совершенно необозримые горизонты. Зададимся вопросом: что сделало бы XVI столетие с бронзовым «Давидом» Донателло (рис. 2)? Он находится в таком близком родстве с линией развития классического искусства, дифференциация его членов обладает уже такой полнотой действия, что вполне можно было бы ожидать — если отвлечься от того, как подана здесь форма — что он удовлетворил бы и последующее поколение. Ответ на этот вопрос дает «Персей» Бенвенуто Челлини, фигура более поздняя (1550), однако скомпонованная сравнительно просто и потому вполне пригодная для сравнения (рис. 183). По ней мы видим, чего недостает «Давиду». Дело не только в том, что у Челлини контрастность членов разительно возрастает: вся вообще фигура оказывается вынутой из плоскости, мощно захватывающей пространство впереди и сзади. Кто-то может найти это предосудительным и обнаружит здесь раннее указание на распад скульптуры, мне же данный пример необходим потому, что он свидетельствует о существовавшей тенденции.

Разумеется, Микеланджело куда богаче, и тем не менее его композиции замкнуты и слитны. Однако то, с какой интенсивностью старается он при этом развить фигуры в глубину, обсуждалось выше (с. 65–66) — на примере «Аполлона» в отличие от плоского «Давида». Вследствие поворота фигуры, проходящего от ее низа доверху, впечатление получает дополнительный импульс по всем направлениям, а перекрывающая тело рука чрезвычайно ценна не только как контрастирующая горизонталь, но обладает еще и пространственным достоинством, поскольку обозначает дополнительное деление на шкале оси, идущей в глубину, и уже сама по себе создает соотношение переда и зада. Так же замышлен и «Христос» из церкви Санта Мария сопра Минерва, и в тот же ряд может быть помещен еще и берлинский «Джованнино» (рис. 184, см. выше, с. 62, прим.), вот только Микеланджело не одобрил бы здесь дробления объема. Кто займется анализом содержательных моментов движения, не без пользы привлечет сюда «Вакха» Микеланджело: тогда можно будет с полной ясностью сопоставить архаически простую и плоскую трактовку в подлинно юношеской работе художника с усложненным движением с многосторонними поворотами позднейшего подражателя, так что беспристрастному взгляду откроется различие не только двух личностей, но двух поколений[175].

В качестве примера сидящей чинквечентистской фигуры приведем «Козьму» из надгробной капеллы Медичи (рис. 185), которая была смоделирована Микеланджело, а исполнена Монторсоли — красивый недвижный образ, его можно было бы назвать умиротворенным «Моисеем». В мотиве нет ничего из ряда вон выходящего, и все же здесь дается формулировка решения, недоступная XV столетию. Для сравнения пробежим мысленным взором по кватрочентистским сидящим фигурам из Флорентийского собора: никто из этих старых мастеров даже не попробовал дифференцировать нижние конечности, поставив одну из ног на возвышение, уж не говоря о наклоне вперед верхней части тела. Также и голова задает здесь еще новое направление, а руки, при всей успокоенности и непритязательности жеста, являются в высшей степени действенным контрастным членом композиции.

Сидящие фигуры обладают тем преимуществом, что образ собирается воедино как объем и потому противоположности осей энергичнее противостоят друг другу. Сидящую фигуру легче сделать богатой пластически, чем фигуру стоящую, поэтому нет ничего удивительного в том, что в XVI столетии они встречаются особенно часто. Тип сидящего мальчика Иоанна почти полностью изгоняет стоящего и в живописи, и в скульптуре. Чрезвычайно преувеличенна, однако именно потому поучительна поздняя (1556) фигура Я. Сансовино из [Санта Мария Глориоза деи] Фрари в Венеции (рис. 186): здесь отчетливо видно, как тщился автор сделать ее поинтересней.

Наибольшими возможностями концентрированного богатства обладают, далее, лежащие фигуры, для чего достаточно будет только упомянуть «Времена дня» в капелле Медичи (рис. 137–140). Произведенному ими впечатлению не смог противиться даже Тициан: после того, как он побывал во Флоренции, простершаяся обнаженная красавица, как ее писали в Венеции со времени Джорджоне, показалась ему слишком простой, он устремился к более глубоким контрастам в направлениях членов тела и написал свою «Данаю», которая, наполовину распрямив верхнюю часть тела и высоко подняв колено, принимает золотой дождь на лоно. Особенно поучительно здесь то, как впоследствии (картина выходила из его мастерской еще трижды) он все в большей степени сливает фигуру в единый объем и постоянно обостряет контрасты (в том числе и у сопровождающей фигуры)[176].

До сих пор речь шла в большей степени о скульптурных, нежели о живописных примерах. Дело не в том, что живопись пошла по другому пути — их развитие проходит совершенно параллельными курсами, — однако там сразу же добавляется еще и проблема перспективы: одно и то же движение может в зависимости от подачи производить обогащенное или обедненное воздействие, а между тем речь у нас до поры до времени должна идти исключительно о возрастании объективного движения. Но как только это объективное обогащение оказывается возможным обнаружить также и в присутствии нескольких фигур, становится более немыслимым отодвигать живопись в сторону. Правда, скульптура также создает собственные группы, однако здесь она уже очень скоро наталкивается на естественные границы и вынуждена предоставить весь простор живописцам. Тот клубок движений, что демонстрирует нам Микеланджело на своей круглой картине «Святое семейство» [ «Мадонна Дони»], не имел себе никаких скульптурных аналогов даже у него самого, а принадлежащая А. Сансовино «Мадонна со св. Анной» в Санто Агостино в Риме (1512) выглядит чрезвычайно бедной рядом с живописной композицией Леонардо.

Примечательно то, что при всей живости позднего кватроченто даже у наиболее взбудораженных художников (я думаю в данном случае о Филиппино) вид сплетенных человеческих тел никогда не отличается особой активностью. Есть подвижность в мелочах, однако крупного движения мало. Недостает острой разнонаправленности движений. Филиппино может изобразить — одно рядом с другим — пять лиц, и все они будут иметь приблизительно один и тот же наклон, и это не в какой-нибудь процессии, но в группе женщин, являющихся свидетельницами чудесного пробуждения («Пробуждение Друзианы» в Санта Мария Новелла)! Каким осевым богатством обладает в сравнении с этим — назовем лишь один пример — группа женщин в «Изгнании Гелиодора» Рафаэля.

Когда Андреа дель Сарто приводит двух своих прекрасных флорентиек с визитом к роженице (Сантиссима Аннунциата, рис. 106), он придает им также два совершенно различных, контрастных направления, и вполне может статься, что своими двумя фигурами он создаст впечатление большей полноты, чем Гирландайо — целой свитой.

В случае помещенных на иконе друг подле друга святых тот же Сарто посредством исключительно стоящих фигур («Мадонна с гарпиями») создает такое богатство, которым такой художник, как Боттичелли, не обладает даже там, где он дает перебив и вводит центральную сидящую фигуру, как это можно видеть на берлинской «Мадонне с двумя Иоаннами» (ср. рис. 125 и 187 {43}). Разница определяется здесь не большим или меньшим количеством единичных движений: Сарто обладает преимуществом вследствие того мощного контрастного мотива, что он противопоставляет средней, данной спереди фигуре — фигуры сопровождающих в выраженном положении в профиль[177]. Насколько же сильно, однако, возрастает насыщенность движением на картине, где собраны вместе стоящие, коленопреклоненные и сидящие, куда привлечены еще и различия переда и зада, верха и низа, как на принадлежащей Сарто «Мадонне» 1524 г. (Питти) или берлинской «Мадонне» 1528 г. — картинах, кватрочентистской параллелью которым является та большая композиция с шестью святыми Боттичелли [ «Мадонна на троне» из алтаря св. Варвары, Флоренция, Уффици], где шесть вертикальных фигур стоят друг подле друга почти совершенно единообразно (рис. 128, 188, 189)[178].

187. Боттичелли. Мадонна с Иоанном Крестителем и Евангелистом Иоанном. Берлин

Стоит же нам, наконец, вспомнить о многоголосых композициях Станц делла Сеньятура, и перед лицом этого построенного на контрапункте искусства какая бы то ни было возможность сравнения с кватроченто исчезает. Убеждаешься, что глаз, развитый до нового уровня восприятия, чтобы находить картину привлекательной, должен был требовать все более богатых зрительных моделей.

2

Если XVI столетие приносит с собой новое богатство направлений, то связано это с раскрытием пространства как такового. Кватроченто все еще исходит из плоскостных представлений, оно располагает фигуры друг возле друга по ширине, создает свои композиции из полос. На «Рождении Иоанна Крестителя» Гирландайо (рис. 164) все основные фигуры развиты по одной плоскости: женщины с ребенком — посетители — служанка с фруктами — все находятся на одной параллельной краю линии. Напротив того, на композиции Андреа дель Сарто (рис. 106) мы ничего подобного не видим: выраженная криволинейность, движения внутрь и наружу картины создают впечатление, что пространство ожило.

Разумеется, такие противопоставления, как «плоскостная композиция» и «композиция пространственная», следует воспринимать cum grano salis [взвешенно]. У кватрочентистов также не было недостатка в попытках проникнуть в глубину: имеются композиции на тему «Поклонения волхвов», прикладывающие все мыслимые усилия дабы втянуть фигуры с переднего края сцены на средний и задний план. Как правило, однако, нити, которые должны были завести зрителя вглубь, оказываются недостаточно прочными, они рвутся, так что в результате картина распадается на несколько отдельных полос. Лучше всего оценить значение больших пространственных композиций Рафаэля, сравнивая их с фресками Синьорелли в Орвьето, которые турист, как правило, осматривает перед тем, как прибыть в Рим. У Синьорелли людские толпы тут же смыкаются стеной, он способен воспроизвести на своих исполинских поверхностях, так сказать, лишь передний план. Рафаэль же изначально безо всякого усилия развивает изобилие своих образов из глубины. На мой взгляд, сопоставление двух этих художников позволяет с исчерпывающей полнотой оценить меру противоположности двух эпох.

188. Боттичелли. Мадонна с ангелами и шестью святыми. Флоренция. Уффици

189. Андреа дель Сарто. Мадонна с восемью святыми. Берлин

Можно пойти дальше и сказать: вообще все восприятие формы в XV в. плоскостно. Не только композиция составляется полосами — также и отдельная фигура воспринимается в виде силуэта. Слова эти не следует понимать буквально, однако между рисунком раннего Возрождения и Возрождения высокого существует различие, которое почти невозможно сформулировать как-то по-другому. Сошлюсь еще раз на «Рождение Иоанна Крестителя» Гирландайо, прежде всего на сидящих женщин (рис. 164). Разве не уместно будет здесь сказать, что художник распластал фигуры по поверхности? Сравним с ними кружок служанок на «Рождении Марии» Андреа дель Сарто: здесь очевидно стремление создать во всем впечатление выхода вперед и отступления назад, т. е. рисунок следует перспективным, а не плоским видам.

Вот другой пример: «Мадонна с двумя Иоаннами» Боттичелли (Берлин) и «Мадонна с гарпиями» Андреа дель Сарто (рис. 187, 125). Почему настолько богаче выглядит евангелист Иоанн у Сарто? Разумеется, у него большое преимущество в движении, однако еще и движение это передано так, что непосредственно побуждает зрителя к созданию пластического представления и восприятию в форме ее отхода и приближения. Здесь, вне зависимости от светотени, создается иное пространственное впечатление, поскольку вертикальная поверхность проломлена и плоский образ замещен телесно-трехмерным, из которого к нам в полный голос обращается ось, увлекающая в глубину, т. е. как раз вид, изображаемый в ракурсе. Ракурсы бывали и прежде: мы видим, как кватрочентисты бьются над этой проблемой с самого начала, однако ныне тема разом претерпевает столь решительное исчерпание, что можно говорить о принципиально новом представлении. На той же картине Боттичелли изображает еще и Иоанна указующего, т. е. в типичной для Крестителя позе. Так вот то, как, параллельно зрителю, размещена рука на плоскости, характерно для всего XV в., причем как для проповедующего, так и для молящегося Иоанна. Стоит нам, однако, переступить рубеж столетия, как сразу же обнаруживаются попытки порвать с этим плоскостным стилем, что в рамках нашего иллюстративного материала, пожалуй, лучше всего может быть доказано на картинах Гирландайо и Сарто (рис. 109, 110).

В XVI в. перспектива представлялась всем как бы венцом рисовального мастерства. Ею определялись суждения обо всех произведениях. Альбертинелли наконец до того опостылели бесконечные разговоры о scorzo [ракурсе], что он поменял мольберт на стол трактирщика, а такой венецианский дилетант, как Людовико Дольче, присоединился к его мнению: перспектива что-то говорит только знатоку, к чему же класть на нее столько сил?[179] Должно быть, то было даже господствовавшее в Венеции воззрение: можно допустить, что тамошняя живопись уже и так обладала достаточными средствами для того, чтобы ублажить взор, и находила излишним пускаться на поиски этих прелестей тосканских мастеров. Однако во флорентийско-римской живописи проблема третьего измерения была усвоена всеми великими.

Определенные мотивы, такие, как указывающая из плоскости картины рука или данное в ракурсе, опущенное лицо анфас появляются почти одновременно во всех местах, и статистика этих случаев вовсе не безынтересна. Однако дело тут не в отдельных фокусах, не в неожиданных scorzi: важен всеобщий сдвиг в проецировании предметов на поверхность, привыкание глаза к изображению трехмерного[180].

3

Понятно само собой, что новую роль в этом новом искусстве была призвана играть также и светотень. Естественно ведь исходить из того, что впечатления телесности и пространственности можно достигнуть через моделировку куда более прямым путем, чем посредством перспективы. И в самом деле, уже у Леонардо усилия, прилагаемые в том и другом направлении, как в теории, так и на практике идут рука об руку. То, что, согласно Вазари, сделалось идеалом Леонардо в бытность его молодым художником — «dar sommo rilievo alle figure» [придать фигурам наибольшую выпуклость — ит.] — так им и осталось на протяжении всей его жизни. Начал он с темного задника, на котором должны были выделяться фигуры, а ведь это нечто иное в сравнении со сплошной чернотой фона, которая уже использовалась раньше. В результате углубляются тени; возникает необходимость, чтобы мощные затемнения соседствовали на одной картине с ярким светом[181]. Даже такой рисовальщик по преимуществу, как Микеланджело, принимает участие в этом движении: в ходе его работы над сводами Сикстинской капеллы ясно чувствуется возрастание интенсивности теней. Что до живописцев в собственном смысле, то мы видим, как один за другим они принимаются искать счастья в темных фонах и энергично выступающих световых пятнах. «Изгнанием Гелиодора» Рафаэль создал образец (рис. 65), рядом с которым должны были показаться плоскими не только его собственная «Диспута», но и стенные росписи прежних флорентийцев, а какой кватрочентистский алтарный образ смог бы вынести соседство того же Фра Бартоломмео с его бурной пластической жизнью? Энергия телесного явления и мощный изгиб его крупных ниш с их сводчатыми тенями должны были производить тогда такое впечатление, которое мы лишь с трудом способны себе представить.

Общее возрастание рельефности, естественно, видоизменило также и рамы для картин: мы расстаемся с кватрочентистскими конструкциями в виде плоских пилястров с легким антаблементом; вместо них являются короба с полуколоннами и колоннами в три четверти и тяжелой кровлей. Игривая, декоративная разработка этих моментов уступает место серьезным, крупным архитектурным формам, относительно чего следовало бы написать особую главу[182].

Однако светотень не только состоит на службе у моделировки: уже очень скоро ее признают в качестве чрезвычайно ценного вспомогательного средства обогащения явления как такового. Если Леонардо требует, чтобы светлой стороне тела был придан темный фон, и наоборот, это еще могло быть сказано, имея в виду интересы создания рельефности, однако теперь к светлому и темному широко прибегают еще и по аналогии со скульптурным контрапостом. Сам Микеланджело подробно остановился на прелестях частичной освещенности, свидетельством чего являются поздние рабы с Сикстинского свода. Существуют изображения, где целая половина тела погружена в тень, и этот мотив может почти целиком заменять пластическую дифференциацию тела. Сюда относится «Венера» «Франчабиджо» (рис. 170) и еще — «Юный Иоанн Креститель» Андреа дель Сарто (рис. 130). А если от изображений единичных фигур перейти к составным композициям, необходимость этого момента для обогащенного искусства так и бросится в глаза. Что был бы Андреа дель Сарто без своих пятен, заставляющих его композиции трепетать, и в какой значительной степени архитектонически мыслящий Фра Бартоломмео полагается на воздействие живописных объемов светлого и темного! Там, где их нет, как на подмалеванном наброске «Мадонна со св. Анной», создается впечатление, что картина еще не задышала.

Я завершаю этот раздел цитатой из Леонардовой «Книги о живописи». В картинах того, кто пишет исключительно для неспособной к суждению толпы, говорит он между прочим[183], мы найдем мало движения, мало объемности и мало перспективы. Другими словами, художественное достоинство картины определяется для него тем, насколько далеко смог автор продвинуться в решении названных задач. Однако движение, перспектива и впечатление телесности — это как раз те понятия, которые мы пытались здесь разъяснить в их значении для нового стиля, так что, если мы не продвигаемся со своим анализом дальше, ответственность за это можно возложить на Леонардо.