Глава 18 Таиров и Коонен на радио
Весной 1938 года Таирова и Коонен пригласили в Радиокомитет на Путинки. Тогдашнему руководителю советской радиослужбы Мальцеву поступило указание из высших партийных инстанций «усилить контакты» с выдающимися деятелями театра.
«На чаек с баранками и душевный разговор» Таиров пришел один. Алиса Георгиевна сопроводила его по Тверскому бульвару до памятника Пушкину – тот возвышался на своем старом законном месте – и пошла по другим делам.
Во время «душевного разговора» главный радиочиновник страны поинтересовался здоровьем замечательной актрисы – «гордости социалистический культуры», и, узнав, что здоровье хорошее, вопросов больше задавать не стал.
Но вечером позвонил сам, не через секретаря:
– А мы вас так ждали, дорогая Алиса Георгиевна, поговорить, посоветоваться о том, как получше показать ваш театр миллионам наших слушателей...
В ответ услышал – как рассказывала много позже Алиса Георгиевна автору этих строк – примерно следующее:
– Но ведь для миллионов ваших слушателей меня, кажется, просто не существует.
– Позвольте, – удивился Мальцев, – мы регулярно передаем спектакли Камерного театра.
– Я очень рада за своих товарищей, – закончила разговор Коонен, – но меня лично это, к сожалению, не касается.
Ситуацию, сложившуюся к тому времени на радио вокруг спектаклей Камерного театра, можно назвать парадоксальной, а точнее – трагикомической. Программы передач конца 30-х – начала 40-х годов, сохранившиеся в архивах, подтверждают: спектакли Камерного театра шли в эфир постоянно, но все это были представления, в которых Коонен не была занята.
В своих воспоминаниях Коонен характеризует этот период в жизни Таирова и своей так:
«Таиров в это время сам почти ничего не ставил. В нашем театре прошли „Очная ставка" бр. Тур и Л. Шейнина в постановке М. Жарова, „Честь" Г. Мдивани в постановке В. Ганшина, „Генконсул" бр. Тур и Л. Шейнина в постановке В. Королёва. Н. Охлопков поставил „Кочубея" В. Первенцева и „Мечту" М. Водопьянова.
Я играла свой репертуар и работала над сценическим вариантом романа „Мадам Бовари". Для меня это было прекрасной отдушиной, Таирову было труднее»1 .
Теперь перелистаем «эфирные папки» рубрики «Театр у микрофона»: «Очная ставка», «Генконсул», «Мечта» – разоблачение вредителей, подвиги очередного «майора Пронина – Штирлица», героические деяния летчиков, описанные то ли самим героем-по-лярником, обнаружившим неожиданно литературный талант, то ли (что вернее) записанные неким «литобработчиком».
Неизбежность такого репертуара исторически очевидна, и кто посмеет бросить камень в сторону замечательного театра. Но ведь самим художникам от этого было не легче.
Спектакли 20-х годов, в том числе и составившие славу тогда только начинавшегося «Театра у микрофона» – «Любовь под вязами», «День и ночь», «Святую Анну», «Адриенну Лекуврер» – «на эфир» больше не ставили.
6 декабря 1935 года в Студии на Телеграфе в 11 утра сыграли монтаж «Жирофле-Жирофля». (В 14-й или 15-й раз!)
На следующий день начальника секции театральных передач и трансляций А.А. Дорменко вызвал председатель Радиокомитета П.М. Керженцев – он хозяйничал до Мальцева. В привычной ему изысканно-фарисейской манере Платон Михайлович поблагодарил Дорменко за разнообразие программ и посетовал на недостаток вкуса и особенно политического чутья, выразившийся, в частности, в пропаганде таких бездумных и далеких от патриотических идей спектаклей Камерного театра, как «Жирофле-Жирофля» и «Сирокко».
Оперетта композитора Половинкина, повествующая о том, как в средиземноморском отеле, застигнутые жестоким ветром, томятся от скуки румынская княгиня, колбасный фабрикант из Цюриха, американский банкир и несколько их братьев и сестер по классу, в течение 7 лет после премьеры на сцене в январе 1928 года вообще-то почиталась за образец именно для радио. В ней, как замечает критик, «лобовые политические выпады дисгармонировали с тонкой иронией по отношению к буржуазной культуре и буржуазному обществу»2.
Дорменко пытается объяснить весьма просвещенному марксисту Керженцеву, что именно в этот спектакль внесены продиктованные требованием времени политические комментарии, напоминает о положительной рецензии в «Правде»3 и вообще о том, что на каждый «повтор» в эфире приходит множество писем слушателей, в том числе и от «рабочих коллективов», – была действительно такая мода на коллективные послания.
Керженцев, глядя оловянными глазами сквозь круглые очки в металлической оправе, бросает одну только фразу – о том, что он не намерен выносить дискуссию в текст приказа по Радиокомитету, но готов к оргвыводам, если Дорменко и его секция...
Во всей этой истории для меня самым важным кажется даже не обвинение в политической близорукости редакторов радио, а упоминание о «непатриотичности» репертуара Камерного театра. Еще почти год до премьеры оперы-фарса «Богатыри» на музыку А.П. Бородина и слова Демьяна Бедного, вызвавшей специальное решение ВКП(б) и соответствующие публикации в прессе по поводу «неверного толкования русской истории», еще более десяти лет до «борьбы с космополитизмом», а Платон Михайлович уже зрит и бдит. Кто-кто, а он ни на секунду не забывал, что великий вождь всех времен и народов в 1929 году лично охарактеризовал Камерный театр как «действительно буржуазный»4.
В отличие от Немировича, от Мейерхольда, от вахтанговцев, Таиров никогда не был «своим» – даже на самое короткое время.
Его эстетическая платформа – «есть две правды – правда жизни и правда искусства. Конечно, местами они соприкасаются между собой, но большей частью бывает так, что правда жизни оказывается ложью в искусстве и, наоборот, правда искусства звучит ложью в жизни»5 – никак не согласовывалась с уже декретированными принципами социалистического реализма.
Его методологические требования к актеру – «сценическая эмоция должна брать свои соки не из подлинной жизни... а из сотворенной жизни того сценического образа, который из волшебной страны фантазии вызывает актер к его творческому бытию»6 – плохо вписывались в рамки утверждающейся «системы» работы актера над собой и над ролью.
А еще больше срабатывало традиционное и естественное недоверие к «спецу» – человеку интеллигентному и творческому, то есть к человеку, который в соответствии с собственной природой был плохо управляем, а следовательно, подозрителен. Конечно, он принимал контрмеры – в той форме, в какой считал это для себя возможным.
К концу 30-х годов волею обстоятельств, а не только благодаря своему творчеству он становился все более одинокой вершиной отечественного театра. Умер Станиславский, закрыт МХАТ-2, погибли Мейерхольд и его театр. Сам Камерный театр с трудом перебрался через художественную пропасть, которая возникла в результате его полуторагодового слияния с Реалистическим театром. К счастью, Таиров сумел организовать театральную практику без особого ущерба и для своего коллектива, и для незваных, но и не виновных гостей7.
В официальную «табель о рангах» советской социалистической культуры народный артист республики Александр Яковлевич Таиров внесен в числе первых. Он заседает во всех полагающихся президиумах и комиссиях, выступает со всеми полагающимися докладами, статьями и откликами на события.
Мне кажется, что он принимает решение сродни тому, которое принял Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Он решил огородить свое творчество, способность к художественному самовыражению, частоколом формальных и ничего для него не значащих подписей под всевозможными публикациями «по актуальным политическим вопросам» – и в сфере искусства, и по любым другим жизненным поводам. Гениальный композитор жертвовал своей личной репутацией ради репутации своей музыки, в расчете на то, что до слушателей-потомков вся эта бытовая шелуха вообще не дойдет, а слушатели-современники поймут и не осудят.
Таиров, думается, принял для себя такое же решение, но вот опираться он мог на разум и доброжелательность лишь своих современников, театральный спектакль в веках не живет. Поэтому Таиров не мог, как Шостакович, ограничиваться только публичными заявлениями в прессе по всяким ненужным поводам. Он был вынужден доказывать свою лояльность включением в репертуар пьес, к которым не испытывал ни малейшего интереса.
Интересно совмещение во времени – гонения на Шостаковича, открытые знаменитой статьей «Сумбур вместо музыки», и попытка разгрома Камерного театра в связи с постановкой «Богатырей» -по датам почти совпадают; а еще любопытнее их совпадение с начавшейся по личному распоряжению Гитлера в фашистской Германии кампанией «против формализма, бездуховности и безыдейности в искусстве».
К концу 30-х годов внешние обстоятельства творческой работы Таирова, повторяю, были достаточно комфортабельны. Почетное звание, престижные гастроли. Но вот любопытный факт, свидетельствующий о том, как относились к нему власть имущие на самом деле.
В конце 1938 года проходит реконструкция постоянно действующих трансляционных пунктов, через которые в эфир идут спектакли, концерты, лекции. В Камерном театре нужная аппаратура была установлена еще в 1925 году, когда вся система радиотрансляций из театров и концертных залов только-только начинала отрабатываться и технологически, и эстетически. В 1930 году здание Камерного на Тверском бульваре перестраивали, и для радио это дало повод обновить технические возможности. В тридцать восьмом инженеры и редакторы Радиокомитета, составляя список транспунктов в различных аудиториях столицы, никоим образом не сомневались, что уж Камерный театр в этом списке должен быть упомянут в числе первых. Так и сделали.
Предварительный список ушел на утверждение в «инстанции» и вернулся с некоторыми изменениями, на основании которых и был выпущен «Приказ № 319 по ВРК при СНК СССР „Об организации новых трансляционных пунктов" от 25 августа 1938 года». Камерный театр в списки художественных коллективов, которым предоставлялась возможность более или менее постоянно передавать в эфир свои спектакли, не значится8.
В очередной раз сработала формула Н.К. Крупской, декретированная Наркомпросом еще в 1926 году: «Часто то, что может быть допущено к исполнению в других местах, должно быть запрещено к передаче по радио»5.
Ну не нужен был широким трудящимся массам Таиров с его художественными изысками, по крайней мере, по мнению партийных руководителей искусства.
А запись на пленку тогда была редкостью, предоставлявшейся в исключительных случаях тому или иному художественному коллективу – за особые заслуги или по особому расположению Сталина. Потому-то мы и не имеем не только полной записи, но даже отдельных фрагментов ни «Адриенны Лекуврер», ни «Оперы нищих», ни «Негра», ни даже «Патетической сонаты». А небольшие фрагменты из «Федры», «Без вины виноватых», «Антония и Клеопатры», хранящиеся сегодня в «золотом фонде» радио, на самом деле записаны были уже в 50 – 60-е годы – после закрытия театра и смерти их создателя. От «прежнего времени» сохранились только фрагменты «Оптимистической трагедии» и «Чайка».
* * *
В первый раз отрывки из нового спектакля Камерного театра «Оптимистическая трагедия» по пьесе Всеволода Вишневского передавались в эфир Станцией им. Коминтерна 25 декабря 1933 года – через шесть дней после премьеры.
Премьеру ждали, по Москве ходили слухи, радовавшие самые разные слои общества. Радио – против обыкновения, таировские премьеры оно обычно не рецензировало – рассказывало о репетициях, об авторе и постановщике, интервьюировало Михаила Жарова и Сергея Цейца – Алексея и Вожака. Театральная публика «предвкушала общение с Коонен – в совершенно неожиданной, „чисто мужской" роли».
Чиновники из «инстанций » потирали руки «в ожидании » «сугубо революционного» действа, демонстрирующего отказ Таирова от «чистого искусства». (Приведенные здесь определения взяты из прессы.)
Позицию последних наиболее полно выразил известный литературный палач Осаф Литовский, служивший в должности руководителя Главреперткома. Он лично изволил представлять два фрагмента из спектакля, опубликовав свой радиотекст на следующий день в газете «Советское искусство»:
«Освобождаясь от эстетической мишуры и формалистических изысков, Камерный театр обретает свой, одному ему присущий сценический язык, свой стиль, который является результатом критического освоения, с точки зрения современно чувствующего и мыслящего коллектива, всего лучшего, что накопил театр за время своего существования. „Оптимистическая трагедия" – яркое тому доказательство».
Через шестьдесят лет после премьеры «Оптимистической трагедии», с высоты наших знаний о том, куда завели победившие оптимисты свой многострадальный полк, – можно, наверное, все разделить на «черное и белое».
Уродливая идея – и чистота художественных помыслов.
Пошлость пропагандистских лозунгов – и подлинность актерского вдохновения.
Позорный отказ от личностного самовыражения – и эстетическая одухотворенность спектакля...
И так далее и тому подобное.
Но все дело в том, что и исторически, и художественно в этом спектакле Таиров и его актеры поднялись до высот такой гармонии, которую невозможно разъять алгеброй скептицизма. Каким бы профессионализмом он ни обладал.
«Человечеству брошена жалкая подачка – Мое! Моя гармонь, мои портянки, моя жена, моя вобла!
Вот не будет собственности... Значит, все будет чудно... Будет, опять будет... Слушай, ведь в нас старое сидит. Сами только и ищем, где бы чего разжиться, приволочь, отхватить. И во сне держимся за свое барахло!..
Этакая маленькая штучка – „мое“. На этой вот штучке не споткнуться бы».
Как оценить сегодня этот короткий монолог матроса Алексея, ищущего свою правду в нашей общей жизни?
Как предвиденье, как философское пророчество о неизбежности нынешних практицизма и общественного безразличия, когда воплем в пустыне оказывается даже крик женщины, насилуемой бандитом на лестничной площадке большого дома?
Или как наивность, доходящую до глупости, старую, как мир, – ибо что есть наивнее жалоб на несовершенство человеческой природы?
А может быть, все-таки как веру в могущество человеческого разума, человеческих эмоций, которые пусть не всегда, но достаточно часто позволяют людям удержаться на грани, отделяющей их от стада?
Вишневский и Таиров поставили спектакль о так называемых «вечных» проблемах бытия. А с этой точки зрения конкретные сюжетные коллизии оказываются не более чем литературным их оформлением.
«Вера в правду произносимого» (Станиславский) определяла и обуславливала работу актера, вызывая соответствующие реакции в зрительном зале. Хорошо это или плохо – применительно к идее и сюжету этих конкретных пьесы и спектакля – судить каждому по-своему. Но было так, и это данность, с которой каждый историк театра обязан считаться.
Для нашей же темы важно отметить, что режиссер ставил именно трагедию, где «весь тонус действия находится на грани максимального кипения. В пьесе нет покоя, нет обыденного состояния людей; здесь бушуют и плавятся человеческие страсти, страсти отдельных людей и масс, брошенных в водоворот...»10.
И вот передать средствами радио эту вздыбленность чувств огромного количества людей, перенести через эфир в воображение слушателей этот вихрь, выраженный на сцене яркими пластическими приемами, – эта задача выходила из категории чисто технологических, приобретая общеэстетическое значение.
Опыт, уже имевшийся у радио, – не радовал.
Сомнения в возможности и даже целесообразности трансляции в эфир драматических спектаклей высказывались с самых первых проб подобного рода. Достаточно сослаться на форму объявления в газете «Новости радио» в 1926 году:
«Утром 10-го апреля будет передаваться комедия Гоголя „Ревизор". Кстати, нужно отметить, что вопрос о передаче драматических произведений по радио среди слушателей встретил самое противоречивое отношение. Мы считаем, что вопрос о передаче драмы по радио требует еще дополнительного обсуждения его радиослушателями, и ждем от них дополнительных материалов»11.
Обсуждение «Ревизора», сыгранного в студии, и нескольких следующих премьер «Театра у микрофона» проходило в разносном стиле. Итог дискуссии на этом этапе газета подвела в статье за подписью Театрал: «Если вопрос о передаче опер благодаря музыке решается в положительном смысле, то вопрос о трансляции пьес из театров почти наверняка следует бросить – нестоящее это дело!»12
Черту под первыми театральными экспериментами радио подвел А.В. Луначарский, выступив на московской конференции Общества друзей радио против передач пьес по радио13.
Мало кому известно, что этот категорический отзыв впрямую связан с Камерным театром.
В то время сразу несколько попыток транслировать театральный спектакль со сцены или из студии прошли, мягко говоря, не слишком успешно. Но руководство акционерного общества «Радиопередача» (тогда вещание еще не было государственным) справедливо считало, что пора экспериментов неизбежно чревата провалами и не надо их бояться. Оно заботилось прежде всего о том, чтобы спектакли, отбираемые для передачи по радио, с одной стороны -представляли бы художественную ценность, а с другой – соответствовали бы пропагандистским задачам, сформулированным в Агитпропе ЦК партии, где уже начинали с определенным подозрением присматриваться к новому искусству. В руководство «Радиопередачи» входили достаточно культурные и образованные люди, были среди них друзья и почитатели Камерного театра. И потому, когда в его репертуаре появилась «Косматая обезьяна» по пьесе Юджина О’Нила, тут же последовало предложение Таирову включить его в программу радио.
Очень уж подходил этот спектакль по всем критериям: по теме -стихийный бунт кочегара, гибнущего в джунглях огромного города; по идеологии – яростное обличение буржуазного мира, «бичующий живописный анализ капитализма... пьеса говорит о колоссальной потенциальной революционности пролетариата» (Луначарский)14 ; по престижности премьеры – «спектакль этот является большой и хорошей победой Камерного театра»15.
Сомневался Таиров. Его смущала сама возможность восприятия этого спектакля «только на слух» – по крайней мере, ключевых сцен. Абсолютный восторг и у публики, и у критиков вызывала сцена в кочегарке, длившаяся 7 минут – огромное время для сценического действия. Вот описание этой сцены у Коонен:
«Люди прикованы к огромной огнедышащей топке, мощными взмахами лопат они бросают уголь в ее разверстое жерло. Потрясал четкий ритм работы, отвечавший музыке оркестра. Красота полуобнаженных мускулистых тел давала ощущение всесильного могущества человеческого труда»16.
Луначарский по этому поводу с восхищением заметил:
«Естественно, что мы в России уже неоднократно видели всякие попытки изобразить не только танцы труда, но и танцы машины. Однако еще никому не удавалось дать такой скульптурный и металлический ритм движений и звуков, какие развернуты Таировым»17.
Редакторы радио настаивали, но Таиров, по его собственному признанию, не представлял себе, как реализовывать этот эпизод спектакля у микрофона. Луначарский, который в принципе был большим сторонником и поклонником рождающегося радиоискусства, вмешался в ситуацию и присовокупил свою просьбу к предложению организаторов. И тогда произошла прелюбопытная история.
Нарком просвещения приехал на очередное представление «Косматой обезьяны» вместе с иностранными гостями. Таиров, усадив гостей на почетные места, попросил их шоферов и охранника сесть за кулисы, но поставил им стулья так, что сцену они не видели. Хотя слышали все превосходно, потому что находились буквально в нескольких метрах от оркестра и актеров.
В антракте Александр Яковлевич попросил их поделиться своими впечатлениями с наркомом. В ответ прозвучало: «Ничего не поняли!»
Таиров вспомнил эту историю в конце 30-х годов, на встрече с работниками Радиокомитета, когда ему задали вопрос о том, почему он в принципе не большой поклонник «Театра у микрофона». Он высказал тогда мысль о том, что по своей природе театральный спектакль может быть «не радиен», и более того – попытка зафиксировать откровенно импровизационное начало, рассчитанное на сиюминутную реакцию зрительного зала «усеченными» средствами радиоискусства неизбежно приводит к распаду художественной ткани театрального действия на отдельные стилистически, интонационно и т. п. несовместимые компоненты, так как внимание зрителя-слушателя перестает быть непрерывным.
В этом разговоре Александр Яковлевич употребил слово «версификация» – по отношению ко многим попыткам «Театра у микрофона»18.
К сожалению, и до этой встречи с работниками радио, и после Таирову приходилось сталкиваться с тем, как режиссеры радио оказывались не в состоянии ни передать сущностное обаяние его театральных решений, ни найти им адекватные звуковые формы. Типична в этом смысле история, произошедшая со спектаклем Камерного театра «Судьба Реджинальда Девиса» по пьесе А. Кожевникова и И. Прута, за адаптацию которой через несколько месяцев после премьеры 3 июня 1947 года взялся многоопытный радиорежиссер B.C. Турбин.
В 1960 году он публично каялся:
«Спектакль был поставлен в присущей А. Таирову манере, с хорошей броскостью, эффектностью. Там было много зрелищных моментов: и американские солдаты в тюремных клетках, и объемная панорама города, там были пляски на улице, были убийства из-за кулис во время плясок и т. д. Когда мы приступили к работе, мне было дано задание „подтянуть, сделать лучше“ и т. д. – те общие указания, которые обычно в таких случаях даются.
Сам Таиров в работе не участвовал – был один из его ассистентов. Ассистента мы быстро оглушили „спецификой радио“, и он „свернулся", не вмешивался в работу. И начал я очень настойчиво, честно, принудительно „омхачивать“ спектакль. Спектакль был яркий, плакатный. Совершенно закономерная форма. Мы стали в эту форму настойчиво привносить совершенно чужеродное, противоположное. Естественно, ничего хорошего из этого не получилось. Почему? Потому, что мы пришли в абсолютное противоречие между планом театрального спектакля и спектаклем на радио. Нужно было искать пути к созданию радиоплаката, также вполне закономерная вещь. Но мы сделали коренную ошибку, и вся работа пошла неправильно. Создалось противоречие между решением театральным и решением спектакля для радио»15.
Первое же соприкосновение театрального спектакля и микрофона подразумевает и требует непосредственного участия автора спектакля в процессе радиоадаптации. Ему прежде всего принадлежит первое слово при выборе формы радиоадаптации и способов комментирования сценического действия, если эти пояснения неизбежны. Таиров это очень хорошо понимал, когда соглашался на создание радиоверсии «Оптимистической трагедии».
К этому времени сложились две формы радиоадаптации: трансляция из зрительного зала и монтаж отдельных сцен, сыгранных непосредственно в студии20. После довольно длительных размышлений Таиров остановился на второй.
Прошло несколько пробных репетиций – выбраны были ключевые сцены Комиссара и Вожака, – и перед режиссером возникла проблема: как совместить «Ведущего от радио» (комментатора, который был необходим) и «Ведущих от театра», реплики которых органично входили в эмоциональный и смысловой контекст спектакля.
Протокольный характер конферанса, заключавшегося в чтении ремарок, пришел бы в неизбежное противоречие с гармонией художественных решений. Попытки в «художественной форме» дополнить действие, помогая созданию зрительных образов пространными комментариями, диссонировали бы со стилем речи персонажей. Таиров идет на замечательный эксперимент: во время одного из повторов радиомонтажа «Оптимистической трагедии» в Студии на Телеграфе он передает часть реплик Ведущих исполнительнице роли Комиссара.
Коонен блестяще демонстрирует способности к «интонационному перевоплощению», никоим образом не меняя при этом привычных ей голосовых характеристик, о которых блистательно написала Татьяна Бачелис:
«Странный, медленно льющийся, то раскаленный как магма, то холодный, как льдинка, то мучительно стенающий на высоких нотах, то угрюмо падающий вниз, угрожающе суровый голос Коонен...»21
«Мужская» твердость реплик Ведущих была в ее речи, видимо, потому, что, работая над ролью Комиссара, она «отказалась от игры „под мужчину", практиковавшейся в те годы на сцене в подобных случаях. Мне, – рассказывала позднее актриса, – хотелось показать свою героиню женственной, лиричной, человечной»22 .
«Оптимистическая трагедия», точнее, фрагменты из нее – в том варианте, о котором идет речь, – прошла в эфире два или три раза, но в памяти великой актрисы осталась надолго. И в тот вечер, когда она в последний раз вышла на сцену, – это было 30 марта 1970 года в Центральном Доме актера, где отмечали ее восьмидесятилетие, – Алиса Коонен закончила свое выступление текстом Ведущих из пьесы Всеволода Вишневского:
«Кто это?
Наши потомки. Наше будущее, о котором, помнишь, мы тосковали. Молчат, пришли посмотреть на героические деяния, на героических людей...
Жизнь не умирает. Люди умеют смеяться и есть пищу над могилами ближних.
И это прекрасно!»
В зале не аплодировали – плакали. Потом все молча встали.
Запись этого вечера хранится в фондах радиотелевизионной компании «Останкино».
Очень хочется верить, что ее не постигнет судьба многих звукозаписей спектаклей Таирова, сделанных в 30-е и 40-е годы – после успешных экспериментов с «Оптимистической трагедией». Архивные документы позволяют утверждать, что начиная с 1934 года редакции литературного и театрального вещания достаточно регулярно фиксировали большинство новых режиссерских работ Таирова. Сначала на тонфильм, затем с помощью шоринофона, а с 1940 года средствами более современной магнитной записи.
Часто писали «на полку» – без передачи в эфир, для будущего, а может быть, и из страха перед этим будущим, которое может призвать к ответу. Но факт остается фактом: к концу 40-х годов в фондах радио числилось около 12 спектаклей в постановке Таирова.
Об этом же свидетельствует и Коонен в своих мемуарах: «В Камерном театре, естественно, я участвовала в записи спектаклей, и, таким образом, мои роли были записаны, но, к большому моему горю, все записи Камерного театра исчезли бесследно вместе с последним закрытием его занавеса»23.
Во второй половине 50-х годов Коонен дебютировала в оригинальном радиоспектакле о жизни и творчестве Шарля Гуно. Спектакль имел широкий резонанс, великолепные отзывы в прессе -возникало опущение, что газеты хотя бы таким образом решили принести извинения великой актрисе за многолетнее умолчание. Коонен обрадовалась и договорилась о записи «хотя бы фрагментов, крупиц из спектаклей Камерного театра».
За пять лет, с 1955 по 1961 год, были увековечены отдельные сцены из «Оптимистической трагедии», из «Без вины виноватых», «Египетских ночей», «Федры», «Антония и Клеопатры» и большая композиция спектакля «Мадам Бовари », которая потребовала долгой работы, около трех месяцев24.
Потом она читала у микрофона стихи и прозу25. Но силы и жизнь были уже на исходе...
На рубеже 80-х годов «золотой фонд» Радиокомитета в очередной раз «чистили» – по личному указанию тогдашнего председателя С.Г. Лапина. О нем говорили как о большом любителе поэзии и музыки. Акты на списание он визировал лично. В число «ненужных» и «устаревших», то есть подлежащих уничтожению, попали и некоторые записи Алисы Георгиевны Коонен, в частности та самая передача о Шарле Гуно и еще несколько программ, сделанных актрисой с профессором Консерватории Константином Христофоровичем Аджемовым, пригласившим опальную актрису в радиостудию. Рука любителя поэзии и музыки не дрогнула.
Но «Чайка» осталась. Полностью!
И кстати, не в одиночестве. Есть записи еще двух послевоенных таировских спектаклей – «Ветер с юга» Эльмара Грина и «Жизнь в цитадели» А. Якобсона. Но это пьесы-однодневки, в первой Коонен вообще не играла, во второй у нее была роль эпизодического плана; ни по сюжету, ни по своим художественным достоинствам эти работы не привлекают. Я уверен, что и хранились они многие годы лишь благодаря политическим пристрастиям консервативного руководства радио.
Совсем иное дело «Чайка». 47 лет пролежала она в фонотеке Дома звукозаписи – и слава Богу, что пролежала там, а то, глядишь, и стерли бы, как «не соответствующую очередным актуальным требованиям».
Но «рукописи не горят». Этот закон действителен во всех видах и направлениях творческой деятельности.
Весной 1993 года редактор Елена Фугарова извлекла старую пленку из фонотеки и отдала на реставрацию, а потом «на эфир».
* * *
«От „Чайки“ остается впечатление музыки. Только вместе с голосом Коонен могло так звучать анданте кантабиле Чайковского, что без этого анданте уже трудно представить монолог о мировой душе. Нет, в Камерном что-то заставляет задуматься. У этого театра есть свое лицо и нет „академической" рутины...»26
Это зрительское впечатление, записанное в дневник юной зрительницей вскоре после премьеры на сцене. Спустя почти 50 лет -после премьеры таировской «Чайки» в эфире – 7 мая 1993 года той же рукой записано:
«Первое (и конечное) впечатление. Коонен играет очень просто. Никакой экзотики, надрыва, излома, изыска, экзальтации – ничего этого нет. Легенда о пряном эстетизме Камерного театра в „Чайке“ не находит подтверждения. В роли Нины Заречной ошеломляющая простота и ясность мысли – от начала и до конца роли, от первой реплики („Я не опоздала... Конечно, я не опоздала...“) и до последней, на полуслове обрывающей повтор монолога о мировой душе. Найдено самое простое решение трудному финальному монологу, почти неизбежно влекущему других актрис к декламации или мелодраме. „Хорошо было прежде, Костя! Помните?“ Прежде была теплая, радостная, чистая жизнь, были чувства, „похожие на нежные, изящные цветы“. Теперь словами о львах, рогатых оленях и журавлях, которые уже не просыпаются с криком, Нина прощается с тем временем – прощается нежно, ласково, любовно»27.
Эти слова принадлежат Наталье Крымовой, одному из самых трепетных и чутких наших театральных критиков. И ведь что поразительно – прошло столько лет, а впечатление одно и то же: ощущение музыкальной гармонии.
Впрочем, ведь и сама Коонен, характеризуя эту свою работу, говорила о ней музыкальными терминами и свои монологи обозначала как «основную мелодию» в музыкальном произведении.
Рискованное это было предприятие. К началу репетиций «Чайки» Алисе Георгиевне шел 55-й год. Ее партнер Виктор Ганшин -Треплев был почти ровесником.
А режиссер демонстративно отказывался от декораций, грима, костюмов. То есть от всего, что могло бы «прикрыть» возраст исполнителей.
...Невысокая площадка, ограниченная сукнами, несколько кресел, рояль, небольшой стол и в финале чучело чайки, словно парящей в луче прожектора. Один-два раза за задником возникает нечто похожее на абрис озера. Вот и вся сценография.
«Почему мы играем „Чайку“ без грима и костюмов, без общепринятой обстановки, оформления, декораций и т. д.? – говорил Таиров на обсуждении спектакля во Всероссийском театральном обществе 25 сентября 1944 года. – Для оригинальности? Мы так играем спектакль потому, что нам хотелось поставить лицом к лицу Чехова и зрителя...
...Нам не хотелось обманывать зрителя гримом, костюмом, пейзажем, определенной бытовой обстановкой. Нам хотелось от этого уйти и попробовать воздействовать на зрителя непосредственной передачей чеховских идей, чеховского разговора с самим собой, чеховской поэзии...»28
Оставим на совести Болеслава Ростоцкого высказанную им однажды мысль, что превращение театральной сцены в концертную, «открытый ход» как раз и понадобились Таирову, чтобы из-под грима восемнадцатилетней Нины Заречной не полезли старческие морщины... У каждого своя любовь и свое доверие театру.
Точно так же вряд ли стоит внимания утверждение того же критика, что сам прием «концертного исполнения» обусловлен формальным стремлением оперативно отметить чеховский юбилей (40 лет со дня смерти) – на скорую руку, меньше чем за месяц срепетированным представлением.
Таиров мечтал о «Чайке» долго и трудно. В 1934 году, выступая по радио, в беседе с Павлом Александровичем Марковым, он, отвечая на вопрос, какой русский писатель и какое произведение ему кажутся наиболее привлекательными, перечислил несколько названий, среди которых была эта чеховская пьеса. И добавил, что давно ищет решение спектакля, не желая впадать в грех, в котором Треплев обвиняет театр: «Когда поднимается занавес и при вечернем освещении, в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства изображают, как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки...»
Что касается Коонен, то она знала роль Нины Заречной с ученических лет в Художественном театре, репетировала ее перед возобновлением спектакля с Немировичем-Данченко и некоторое время даже шутливо именовалась в кругу «художественников» Ниной Заречной с Патриарших прудов. Так что ни о каком «одноразовом» юбилейном представлении – наподобие мейерхольдовского концертного варианта «Каменного гостя» – и речи нет.
Гораздо сложнее – вопрос о сопоставлении или противопоставлении спектаклей Камерного театра и МХАТа.
Несколько раз Таиров очень деликатно и в очень мягкой форме говорил, что у него не было желания полемизировать, хотя бы потому, что он сам знаменитой мхатовской «Чайки » не видел (ибо легендарное представление «художественников» при всем искусствоведческом буме вокруг него на публике шло очень немного -всего 63 раза почти за два десятилетия).
Однако, если обратиться к композиции таировского спектакля, несложно заметить, что режиссер, конечно, спорил с постановкой Станиславского.
Тот вычеркнул из текста пьесы, кажется, всего несколько слов. Самые важные из них – слова Нины Заречной: «Я – чайка... Не то. Я – актриса».
Таиров из 56 страниц текста Чехова выбросил 16. Но именно эти слова он оставил. Он вообще старался уйти от бытовой истории к символам лирическим и оптимистическим: «Мне хотелось сосредоточить внимание театра и зрителей на основной проблеме – это проблема любви».
Но мне кажется, что здесь он сам несколько упростил и сузил свою художественную задачу. Я слушаю «Чайку», и меня не оставляет мысль о том, что в этом спектакле Таиров и Коонен выразили метафорически свою подлинную оценку окружающей их жизни, словами Чехова вслух сказали то, что многие даже и про себя боялись говорить в это время.
Как Шостакович своей музыкой.
Внешне Александр Яковлевич Таиров и его театр во время постановки и триумфального успеха «Чайки» были, как теперь говорят, «в полном порядке».
В 1944 году его избирают вице-президентом театральной секции ВОКСа – без согласования с высоким начальством это было невозможно.
28 января 1945 года его награждают орденом Ленина.
Послевоенные премьеры – хороших пьес немного, но восторгами захлебываются даже такие сверхофициальные критики, как В. Ермилов.
Несмотря на негативное упоминание Камерного театра в постановлении ЦК ВКП(б) «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению» осенью 1946 года, его положение остается достаточно прочным. Например, Совинформбюро именно Таирову заказывает обзорную статью «Театр сегодня», которая предназначена для публикации в крупнейших советских и зарубежных изданиях.
Летом 1947 года его награждают орденом Трудового Красного Знамени.
Погром начался только осенью того же года статьей «Буржуазный театр в тупике» в газете «Культура и жизнь». Но к этому времени прошло три года после премьеры «Чайки». А что ощутили авторы спектакля в дни репетиций?
Мне трудно согласиться с Натальей Анатольевной Крымовой, что знаменитый монолог «Люди, львы, орлы...» в исполнении Коонен – только читка, хотя и извлекающая музыку из смысла. Не претендую на истину. Позволяю высказать лишь домысел, ощущение, тревожащее меня лично с того момента, когда в маленькой радиомонтажной Дома звукозаписи лет 30 назад я в первый раз услышал этот монолог. Он представляется мне не декадентским символистским экзерсисом, а трагически реальным описанием жизни страны, погруженной во мрак ужасов войны, бесправия и нивелировки личности. И, если хотите, гневным протестом против страха, который владел людьми. Иногда мне кажется, что бесконечные комментарии режиссера и актрисы по поводу лирического и поэтического содержания пьесы – отражение того же страха, желание быть понятыми лишь истинными единомышленниками, говоря современным языком – «защита от дураков ».
Трагический этот спектакль – не просто потому, что главную роль играет великая трагическая актриса, но потому, что в нем выражено трагическое понимание времени, в котором этот спектакль создавался, бессилие художника, которого всеми возможными средствами – от кнута до пряника – стараются загнать в общий строй, лишить свободы интеллектуального и душевного движения.
Из воспоминаний Алисы Георгиевны Коонен: «„Умей нести свой крест и веруй!“ Эти слова затрагивали в моей душе глубоко личное, самое сокровенное... Я произносила их и за Нину Заречную, и за самое себя. Терпение и вера – это путь каждого честного художника»29.
А ведь это написано актрисой, внешние обстоятельства творческой судьбы которой иначе как счастливыми не назовешь.
* * *
Впервые несколько фрагментов из спектакля (минут на 12-15, не более) прошли в эфир в конце 1944 – начале 1945 года в цикле передач, посвященных юбилею Камерного театра и награждению большой группы его работников орденами и медалями. (Эти Указы были опубликованы в «Правде» в конце января.) На радио, как тогда и полагалось, о награждении знали заранее и сделали несколько программ по этому случаю. «Чайка» и «Без вины виноватые» были по времени самыми новыми спектаклями Камерного театра, и надо полагать, что радио не могло обойти их своим вниманием. Но это версия.
Более достоверно можно говорить о включении фрагментов спектакля – примерно того же хронометража – в радиообозрение «По театрам и концертным залам столицы», которое в этот период было постоянным, строго регулярным на I программе Всесоюзного радио и пользовалось огромной популярностью у публики, а также всяческим одобрением у начальства. В эфирных папках, хранящихся в архиве, есть упоминания о премьере и указание на передачу в эфир звукозаписей, сделанных в помещении Камерного театра.
Вообще, судя по всему, было сделано две записи. Одна – непосредственно на спектакле, затем она использовалась в оперативных передачах об искусстве, в частности была включена в радиокомпозицию «Москва – мировой центр театральной культуры», впервые выпущенную в эфир 31 августа 1947 года и затем многократно повторенную.
Вторая – в Студии на Телеграфе, без публики (шум зала, покашливание зрителей – перед началом и аплодисменты – в конце позднее «приклеили» с помощью опытной монтажницы). Качественно эта запись была много выше, чем «по трансляции». Ее и положили в фонд с индексом «Д» – вечное хранение.
Когда она впервые прошла в эфир?
Газета «Радиопрограммы» начала выходить после войны только с осени 1946 года, и в ней никаких упоминаний о часовой передаче таировской «Чайки» нет. Но в архиве сохранились редакционные планы и отчеты за 1946 год, в которых «Радиокомпозиция по спектаклю „Чайка“ Камерного театра, хр. 1 час» упоминается как реализованная, то есть прошедшая в эфир.
Конечно, с конца 1947 года эта пленка попала в «полулегальные». Гонения на Камерный театр совпали со временем генеральной канонизации МХАТа. Оценки критиков: «Именно Камерный театр открыл „Чайку“, первый и единственный сумел найти ее верное звучание» („Советское искусство“, 1945, 28 сентября) сменились на утверждение, что „Чайка“ Таирова есть дискредитация Чехова и МХАТа»30.
Звукозапись окончательно убрали на самую «дальнюю полку». Теперь она возвращается, являя нам души замечательных мастеров театра и апеллируя к нашим собственным душам.
«Сила поэта заключается в том, – говорил Таиров по поводу „Чайки“, – что она берет человека из зрительного зала, настоящего, хорошего человека, и возбуждает в нем художника»31. Есть ли более точная формулировка самой сути радиоискусства?
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК