ЧЕЛОВЕК ПО ИМЕНИ ВАН
Я хочу воспользоваться этой возможностью, чтобы остановиться на кое-каких подробностях, относящихся к следующим девяти годам. Именно так я поступил с предыдущим, поистине интригующим периодом истории музыки — последними четырьмя годами Моцарта, — а теперь хочу подзадержаться в обществе Человека по имени Ван.
Итак. 1808-й. После сочинения Скрипичного концерта прошло два года, а удача Бетховену все еще улыбается. За это время он производит на свет «Фиделио», струнные «квартеты Разумовского» и Симфонию № 4. Мир вокруг него, как и положено, меняется. Наполеон, захватив Барселону и Мадрид, упраздняет испанскую инквизицию. Спорим, она этого не ожидала! А следом, для ровного счета, упраздняет и итальянскую тоже[?]. Но обратимся к иным сферам человеческой деятельности. Каспар Давид Фридрих выставляет полотно «Крест в горах», Вальтер Скотт публикует «Мармион», а Гёте представляет читающей публике часть своего блокбастера. Думаю, правильно будет сказать, что сочинению этому еще предстоит долгая жизнь и, ох, в каком количестве версий: «Фауст» часть 1.
Между тем, Бетховен по-прежнему так же несчастен в жизни, как и в любви. Его «бессмертная возлюбленная» тоже принадлежит к этому периоду. «Она» — таинственная женщина, личность которой установить окончательно так и не удалось. Одни говорят, будто ею была Джульетта Гвиччиарди, итальянская графиня, которая, по слухам, отвечала Бетховену взаимностью, пока отец ее не наложил запрет на их брак. Это ей Бетховен посвятил «Лунную сонату». Другие твердят, другие твердят, будто речь должна идти о его кузине Терезе Мальфатти, вдохновительнице «Аппассионаты». Третьи уверяют даже, что ею была Бобо, плюшевая кукла, подвигнувшая Бетховена на сочинение «Симфонии для пищалки» ? — впрочем, это говорят по преимуществу люди, которые любят, чтобы при них постоянно кто-то сидел, и вообще большого доверия не заслуживают. И наконец, кое-кто считает, что это такое послание «ко всем женщинам» — сразу. Лично мне последнее представляется полной бессмыслицей. Я что хочу сказать, — если он пожелал обратиться с открытым письмом ко все женщинам сразу, почему было не отпечатать его на листочках формата А5 и не разбросать их там, где они могли попасться женщинам на глаза, — ну вот как это делают магазины косметики и дамских сумочек? Видите? Чтобы опровергнуть совершенно дурацкую теорию, нужно лишь немного пораскинуть умом.
А теперь, когда мы с этим покончили, представьте себе, если сможете, Гэри Олдмена в роли Бетховена, фильм «Бессмертная возлюбленная». Чудного на вид, вспыльчивого, донимаемого все нарастающей глухотой… и все же способного заставить явившуюся на концерт публику буквально прирасти к месту. Представьте, какой потрясающей, какой почти насильственной должна была показаться слушателям, ничего такого не ожидавшим, Симфония № 5, которую обрушил на них Бетховен. До той поры самыми потрясающими из симфоний представлялись написанные Моцартом и Гайдном. Они были фантастически хороши и все же, не поймите меня неправильно, ничто в наследии двух этих композиторов не могло подготовить кого бы то ни было к
БУ-БУ-БУ-БУУУ
БУ-БУ-БУ-БУУУ
Вы понимаете? Даже в напечатанном таким вот манером виде оно потрясает, не правда ли? А послушав сейчас хорошее его исполнение, вы поразитесь еще пуще. Это одно их тех произведений, которые заставляют вас думать, что вы никогда еще ничего подобного не слышали. И дело не только в первой части. Вспомните последнюю — со всем ее блеском. Огромная, величавая, она не берет, так сказать, пленных, она безмерна. А тут еще история протянула этой симфонии руку помощи, когда во время Второй мировой войны она оказалась накрепко связанной с позывными Союзников, со словом «Победа» — «Victory». Почему? Начальная тема, которая так превосходно — полагаю, вы с этим согласитесь, — обрисована чуть выше, обладала сходством с сигналом азбуки Морзе, отвечающим букве «V»: три точки и тире, или точка-точка-точка-ТИРЕ, или, в каком-то смысле, бу-бу-бу-бууу, понимаете?
Ладно, с одним годом управились, теперь у нас 1809-й, также представляющий немалый интерес. Франция и Австрия все еще не завершили большого турнира по армейскому рестлингу. Выступающий в нем со стороны Британии человек по имени Артур Уэлсли побеждает французов при Опорто и Талавере и получает за свои хлопоты титул герцога Веллингтона. Ах да, еще и брата его назначают министром иностранных дел. Очень удобно. С другой стороны, Наполеон, обнаружив целый комплект папских государств, быстренько ими овладевает. Аннексирует, и с такой скоростью, что за потраченное им на это время даже сказать: «Только не в эту ночь, Жозефина!» и то никто не успел бы. Ага, хорошо, что вспомнил — трудности и заботы, неотъемлемые от поддержания в должном порядке приличных наполеоновских войн, начали сказываться на здоровье Императора, он же Консул, он же Президент, он же испод моей ляжки. И действительно, 1809 год стал также свидетелем его развода с Жозефиной, так что в дальнейшем к знаменитой фразе стали добавлять: «…и ни в какую другую, Жозефина».
В Англии Констебль представляет публике гимн эскапизму — восхитительное полотно под названием «Молверн-Холл». Если перейти на уровень более обыденный, на ипподроме Ньюмаркета разыгрывается приз в 2000 гиней, а в Бристольской гавани завершаются последние отделочные работы. Если же перейти на уровень менее обыденный, С. Т. фон Земмеринг изобретает водный вольтаметрический телеграф. Черт его знает, что это такое.
Впрочем, что бы это такое ни было, Людвигу ван Бетховену определенно не до него. Глухота уже причиняет ему немало страданий. Он еще не оглох совершенно, однако, — в общем, если попробовать грубо передать то, что он слышит, посредством того, что вы сейчас видите, получится примерно… вот так. М-да. Хорошего мало. И, разумеется, это делает Бетховена все более и более раздражительным, предпочитающим довольствоваться лишь собственным обществом. Быть Бетховеном — значит пребывать в крайне идиосинкразическом состоянии поглощенности собственной персоной. К примеру, он любит играть в Австрийскую национальную лотерею — надеется выиграть целое состояние. Собственно, ему так отчаянно хочется получить кучу денег, что он принимается изучать теорию чисел и становится серьезным ее знатоком. Кроме того, Бетховен, согласно свидетельству всех современников, небрежно относится к своим рукописям, нередко «подряжая» их для исполнения самых разных работ. Говорят, что рукопись одного из самых прославленных его сочинений несет на себе следы в виде кругов, оставшиеся со времени, когда Бетховен накрывал ею либо тарелку с супом, чтобы тот не остыл, либо, еще того хуже, — ночной горшок.[?]
Но несмотря на все, несмотря на глухоту, отсутствие денег, разного рода проистекшие из глухоты личные горести, — несмотря на все это, он еще не добрался, в рассуждении музыкальном, до полосы неудач, и продолжает создавать великие произведения. 1809-й, концерт «Император» — впрочем, назван он так не Бетховеном. В Наполеоне Бетховен к тому времени разочаровался окончательно и уж в этом-то году точно не послал ему рождественской открытки. 1810-й. Увертюра «Эгмонт». Уу! Я был бы рад назвать любую из этих вещей итоговым трудом всей моей жизни. Они и сегодня возвышаются, на своем поле каждое, как непревзойденные вершины. Вряд ли в мире проходит хоть один концертный сезон, в котором где-нибудь там, ну, то есть, в мире, не исполняют «Императора». И хотя в наши дни всю прочую музыку к «Эгмонту» — то была пьеса Гёте, для постановки которой Бетховен написал музыкальное сопровождение, — исполняют нечасто, увертюра остается старожилом оркестрового репертуара. А вот уже и 1812-й. Да-да, 1812-й, тот самый. ЗНАМЕНИТЫЙ 1812-й. Год, который прославило «Ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-тум-тум-тууум». Разумеется, это «Ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-там-том-тууум» не сочинено в 1812-м, а просто посвящено 1812-му. Это же очевидно. И хорошо. Рад, что сумел так понятно все объяснить.
Так или иначе, стоит — как я уже попытался на мой скромный манер вам втолковать, — 1812 год, и Наполеон разинул, наконец, рот на кусок, способный застрять даже в его глотке: учинил «вторжение в Россию». Ну, не знаю, по-моему, это слишком уж смахивает на афишное «проездом, всего одна неделя»! Грустная, если честно, история. Потом ему еще прошлось проделать все в таких случаях положенное — вплоть до «бегства из Москвы». В конце концов, он вернулся в Париж с оставшимися от армии 20 000 солдатами. Это из 550 000, с которыми он начал компанию! Ничего себе. Ладно, посмотрим, что у нас есть еще. Ну-с, среди выдающихся писателей 1812-го мы можем назвать лорда Байрона и братьев Гримм. Если по честному, Джейн Остин тоже принадлежит к числу выдающихся писателей 1812 года, просто об этом никто не знает, поскольку все свои сочинения она публикует анонимно. В прошлом году этот Аноним напечатал роман «Разум и чувство» — огромный успех, — а сейчас работает над столь же анонимным «Гордостью и предубеждением», который выйдет в свет в следующем году. Прочие мелочи: лорд Элджин только что привез в Англию кой-какой мраморный лом[*], Гойя написал портрет герцога Веллингтона, а несколько севернее — всего только в прошлом году — группа товарищей, назвавшаяся именем Неда Лудда, разломала немалое число отнявших у них работу обрабатывающих станков. Странные были времена.
Что касается герра Бетховена, что ж, оно, наконец, наступило. Тяжелое время, то есть, — в том, что касается музыки. У Бетховена вот-вот начнется пятилетний период молчания. Может, его, наконец, доконала глухота? Может, просто покинула муза? Не знаю. Он только что завершил изумительную Седьмую симфонию, плюс несколько более легкомысленную Восьмую, и теперь, ну, более-менее прикрыл лавочку. Если не считать еще одной редакции «Фиделио», сочинять он будет очень мало, а то, что сочинит, отдельного разговора не заслуживает.
Хорошо, но если Бетховен взял более чем заслуженный им отпуск, то кто же у нас остался, кто сочиняет музыку, достойную того, чтобы мы о ней упомянули? Ну, разумеется, он самый, наш шеф-повар. Человек, который вновь подмешал патоки к симфонической музыке — хорошо, хорошо, над этой фразой еще следует поработать, — насыпал соли на хвост сороке-воровке. Да, это Джоаккини «Не добавить ли перчику?» Россини. И Россини станет не только тем, кто спасет для нас целое десятилетие, он еще и оживит, вы не поверите, нашу старую знакомую, оперу. Не любую старую оперу, конечно, нет: одну лишь на 100 процентов настоящую и кошерную комическую оперу, ни больше, ни меньше. И это так же верно, как то, что в руке у меня сейчас морковка.
1816-й. Ну что можно сказать о 1816-м такого, чего о нем уже не было сказано? Вот именно. Однако я все же попробую. Всего лишь год назад разыгрались сражения и под Ватерлоо, и под Новым Орлеаном[*], интересные хотя бы тем, что оба не только были наделавшими немало шума баталиями, но и породили на свет наделавшие немало шума песни. И действительно, Ново-Орлеанское сражение обеспечило Лонни Донегану[†††††††††] годы и годы достатка и покоя. Что еще? Канова изваял своих «Трех граций», Джейн «Не найдешь, не найдешь» Остин закончила «Мэнсфилд-парк», а Сэмюэл Колридж-Тейлор дописал, наконец, поэму «Кубла Хан», которую начал аж в 1797-м. То есть еще в период классицизма. Ха! Какой примитив. У нас дома, в Британии, дела идут так себе. С деньгами туго, — кое-кто говорит, что их и вовсе не существует, — вообще, экономика имеет вид до крайности бледный, что заставляет великое множество людей эмигрировать в Канаду и США.
Вот и Бетховен тоже… ну, в общем, он еще скребет понемногу перышком, а после комкает нотную бумагу — поскребет и скомкает, поскребет и скомкает. Собственно говоря, проделывает это снова и снова. Ничего у него, бедняги, толком не получается. Так что посмотрим лучше, чем может заполнить образовавшуюся пустоту Россини.
Россини, разумеется, намного удачливее. К этому времени его уже начинают называть «лебедем Пезаро» — по причинам, только ему и известным. Ну да, вы говорите, что он родился в итальянском прибрежном городе Пезаро, который в Италии? Ладно, хорошо, но «лебедь-то» при чем? Вот тут и ломай голову. Может быть, причина в том, что, когда Россини плавал в бассейне пезарского отеля, та часть его тела, что выставлялась над водой, выглядела довольно грациозно, а вот пухленькие ножки, которыми он перебирал под водой, производили впечатление смехотворное. ? Как хотите, так и думайте. К 1816-му Россини исполнилось двадцать четыре года (против бетховенских сорока шести), и о нем «поговаривали» вот уж несколько лет. Первые его оперы были решительно ничем не примечательны, но тем не менее приносили ему новые заказы. А потом все вдруг начало меняться. Опера «Танкред» имела громовый успех — ария «Di tanti palpiti»[*] пользовалась в свое время безумной популярностью. Она получила прозвание «рисовой арии», поскольку Россини, как уверяли, накатал ее ровно за четыре минуты — пока у него на плите закипал рис. Затем, когда ему был двадцать один год, появилась «Итальянка в Алжире», мигом прославившая Россини во всей Италии. Следующая его опера ожидалась с очень, очень большим нетерпением. Сможет ли молодой человек, обладающий чутьем на самые напевные мелодии, повторить свой успех?
Ну-с, то, что он взял за основу пьесу Бомарше, уже было хорошим предзнаменованием. Начало совсем неплохое. Однако потом все пошло вкривь и вкось. На то, чтобы написать оперу, у него имелось всего тринадцать дней. Ладно, пусть. С этим он как-нибудь справится. Он и справился, закончив оперу всего за день до премьеры. То был «Севильский цирюльник».
Беда состояла в том, что на сцену она попала совершенно неотрепетированной. И во время первого ее исполнения в римском «Teatro Valle[*]» певцы пропускали реплики, натыкались на декорации, а в одной из сцен из-за кулис даже вылезла кошка. Закончилось же все полным кошмаром — публика принялась свистеть и скандировать: «ПА-И-ЗИ-ЕЛЛ-О, ПА-И-ЗИ-ЕЛЛ-О». И вот это была новость совсем плохая. Джованни Паизиелло считался в ту пору крупным итальянским композитором, и он уже положил на музыку ту самую пьесу, россиниевский вариант которой теперь освистывали зрители. Начало для оперы далеко не лучшее.
Но затем произошло — догадайтесь что.
Нет, вы попробуйте, догадайтесь!
Ладно, повезет в следующий раз. На самом-то деле, все было иначе. Произошло вот что: уже при втором представлении публика эту оперу полюбила. Вот именно. ПОЛЮБИЛА. Ей-богу. Не знаю почему, но полюбила. Переменила отношение к ней на прямо противоположное, аплодировала и никак остановиться не могла. И с тех пор она остается наипопулярнейшей из итальянских опер. Помимо пользующейся заслуженной славой увертюры, она содержит прекрасное «Una voce poco fa»[*], что в переводе означает «Одна водка — уже многовато», и пробный камень для всякого тенора — «Largo al factotum»[††††††††††], или «Большой Эл излагает факты».? Последняя ария, кстати сказать, всякий раз словно переносит меня в дни моего детства. Нет, не в оперный театр, не к моему отцу, стоящему с трубкой в руке у граммофона, не к оказавшему на меня большое влияние очень сведущему школьному учителю музыки. Нет, она переносит меня в те не частые дни, когда я допоздна не ложился спать, а по школьному телевизору крутили рекламу «фиата», сопровождавшуюся музыкой Россини, — помните тот ролик? — полный цех роботов, которые и делают всю работу. Я никогда его не забуду. Никогда.
А теперь я, с вашего дозволения, попробую сравнить «Севильского цирюльника» с последним из краеугольных камней оперы, а именно, с глюковской «Орфей и Эвридика». Что мы могли бы отметить, поставив эти оперы бок о бок? Ну, очевидно, мы отметили бы адскую мешанину звуков, — одни певцы и музыканты поют и играют одно, другие совсем другое, и это порождает разлад, гармоническую фальшь и общую какофонию. Однако во всех прочих отношениях эти оперы разделены расстоянием во много световых лет. Использовать все эти музыкальные эффекты — ну, знаете, музыкальные описания, звукоподражание, если угодно, начал Глюк, — но только у него они были совершенно ручными. Затем появился Моцарт с его «фантастической четверкой» — «Женитьбой Фигаро», «Так поступают все женщины», «Дон-Жуаном» и «Волшебной флейтой». То был звездный час «классической» оперы — конечная точка пути. Опер более классических быть уже не могло. И вот приходит Россини с его пристрастием к бифштексам.[?]
Хорошо, припомните-ка, — Россини творил всего лишь через двадцать лет после Моцарта, однако отобразить «жизнь» ему уже хотелось куда сильнее, чем кому-либо до него. Его знаменитые слова: «Дайте мне список белья из прачечной, и я положу его на музыку!» — это чистой воды правда. Ему не нужен был благовоспитанный, формальный мир периода классицизма — ему нужна была публика, орущая в оперном театре от восторга. И он своего добился. Добился с помощью таких приемов, как его фирменная «Ракета Россини». Это когда короткие музыкальные фразы повторяются и повторяются, все громче и все быстрее, пока не взорвутся — все немного смахивает на то, что мы видим во время рысистых бегов. Одна такая «ракета» присутствует в увертюре к «Севильскому цирюльнику», а самая, наверное, известная — в увертюре к «Вильгельму Теллю» — той, что звучит под конец каждой серии «Одинокого рейнджера»[*]. Если бы вам пришлось писать сочинение на тему: «“Севильский цирюльник” Россини и “Орфей и Эвридика” Глюка — что между ними общего?» и вас попросили бы уложиться в «не более, чем 6 слов» — хорошо-хорошо, тут у меня перебор, но вы послушайте дальше, — так вот, если бы вы вдруг получили такое задание, уверен, вам не поставили бы низкой оценки, напиши вы следующее: «Они попросту слеплены из разного теста!».
А что же последний год нашего маленького нонета, назовем его 1817-м? Что дает нам он?
Ладно, чтобы попробовать ответить на ваш вопрос, разрешите мне начать с двух Америк. Джеймс Монро только что стал пятым президентом молодой страны — США, а немного дальше на югу Симон Боливар учредил не лишенное приятности новое государство, Венесуэлу, и деловито созывает под свое начало всех желающих. У нас на родине скончалась Джейн Остин, что, однако, никак не сказалось на ее способности выпускать в свет новые книги — годом позже, уже посмертно, одновременно издаются «Нортенгерское аббатство» и «Доводы рассудка». Открылся мост Ватерлоо — мост, с которого, если хотите знать мое мнение, открывается лучший из существующих видов на Лондон, — да если и не хотите, хуже он от этого не станет, — даже несмотря на то, что прямо посреди этого вида невесть откуда вылезло стальное чертово колесо великанских размеров. В Эдинбурге появилось очередное добавление к быстро разрастающемуся списку новых газет, а именно, «Скотсмен», с девизом: «Ой-ё-ёй, ну и новости!»[?].
А что происходит в 1817-м с музыкой, кто в игре, кто вне игры? Кто нынче Майкл Стайпс, а кто — Майкл Болл?[*]— Ну-с, как вы могли бы и догадаться, у нас теперь явно настал романтический период — по каковой причине, этот абзац и набран столь затейливым шрифтом. Если совсем честно, ранне-романтический, но тем не менее романтический. Чтобы понять это, достаточно услышать большую сенсацию прошлого года, «Севильского цирюльника». Да каждая нота его отзывает ранним романтизмом. Или, если вам так будет понятнее, не отзывает классицизмом. Это Бетховен разломал классические лекала, после чего всем тут же потребовался новый мир, и мир этот был «романтическим». А еще одной путеводной звездой романтического мира стал человек, которого мы впервые заметили семнадцатью, примерно, страницами раньше, когда он, одиннадцатилетним мальчиком, разъезжал со скрипочкой по Европе. Человек, заключивший союз с Дьяволом, Никколо Паганини.
Вообще-то, мне сейчас придется снова сказать нечто вопиюще и пугающе очевидное — то, что специалисты по маркетингу именуют, сколько я знаю, «самоходом» — а именно: В любой заданный момент времени в любом виде искусства присутствует три хорошо различимых группы людей — люди прошлого, настоящего и будущего. Я хочу сказать, — всегда есть те, чья работа увязла в прошлом, те, кто руководствуется модой нынешнего дня, и те, кто всегда смотрит в будущее — кто поднимает целину.
Вот как сейчас — в 1817-м. Люди, которым нравится прошлое, все еще пишут музыку, как ее писали прежде; люди, предпочитающие настоящее, целиком принимают музыку, какой она предстает сейчас; ну и, разумеется, люди, благоволящие будущему, — преисполненные значения, неуемные души, способные сочинять только музыку, которая раздвигает старые границы, — суматошно хлопочут, неспособные усидеть на одном месте. Если вдуматься, эти три типа людей присутствуют, в любой момент времени, во всех сферах жизни, не только в музыке, повсюду — в изобразительном искусстве, в литературе, в группе проектировщиков роторно-поршневого двигателя Ванкеля, где угодно. Однако с временем верх берет одна из этих групп, а влияние двух других ослабевает… — так происходит изменение формы. То же самое и в музыке. Музыкальные «футуристы» берут верх, и музыка делает, так сказать, шаг вперед. В настоящее время, мы видим последние крошечные остатки классицизма, а на передний план явно выходит романтизм. Паганини и Россини проводят компанию «Романтизм в президенты» и, надо сказать, на предварительных выборах они, судя по подсчету музыкальных голосов, уже победили.
В нынешнем году, в 1817-м, Паганини выступил с основополагающим и очень сложным Скрипичным концертом № 1, а Россини показал публике «La Gazza Ladra ». Скрипичный концерт типичен для музыки, с которой Паганини будет в дальнейшем разъезжать по свету, музыки, гарантирующей аншлаги — сплошные «флажолеты двойными нотами»[?], «гармоники»[?], вообще, создание у публики впечатления, будто скрипач, изгибаясь, шарит вокруг себя глазами в поисках потерянной партитуры. Ну а что касается «La Gazza Ladra», то многие считают, будто лучший час этой оперы наступил в конце 1980-х, когда один из членов Верховного суда спутал ее с английским футболистом Полом «Газза» Гаскойном, в который раз внушив немалому числу людей мысль, что члены Верховного суда несколько оторвались от жизни. Особую, страшноватую прелесть сообщило случившемуся то, что Газза — футболист, — играл тогда за команду, прозванную «Сороками»[*], а «La Gazza Ladra » означает «Сорока-воровка». Неплохая тема, которую можно использовать, когда вдруг прервется разговор. Или когда выключат электричество.