«Хованщина»
«А что если Мусорянин да грянет по Руси-матушке! Ковырять чернозем не впервые стать, да ковырять не по удобренному, а в сырье хочется, не познакомиться с народом, а побрататься жаждется: страшно, а хорошо!»
Восторженное восклицание в письме к Стасову «сорвалось с уст» 16 июня. Письмо допишет 22-го. На следующий день — поставит дату в партитуре сцены под «Кромами».
Русская история от «Кром» до «Хованщины» — это более восьми десятков лет. Конец Борисова царства, Лжедмитрий и начало смуты, Шуйский, Болотников и Лже-Петр, Лжедмитрий II, прозванный «Тушинским вором», «семибоярщина» и далее, далее, далее, — до народного ополчения, до Минина и Пожарского, до первого избранного царя из династии Романовых, Михаила… В памяти о Смутном времени останутся и доблестный воевода Скопин-Шуйский, и авантюрист Заруцкий, и Марина Мнишек, всю жизнь истратившая на все новые попытки достичь царского величия, и «камарицкий мужик», поддержавший Тушинского вора и заслуживший в память о себе малопристойную песню, ту самую, что стала одним из элементов мелодической основы «Камаринской» Глинки. Здесь же, разумеется, и Сусанин, чей подвиг дал начало русской опере. Впрочем, «Жизнь за царя» — не только опера, но и произведение о возрождении России. Глинка взял в основу сюжет, 254 который подразумевал и становление новой династии Романовых, и «успокоение» в государстве. Мусоргского, напротив, всегда влекло к временам смут и брожений. До «Хованщины» будет и царствование Михаила, и Алексей Михайлович Тишайший, и церковная реформа Никона, и страшный год 1666-й, год русского раскола, и царь Феодор Алексеевич, и гибель в огне виднейшего вождя старообрядчества, протопопа Аввакума. Мусоргский остановил свой взор на событиях, которые придут следом. Год 1682-й поставил у власти женщину. Своим полувоцарением она обязана была стрельцам и, отчасти, «диктатору на день» князю Ивану Хованскому. Падение царевны Софьи — это уже начало петровских времен.
Сложнейший узел событий. Увидеть и прояснить это время — задача и для историка непростая, а для композитора почти непосильная. Мусоргский начинает не с поисков сюжета, но — с внутреннего ощущения русской истории и своей музыкальной задачи. Между временем Годунова и началом новой России — длинная цепь событий. Но как произведение «Хованщина» рождалась из сцены под Кромами. Там, в финале «Годунова», было найдено то особое зерно, из которого прорастало и совершенно новое художественное мышление. Русское прошлое и настоящее, как и будущее произведение, запечатлеются в том же письме к Стасову:
«Черноземная сила проявится, когда до самого днища ковырнешь. Ковырнуть чернозем можно орудием состава ему постороннего. И ковырнули же в конце XVII Русь-матушку таким орудием, что и не распознала сразу, чем ковыряют, и, как чернозем, раздалась и дыхать стала. Вот и восприяла сердечная разных действительно и тайно статских советников и не дали ей, многострадальной, опомниться и подумать: „куда прёт“. Сказнили неведущих и смятенных: сила! А приказная изба все живет, и сыск тот же, что и за приказом; только время не то: действительно и тайно статские мешают чернозему дыхать. Прошедшее в настоящем — вот моя задача».
Давние времена проявляются в живом «разговоре» с временами нынешними («прошедшее в настоящем»). Но и здесь ощутима совершенно особенная, многомерная оптика Мусоргского. Начало петровских времен — «ковырнуло» Русь, и поначалу она «раздалась», задышала. Но унаследовала уже и то, чем ее ковырнули, орудие «постороннее»: силу петровской бюрократии. Народничество Мусорянина очевидное — пока народ не станет сам жить исторической жизнью, Россия будет топтаться на одном месте. Почти почвенничество. Только главный русский почвенник, Достоевский, взывал прислушаться к тому, чего народ жаждет. Мусоргский, крестьянолюбец, готовый восхищаться мужиком, с воодушевлением ждавший его подъема после реформы 1861 года, словно уже и не видит в крестьянстве желания к самостоятельной жизни.
«Ушли вперед!» — врешь, «там же»! Бумага, книга ушла — мы там же. Пока народ не может проверить воочию, что из него стряпают, пока не захочет сам, чтобы то или то с ним состряпалось, — там же! Всякие благодетели горазды прославиться, документами закрепить препрославлепие, а народ стонет, а чтобы не стонать, лих упивается и пуще стонет: там же!
Не то уверен, что народ — уже или пока — не способен к самостоянию, не то лишь ставит себе вопрос. Письмо — не трактат, оно всегда несет на себе впечатление минуты. А у него, столь переменчивого в настроениях, почти любая фраза — не столько мировоззрение, сколь мгновенное ощущение.
«Хованщина» рождалась отчасти из настоящего. Но ответ на вопрос нужно было искать в далеком прошлом.
* * *
«Царствование Феодора закатилось в тучах», — заметил один историк[129]. Но события года 1682-го, в которых теперь, сидя в Императорской Публичной библиотеке, «под крылом» Стасова, и делая выписки, принимал если не участие, то «соучастие» Мусоргский, вели к царствованию Алексея Михайловича[130]. Государь Российский был женат дважды. Первая его супруга, Марья Ильинична, урожденная Милославская, ушла из жизни в 1669 году. За спиной царя было четыре десятка прожитых лет, он был еще не стар и спустя два года женился вторично. Новая царица, Наталия Кирилловна, была из рода Нарышкиных. Так и образовались около престола две партии.
Из прежних царедворцев заметен был Иван Михайлович Милославский. Он умел вкрасться в доверенность, умел быть и преданным — до поры до времени. Пока была жива царица Марья Ильинична, родственные связи прочно держали его у престола. С приходом Нарышкиных все изменилось. Отец молодой царицы, Кирилл Полуектович, вознесся стремительно: стал боярином, был возведен в чин главного судьи в Приказе Большого Дворца, царскою милостью получил девять тысяч душ. Да и братья царицы обижены не были: сразу стали окольничими. К этой партии принадлежал и еще один, действительно заслуженный, уважаемый человек — Артамон Сергеевич Матвеев.
Он не был знатен. И возвысился не как Милославский, через интриги и угодливость. Это был военный, доблестный человек, в войске весьма уважаемый. По смерти знаменитого дипломата Ордына-Нащокина Матвееву был вверен Посольский Приказ. Честный служака, примерный христианин, человек премного образованный и преданный государю, он быстро завоевал симпатии Алексея Михайловича. Матвеев не имел близких связей со знатными боярами, по долгу службы много общался с иностранцами. Европейство в нем сочеталось с государственным усердием. И — с домашними нововведениями.
Артамон Сергеевич завел у себя оркестр из дворовых и собственный театр. Царь, уже как близкий друг, навещал дом Матвеева, его концерты и представления. Когда царица Марья Ильинична преставилась, он зачастил к Артамону Сергеевичу, просиживал в его доме часами, трапезничал, беседовал. Там-то он и встретил однажды Наталью Нарышкину. Потому-то с возвышением родственников царицы еще большей милости удостоился и любимец государя Матвеев, некогда думный дворянин, а теперь — боярин.
Царь Алексей Михайлович был многодетен. Но престол наследовать могли только сыновья. От первого брака их было двое — царевич Феодор и царевич Иоанн. От второго — Петр. Этот ребенок уже маленьким поражал всех своей смышленостью, бодростью и здоровьем. Старший царевич, Феодор, был разумен и добродетелен, но часто болел. О нем поговаривали: «недолговечен». Иоанн был и физически нездоров, и умом скорбен. Кровь Милославских дала не лучших чад для престолонаследия. Зато отыгралась в женской половине. Из пяти царевен, дочерей Алексея, одна проявила редкие способности. Ей, царевне Софье, и выпало сыграть в русской истории особую роль, по тем временам — почти невероятную.
…Бедные царевны Древней Руси! Замуж за простого не отдадут — он тебе «не ровня». За иностранного принца? Не так просто сыскать жениха. Да и как выдавать за неправославного? Вся жизнь — в тереме, как в тюрьме. День за днем — тишина, привычный круг людей: придворные боярыни да сенные девушки. Вышивание «шелком и золотом». Сплетни. И в церковь ходить по особой галерее, и на прогулку отправляться в плотно закрытых экипажах. Царевны почти недоступны мужскому взору. Стольников, что состояли при них, по достижении зрелости отчисляли в иную службу. Ни семьи, ни особых интересов. Жизнь, история — проходили рядом, за стенами терема, и — вдалеке от них.
Но уже носились в воздухе «предрассветные трепеты» русского Просвещения. Уже появлялись первые русские европейцы. Эти люди способны были иной раз и выйти за рамки старинных обычаев. И Ордын-Нащокин, и Артамон Матвеев, и Василий Голицын, и Симеон Полоцкий — во всех этих лицах ощутимо веяние нового времени. Полоцкий же сыграет свою роль и в воспитании наклонностей царевны Софьи.
Духовный писатель, астролог, оратор, поэт. Родом он был из Белой Руси. Образование получил в Киево-Могилянской коллегии. Принял монашество, жил в Полоцке, писал силлабические вирши. Царь Алексей Михайлович посетил Полоцк в 1656-м и получил из рук монаха Симеона стихотворное приветствие. В 1664-м Полоцкий уже в Москве, в Спасском монастыре за Иконным рядом, обучает молоденьких подьячих Тайного приказа. Бойкое перо, стихи на события в царском доме, ощутимое западное влияние… С 1667 года он — воспитатель царских детей. Пишет им «Вертоград Многоцветный», книгу для чтения, нравоучительные вирши:
Знающе правду, а о ней молчати,
Есть злато в землю тщетно закопати.
Духовные лица косились на Полоцкого, подозревая латинскую ересь. Царь — любил и защищал. Через Симеона пылкая Софья пристрастится к чтению. В ее комнатах он будет представлять свои драматические опыты. Сведет царевну с интересными людьми. Среди них — Сильвестр Медведев. Писал вирши, позже — оставит записки о временах хованщины. Из окружения царевны — он единственный свидетель этой исторической драмы, оставивший документ.
Полоцкий, Медведев, домашний театр… Просвещение было доморощенное. Ни системы, ни даже малой последовательности в обретении знаний. Но всё же — просвещение. А значит — иной образ жизни.
Софья стала смелее переступать через законы терема. В ее покои были вхожи мужчины — родной ее дядя, Иван Милославский, иногда князь Василий Голицын, если он мог отлучиться со службы на украинской границе. Этот человек — слабость царевны Софьи. Ее радовало его присутствие. Она вслушивалась в речи мужчин — и жизнь Московского царства волновала ее. По смерти царя Алексея Михайловича воцарился его старший сын, Феодор Алексеевич. Человек болезненный, он не мог много времени уделять присмотру за сестрами. Царевны почуяли свободу. Софья, умная, энергичная, сумела сблизиться с братом Феодором. Она помогала ему в недугах и — день за днем, год за годом — приучила царедворцев к своему присутствию.
При Феодоре Иван Милославский снова возвысился. И сразу постарался изничтожить Артамона Матвеева, самого одаренного и потому — главного врага. Изворотливый мастер интриги сумел добиться своего: Матвеева признали чернокнижником, покусителем на царскую особу, сослали в Пустозерский острог. Все и дальше шло бы по-милославски, да у царя Феодора Алексеевича появился свой фаворит, Иван Максимович Языков. Он тоже был из людей неродовитых и деятельных. Возвысился быстро, получил боярский сан.
…Когда царица принесла царю наследника, младенец долго не задержался на этом свете. Следом за ним ушла и супруга царя. Феодор, задумываясь о будущем преемнике, поделился своими надеждами с Языковым: брат Иоанн был у порога совершеннолетия, но совершенно не способен властвовать, Алексей Михайлович еще при жизни обратил внимание на Петра. Феодор склонялся к тому же:
«Царевич Петр здрав и оделён от Бога всеми достоинствами. Он достоин наследия державного престола Российского».
Языков легко мог представить себе свое будущее при воцарении маленького Петра Алексеевича. И поспешил уговорить царя на новый брак. Феодор поддался, обвенчался с девицею Марфой Матвеевной Апраксиной. Но вскоре слег, чтобы более уже не подняться.
Последние дни царя Феодора потонули в дворцовых интригах. Новая царица склонялась на сторону Нарышкиных. Ее хлопотами Артамону Матвееву вышло послабление. Феодор перевел его в город Лух, присовокупил бывшему опальному царедворцу и небольшую вотчину Милославским ничего не оставалось, как пытаться влиянию царицы противопоставить влияние царевны Софьи. Похоже, страсть к власти уже овладела ее умом. Какие мечты реяли перед мысленным ее взором? Какие тешили ее честолюбие? Вкрадчивая и волевая, она склонялась к постели умирающего царя, всё что-то ему нашептывала…
Духовенство склонялось к Петру и его набожной матери, Наталии Кирилловне. На Петра уповал и простой народ. Но всех раздражали их родичи — чванливые Нарышкины. Партия царевича Иоанна была немногочисленна: Царевна Софья, Иван Милославский, несколько их дальних родственников. Но они своего добивались настойчивей и целеустремленней. Впрочем, была и еще одна сила, от которой зависело многое: стрельцы.
…Первое регулярное русское войско. То самое, что получает жалованье и призвано держать оружие наготове. Создавалось еще во времена Ивана Васильевича Грозного. И тогда — это была значимая сила. Быть всегда готовым к войне, к походам, к лишениям, к усмирению непокорных…
Но время шло. Жалованья не хватало. Стрельцы обрастали семьями, жили слободами, занимались земледелием, торговлей. Имели даже льготы. Воинский дух уходил из войска. Житейский разгул — оставался.
Подойду, подойду… Под Иван-город…
Вышибу, вышибу… Каменны… стены…
Первые слова «Хованщины», которые выпевает сквозь дремоту стрелец Кузька. В залихватской удали этих слов — славное прошлое. В дремотном бормотании — настоящее.
Еще Алексей Михайлович их выделял — и жалованьем, и кафтанами с золотой перевязью. Стрельцы привыкли к вниманию царей. Поглядывали на иные служилые сословия не без высокомерия. А те на них косились: вооруженные люди в мирной жизни, склонные «озоровать», «силу употребить». Не любил простой люд, не любили посадские, не любили бояре. В полковники стрелецкие боярину идти было зазорно. И частенько попадали туда люди корыстные, нечистые на руку. Заставляли работать на себя, удерживали жалованье, а то и батогами били.
К началу 1682 года управляли Приказом стрелецким двое. Князь Юрий Алексеевич Долгорукий — воин заслуженный, но был он стар и немощен, и должным образом исполнять свое дело был уже не в силах. Боярин Языков же думал не о стрельцах, — о судьбе собственной. Он видел: дни царя Феодора сочтены, а будущее — в тумане.
Зимою от стрельцов государю Феодору Алексеевичу была подана челобитная — на полковника Пыжова. Царь передал ее Языкову, тому ж было недосуг: велел наказать челобитчиков. По рядам стрельцов пошел ропот. Стрелецкие начальники воспряли духом, почуяли безнаказанность. Накануне кончины Феодора пришла новая челобитная, на полковника Семена Грибоедова. Языков уже был встревожен. Но и здесь разбираться не стал: посадил Грибоедова на день под замок. Стрельцов все-равно не удовлетворил, они уже выказывали недовольство.
Странные времена переживала Россия. Умирающий царь, дворцовые интриги, стрелецкое брожение и… — реформы. В декабре в Москве совещаются дворянские выборные во главе с князем Василием Голицыным. Обсуждают вопрос об отмене местничества. Чтоб не знатность ценилась, но служба государева. В январе — выходит указ Боярской думы: все высшие сословия уравнять в правах.
Россия на пороге потрясений. Разрядные книги сжигаются публично. С китайской границы доходят тревожные вести о столкновениях на Амуре русских поселенцев с китайцами. А далеко, в Пустозерске, «за великие на царский дом хулы», в огне обретают гибель духовные вожди раскола: Епифаний, Лаздий, Никифор и протопоп Аввакум.
Двадцать седьмого апреля печальный удар колокола возвестил о кончине царя. С колокольни взметнулась стая ворон. Наступала одна из самых драматичных страниц русской истории.
* * *
Тридцатого июня Мусоргский — шафер на свадьбе Римского-Корсакова и Надежды Николаевны Пургольд. Еще через неделю появляется заветная тетрадь.
Вверху будет выведено большими буквами, с нажимом: «Хованщина». На заглавие ляжет тонко начертанный крест. Вертикальную линию по краям пересекут маленькие черточки. Поперечина креста пройдет прямо по буквам, как бы их перечеркивая. Только пропорция давала нужное впечатление: жирные буквы на тонкой линии, «Хованщина» на кресте… Сюжетная основа — стрелецкий бунт 1682 года, несколько месяцев русской истории. Идейная основа — раскол, то событие в русской истории, из которого вышли мучительные противостояния последующей русской истории: Петербург и Москва, Россия и Русь, государство и народ, столица и провинция, западничество и славянофильство… — все те противоречия, что запечатлелись и в гербе российском: двуглавый орел, один его взгляд — на Запад, другой — на Восток.
Под надписью «Хованщина» — буквами помельче — обозначен жанр: «народная музыкальная драма в пяти частях». Здесь сказался опыт «Бориса». Назвать «Хованщину» «оперой» — значило сузить самый смысл будущего создания.
В этот день он занесет список источников для либретто будущей оперы. «Летописи русской литературы и древности Н. Тихонравова» — сборники, где статьи историков и филологов перемежались с публикациями древних рукописей. Он укажет выпуск 1861 года, хотя их было больше, и читал он, похоже, все. «История Выговской пустыни» — та самая книга, которую брал некогда у «дяиньки» Никольского. Книга И. И. Голикова «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России», П. К. Щебальского «Правление царевны Софьи», оттиск из «Русского слова» за 1859 год, со статьей М. И. Семевского «Современные портреты Софии Алексеевны и В. В. Голицына». Свидетельства И. А. Желябужского, Сильвестра Медведева, А. Матвеева будут извлечены из объемистого тома «Записок русских людей», подготовленного И. П. Сахаровым. Там же будет опубликована и рукопись Крекшина, которую он в перечне подзабыл. Венчает список источников знаменитое «Житие протопопа Аввакума, написанное им самим».
Источников скоро будет куда больше. Но пока хватало и этих.
Одиннадцатого июля он вспомнит: пять лет назад, когда Балакирев пытался привлечь внимание к Глинке, к русской музыке в Праге, для их кружка свои двери открыла Шестакова. Сколько было надежд, задора, желания бороться! И это уже становилось историей: Корсинька, похоже, остепенился; Милий и вовсе отдалился, стал совершенно чужим. Контраст между прошлым и настоящим был разителен. Он вглядывался в те незабываемые годы. «Сокрушался сердцем». Ей, голубушке Людмиле Ивановне, и скажет об этом заветное слово:
«Много хорошего было сделано, и за это хорошее дань Вам надлежит, Вам по праву Светло прошлое кружка, — пасмурно его настоящее: хмурые дни настали. Не стану винить за это ни одного из сочленов, „бо несть злобы в сердце моем“, но по прирожденному мне доброму смеху не могу не почтить кружок изречением Грибоедова: „одни повыбыли, другие, смотришь, перебиты“; то, что служило на пользу Скалозубу, зело печально для кружка, и как ни стараюсь я отогнать докучливую муху, что жужжит скверное слово „развалился“, муха тут как тут со своим жужжанием — словно смех, гадкий смех слышится в этом жужжании. Вам, голубушка, остается собрать остатки разбившейся священной армии, и если невозможен бой с халдейской всячиной, то драться до последней капли крови в буквальном смысле. Найдутся бойцы, у которых не вырвешь знамени из рук, и соберутся эти бойцы, хоть и в лохмотьях, да в своих, не в чужевзятых, не в женских капотах и юбках, как в священной армии великого палача. Художник верит в будущее, потому что живет в нем; эта вера толкнула меня, при сложении моей дани у Вашего подножья, исповедаться перед Вами. Примите моего „Бориса“ под Ваше крыло, и пусть от Вас начнет он, благословленный, свою публичную страду».
Грустное было письмо. И «Горе от ума» припомнилось как невеселая шутка. И «великий палач» — Наполеон — пришел в голову не просто так. Недавняя Франко-прусская война уже отозвалась и в русской жизни. После объединения и усиления Германии чувствовалось напряжение во всей Европе. В России ввели всеобщую воинскую повинность. Через два дня, в письме к Стасову, Мусорянин запечатлеет и столичные будни:
«Сам-Питербух и его окрестности изображают, по двухножной части, сплошной детский лагерь; фабричные бродят по улицам, насвистывая или нахрипывая военные марши, даже бабы-ягодницы выкрикивают и выпискивают по-военному…»
Письмо это начиналось с начертанных последних тактов «Бориса», с печального замечаньица, которое отсылало к тому же «Годунову»:
«Скоро враг придет и настанет тьма —
Темень темная, непроглядная», —
так ноет юродивый в моем «Борисе» и, боюсь, не всуе ноет.
Быть может, эта тревога и заставляла вчитываться в историков, в записки прошлых людей. Хмурая человеческая комедия разыгрывалась сейчас, разыгрывалась она и тогда. Ничему не учила. И все-таки содержала в себе не очень ясный, но важный, глубинный смысл.
* * *
С телом покойного царя Феодора на парадном одре чертогах царских прощалась и знать, и чернь. Подходили, целовали руку, осенялись знамением крестным. А в передней палате, за дверьми закрытыми, духовенство и сановники решали вопрос: кому быть царем на Руси. Патриарх Иоаким возложил руку на Святое Евангелие, другою поднял Животворящий Крест:
«Известно вам всем, яко Самодержавный Великий Государь, Царь и Великий князь Феодор Алексеевич, оставя земное Царствие, отьиде в вечное блаженство к Царю всех Царствующих, Господу нашему Иисусу Христу, и не остася по нем чад, но осташеся братия, сыны блаженныя памяти Великого Царя и Великого Князя Алексея Михайловича, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержца, Великие Государи царевичи. Великий Государь царевич и Великий Князь Иоанн шести надесятилетен, одержим скорбию и слаб во здравии, вторый же Великий Государь царевич и Великий Князь Петр Алексеевич девятилетен. Из сих, кто будет наследником престола Российского? Кого наречем в Цари всея Великия и Малыя и Белыя России? Кого наречем самодержцем всероссийским?»[131]
Большинство стояло за Петра. Но раздались голоса и за Иоанна. И патриарх, дабы разрешить разногласие, предложил избрать царя согласием всех сословий. На Кремлевскую площадь были вызваны служилые, тяглые, торговые и прочий люд. Были на Москве еще и выборные — с декабрьского земского собора об «уравнении чинов». И с Красного крыльца, перед густой толпою, патриарх Иоаким произнес свой вопрос. И чины, и люд московский ответили: быть царем Петру. Противных было немного.
Патриарх благословил народ. Потом произнес: «Одному на престоле Российском Великим Государем или обще с Иоанном царствовать?»[132] И народ ответствовал: «Да будет Петр единым самодержцем всея России!»[133]
С этой вестью пришел патриарх к царевичу:
«По святопочившей кончине государя Феодора Алексеевича престол всероссийский вдовствует. От всего лика святительского и от всего народа православного и всех чинов молю тебя, прими престол Царский святопочивших родителей твоих и благоволи быть Великим Государем нашим!»
Петр поднял с колен престарелого патриарха, напомнил о малом своем возрасте. Патриарх со вздохом рёк: «Сие есть Божие благословение, а не наше изволение». Он благословил царевича Петра на царствие Животворящим Крестом, и архидиакон возгласил новому царю «Многие лета».
Думный дьяк с Красного крыльца объявил народу о согласии Петра принять державу. Юного самодержца усадили на престоле. К царской руке потянулись все сословия московской земли.
Благолепное начало царствования было лишь началом раздора. Софья была вне себя. Она требовала от патриарха изменить решение: во имя законности и первородства. Старец ответствовал: избрание отменить уже невозможно.
— Пусть тогда оба царствуют! — вскричала Софья.
— Многоначалие есть зло! — был ей ответ. — Так Богу угодно!
Своенравная царевна покорно последовала поздравить юного царя. Но уже скоро бродили по слободам стрелецким посланные ею люди, возбуждая умы:
— При покойном царе Феодоре какие теснения вы претерпевали! А что теперь будет? При Нарышкиных настанут времена погорше прежних!
И пошло среди стрельцов брожение. В третий день царствования Петра пришла челобитная — с длинным списком неугодных начальников. Опытный Артамон Сергеевич Матвеев, — за ним давно было послано, — был в дороге. Напуганные Нарышкины — без разбора дела — пошли на неслыханное попустительство. Обвиненных готовы были выдать стрельцам головою. Мудрый патриарх, ощутив неправедность и неразумность такого решения, поспешил отправить к стрельцам особ духовных. Те и уговорили их оставить расправу за властью. Но правительство уже не могло свернуть с пагубного пути.
Указ читали, виновным перечисляли их мыслимые и немыслимые провинности. Выводили на площадь, били прилюдно.
Власть не выказала справедливости. И показала свою слабость. Стрельцы же почуяли сладость своеволия. И начались сходбища на площадях, в питейных домах, в банях. «Возведем на престол Иоанна! Противников царевича — всех побьем!» Начальники боялись. Неугодных могли поколотить до увечий, а то и вовсе втянуть на каланчу и грянуть оземь.
Прибывший в Москву Артамон Матвеев морщился от быстрых назначений. Братья царицы Натальи Кирилловны заняли должности не по летам. Иван Нарышкин, едва достигнув двадцати трех лет, был уже боярином и оружничим! Матвеев примет хлеб-соль, поднесенную стрельцами. Но слабость правительства не одобрит, бросит мрачно: «Стрельцы?.. Чуть попустить узду — дойдут до бесчинства…» Фраза дойдет до смутьянов. И сразу сделает Матвеева их недругом. А тут пойдут слухи об Иване Нарышкине. Будто примеривал корону, садился на трон, уверял, что ему царский наряд идет лучше, нежели кому-либо. И когда царевна Софья, царевич Иоанн и вдова почившего царя Феодора, Марфа Матвеевна, принялись было его корить, будто бросился на царевича и чуть было не задушил его. Благо вмешались караульные…
Всё бродило в стрелецких слободах. Уже составлялся и список неугодных бояр. Возмутители тайком пробирались в дом Ивана Милославского, докладывали о настроениях стрельцов, а потом, получив наставления от него да от Софьи, будоражили Москву слухами. Из девятнадцати полков московских лишь немногие сопротивлялись общим веяниям. Бунт был неизбежен.
* * *
Пятнадцатое мая — день роковой для русской истории. В 1591 году — Углич, убийство царевича Дмитрия. Та смерть, которая отзовется в судьбе Бориса Годунова, разрушит Московское царство, посеет смуту. В 1682 году — это день Стрелецкого бунта.
Грохот барабанов, гул набатных колоколов. Стрельцы — с бердышами, мушкетами, копьями — сбегаются к полковым дворам, толпятся, шумят. И Александр Милославский с Петром Толстым, «по полкам на прытких серых и карих лошадях скачучи»[134], выкрикивают:
— Нарышкины царевича Иоанна задушили!
День был светлый, ясный. Но что-то дурное маячило в воздухе. Было 9 часов, когда стрельцы, обрубив древки копий, чтоб было легче, волоча за собою несколько пушек, бросились к Кремлю. То там, то здесь мелькало: «Такие же злодеи пролили в день этот кровь святого Царевича Димитрия в Угличе!.. Изведем изменников и неправдотворцев, губителей царского рода!»
Боярин Артамон Сергеевич Матвеев был во дворе, ждал на царском крыльце своих людей, чтоб двинуться домой. Здесь и столкнулся со встревоженным Федором Семеновичем Урусовым: «Стрельцы на Кремль идут!» Вместе вошли к царице, Наталье Кирилловне, с дурной вестью. Григорию Горюшкину, караульному Стремянного полка, тотчас приказали запереть кремлевские ворота. Но было поздно: шум стоял уже в Кремле.
Во дворце всё пришло в смятение. Перепуганные царедворцы сбегались отовсюду. У самых окон Грановитой палаты уже сверкали бердыши и мушкеты. Доносились крики: «Пусть выдадут нам Нарышкиных, не то всех перебьем!»
Посланный к стрельцам вопросил: «Чего ради пришли таким образом страшным, без Государева указа?»[135]
Снаружи требовали: «Бояре учинились изменниками, хотят царский род извести, царевича Иоанна Алексеевича умертвили, а над царем Петром Алексеевичем злое умышление хотят учинить!»[136]
В палатах появился патриарх Иоаким. Царица Наталья Кирилловна взяла за руку сына Петра, за другую Иоанна. С ними, с патриархом, окруженная царевнами и боярами, вышла на Красное крыльцо. Мятежники взбирались без стеснения, оглядывали царствующих особ.
— Ты ли есть прямой царевич Иоанн Алексеевич? Кто из бояр-изменников тебя изводит?
Кроткий ответ Иоанна мог упокоить смутьянов:
— Ни от кого никакой себе злобы не имел[137].
Смутьяны присмирели, пристыженные. Шум утихал. Артамон Матвеев решил, что настала пора угомонить мятеж. Он вышел к стрельцам, вспомнил о прежних походах. Говорил о долге и присяге. Вид поседевшего воина был величав, слова вески. Часть стрельцов была тронута. Просили даже заступиться за них перед царем[138]. Матвеев вернулся во дворец повеселевший. Стрельцы уже готовы были разойтись, у царицы отлегло на сердце.
Софья учуяла, что власть уходит от нее. Распорядилась выкатить на площадь несколько бочек вина. Присмиревшие было стрельцы, хлебнув зелья, ощутили веселие бунта. Когда же к ним вышел Михаил Юрьевич Долгорукий, назначенный править Стрелецким приказом после падения Ивана Языкова, они пришли в раздражение. Долгорукий угрожал, бранился — и только распалил. Стрельцы взлетели на крыльцо, схватили его и — сбросили вниз, на подставленные копья доброхотов. Запах крови ударил в ноздри и еще более раззадорил мятежников. Увещевания патриарха ни к чему не привели: среди стрельцов давно шло брожение, склонявшее их к старообрядству. Опьяненные вином и кровью стрельцы вломились в царские чертоги, круша все, что ни попадалось. Требовали выдать ненавистных бояр. Придворные спасались бегством, пытаясь найти хоть какое-нибудь укрытие. Царская семья с преданными ей боярами успела удалиться во внутренние покои. Бунтари ворвались и туда.
«Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» — вздохнул однажды Пушкин устами героя «Капитанской дочки». В 1682-м разгорелся бунт не менее беспощадный, нежели пугачевщина. И еще более бессмысленный.
Еще недавно стрельцы внимали голосу Артамона Матвеева, в их душах пробуждалась кротость и раскаяние. Теперь его силой вырвали из рук заступницы-царицы. Князь Михаил Алегукович Черкасский, наместник казанский, старый, доблестный воин, пытался отбить Матвеева от взбешенной толпы. Он выхватил его, повалил, закрыл собственным телом. Напрасно. Матвеева вытянули, поволокли на Красное крыльцо и сбросили вниз, на копья. В ответ раздались радостные крики.
Царица в ужасе, рыдая, устремилась с сыном в Грановитую палату. Отставленный стрелецкий начальник Григорий Горюшкин и подполковник Олимпий Юренев хотели преградить путь разгневанной толпе — и пали под бердышами. Стрельцы рыскали по дворцу, шаря копьями под престолами, выискивая «изменников» и уже не разбирая, кто попался им под руку. Молодого стольника Федора Салтыкова перепутали с Афанасием Нарышкиным — мертвое тело отправили с извинениями к отцу, боярину Петру Михайловичу Салтыкову. Думного дьяка Ларионова вытащили из сундука, вытянули на крыльцо и сбросили на копья. Когда залезли в его дом, сыскали там каракатицу, — дьяка тянуло на редкости. «Этой змеею он отравил царя Федора!» Под горячую руку убили и сына Ларионова, Василия: не донес на отца-злоумышленника.
Погода менялась на глазах. Надвинулась тьма, поднялся ветер. Толпы бунтарей рассеялись по палатам, церквям, молельням, теремам. Они рыскали по закоулкам, врывались в спальни, переворачивали постели, тыкали окровавленными копьями в темные углы. Увидев карлу Хомяка, которого Нарышкины вызволили из нищеты, взяв из богадельни, принудили сказать, где скрываются его благодетели. По наущению карлы Афанасия Нарышкина выволокли из-под престола церкви Воскресения на Сенях, тут же посекли и труп сбросили вниз.
Вооруженная толпа безумствовала. Стрельцы взбирались на колокольни, обшаривали погреба, оскверняли соборы. Перерыли и дом патриарха. Между Чудовым монастырем и патриаршим двором попался им князь Григорий Григорьевич Ромодановский с сыном Андреем. С издевками рвали старому бороду, таскали за волосы. Потом обоих подняли на копья.
Исступленные смутьяны не знали удержу. Били, секли, кололи. И хотели народного признания. «Любо ли? Любо ли?» — кричали они перепуганным толпам сгрудившихся москвичей, терзая жертву. «Любо! Любо!» — откликались другие стрельцы. И толпа мирян покорно махала шапками: «Любо! Любо!» Кто молчал или вздыхал — был бит, а если узнавали боярскую челядь — били до полусмерти. Измывались и над мертвыми. Волокли тела убитых за ноги на площадь, выкликая торжественно, «с почетом»: «Боярин Артамон Сергеевич Матвеев едет! Дорогу дайте! Боярин Долгорукий! Боярин Ромодановский!..»
К вечеру в Кремле и в Белом городе были поставлены стрелецкие караулы, чтоб никто не мог улизнуть. Народу было побито предостаточно, однако многих из списка Милославского отыскать не удалось. Стрельцы растеклись в разные стороны. Пытались ловить неугодных на улицах, в собственных домах, по слободам. В Замоскворечье ворвались в дом стольника Ивана Фомича из Нарышкиных, — убили за фамилию. На Хлыновке отыскали любимца покойного царя, Ивана Максимовича Языкова, который пытался спрятаться у своего духовника в церкви Святителя Николая. Убили и его.
Часть мятежников уже устала от содеянного. К дому князя Юрия Алексеевича Долгорукого подошли с раскаянием: извинялись за убиение сына. Старик, разбитый параличом, выслушал, отпустил убийц с миром. Но только стрельцы покинули дом, кто-то из слуг прибежал к ним с доносом: старый князь, по уходу непрошеных гостей, воскликнул: «Добро! Щуку они съели, но зубы ее остались!» Осатаневшие просители ворвались в дом, вытянули беззащитного старика из постели, поволокли вон из дому, где посекли на части.
К ночи разыгралась буря. Москвичи ждали светопреставления. Так закончился «день гнева», — мая 15-го года 1682-го от Рождества Христова. И следующий день не обещал ничего хорошего.
Утром раздался знакомый грохот барабанов, набат, стрелецкие крики. 16 мая начиналась новая охота за «изменниками». Москва казалась вымершею, народ сидел по домам, отгородившись от тяжкой истории запорами и засовами. Лишь у ворот Белого города, Китай-города и Кремля стояли стрелецкие караулы да сновали время от времени посланники Милославского или царевны Софьи. После вчерашнего разнузданного истребления всех кого ни попадя, стрельцы стали искать жертвы более целенаправленно. Окружив дворец, требовали выдачи Ивана Нарышкина. Не дождавшись — опять вломились внутрь. Думный дьяк Аверкий Кириллов был убит за то, что показался сообщником их прежних притеснителей. Та же участь постигла полковника Дохтурова. Мятежники стали требовать выдачи врача-иноземца Даниэля. Будто он отравил царя Федора. Не сыскали — умертвили с досады его 22-летнего сына Михаила и его помощника. И царице Наталье пришел черед молить за своего отца. Старшего Нарышкина стрельцы пощадили, но с тем, чтобы тот немедленно был сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, где бы постригся в монахи. В ссылку порешили отправить и троих его несовершеннолетних сыновей. Зато лишили жизни родственника царицы, юношу Филимонова, которого приняли за ее брата Ивана. Прежнего запала не хватало. Пригрозив всех бояр перебить, если завтра не выдадут изменника Ивана Нарышкина, стрельцы вышли из Кремля. День заканчивался грабежами боярских домов, кладовых, погребов. Заговор Софьи и Милославского стал утрачивать должное течение. Милославский прикинулся больным, царевне выказать прямое участие в действиях значило переступить все мыслимые нормы старого времени. Оба действовали через других лиц, но долго «озоровать» без главаря бунтари не могут. Впрочем, впереди был еще один страшный день.
Семнадцатое мая началось, как уже было заведено, с барабанного боя и колокольного гула. Стрельцы, полупьяные, радостные от безнаказанности, подошли ко дворцу. Бунт становился привычкой. В воздухе запахло скорой кровью. За окном слышен был звон оружия, рокот голосов, выкрики: «Он примеривал корону царскую!.. Выдайте изменника, не то всех перебьем!» Судьба брата царицы, Ивана Кирилловича, была уже решена.
Царевна Софья подступила к Наталье Кирилловне:
— Если не исполнить их желание, они всех нас истребят!
Умолять стали и бояре, измученные осадой, павшие духом. Царица с ужасом чувствовала, что должна отдать на заклание собственного брата. Софья присоветовала перейти царице с братом в церковь Нерукотворного Спаса: нарушить святыню мятежники вряд ли осмелятся. Перепуганные бояре тут же ее поддержали. Обреченный Иван Нарышкин вышел из глухого укрытия, вошел в церковь. Царице рёк: «Воистину не боясь на смерть иду. Только усердно желаю, чтоб невинной моею кровью убийства прекратились!» Бояре стояли смущенные духом, царица — в нерешительности, с глазами, полными слез. Царевна Софья и здесь подоспела: дать Ивану Кирилловичу образ Пресвятой Богородицы, смогут ли мятежники тронуть человека с такою святыней в руках?
Гул стрелецких голосов нарастал. Старый князь Яков Никитич Одоевский, уважаемый за честную службу, но слабый духом, подступил к царице: «Сколько Вам, Государыня, не жалеть, отдавать все равно нужно будет».
В это время толпа стрельцов с шумом вломилась в храм. Увидя Ивана Кирилловича, они ухватили его за волосы, сволокли по ступеням и потащили по Кремлю до самого Константиновского застенка. Там его пытали, потом — измученного, еле живого — потянули на Красную площадь, поставили среди трупов и при восторженных, пьяных воплях подхватили на копья, вскинули и грянули оземь. Отсекли руки, ноги, голову, порубили туловище в куски, смешав их с грязью. Голову, наслаждаясь вседозволенностью, насадили на высокое древко.
Не ушел от беды и доктор-иноземец Данила фон-Гаден. Его в застенке били кнутами, пытали огнем, потом вывели на Красную площадь и посекли бердышами на мелкие части.
За кровавым разгулом пошли грабежи и пьянство. Расхищали дома побитых бояр, тянули все что ни попадя — золотую посуду, заграничные ткани, драгоценные камни, сокровища. Забивали ими сундуки и клети. Кто-то за бесценок пропивал награбленное добро в кабаке. И стрелецкие женки — вслед мужьям — распоясались: хватали богатые одежды, втаптывали в грязь.
Мятежники гуляли. Москвичи попрятались и поразбежались. Красная площадь, часть улиц были завалены человечьим мясом. К убиенным, при взгляде на стрелецкие караулы, даже приближаться было страшно, не то что хоронить. На трупы слетались вороны. Тяжкий дух шел уже по всему городу.
* * *
Вчитываться в страницы исторических свидетельств невозможно было без содрогания. Тем более — при действенном воображении Мусоргского. Происшедшее в далекие времена нужно было уложить — без чудовищных подробностей — в живые сцены. И для того вчитываться в дальнейшую хронику событий.
…Над Красной площадью стоял смрад от вспученных тел. Боялись повального мора. Благоразумная Софья начала увещевать стрельцов, те разрешили похоронить убиенных… Подробность для оперы не надобная.
…Были стрельцами разбиты Холопий и Судный приказы, сожжены крепостные записи и тяжебные дела. Освободили из-под запоров преступников, холопам объявили волю. Сюжет был животрепещущий. Но слуги боярские не воспользовались сомнительной свободой, к мятежникам не присоединились.
Последующее случилось с неизбежностью. Сначала стрельцы подошли к Кремлю и стали требовать избрания Иоанна. Но Софья хотела законности, тем более, что дума была уже послушна. Вскорости Иоанн был наречен царем вместе с Петром. Следом он был объявлен первым царем. Наконец, по слабости первого и малолетству второго, правительницей была назначена царевна Софья. Казалось, все должно было войти в спокойное русло. Но царевна, кажется, уже понимала, какую силу пробудила. Стрельцы захотели именоваться «надворною пехотою», им выплатили деньги — по десять рублей на стрельца и жалованье, задержанное за несколько лет. Они получили право продавать имущество убитых и сосланных. Начальником их стал князь Иван Хованский, которого они любили и называли «батюшкой». Ко всему — правительству пришлось пережить и крайнее унижение.
Шестого июня царям будет подана челобитная — не только от стрельцов, но и солдат, пушкарей, людей посадских, гостей, ямщиков, жителей слобод. На Красной площади должен быть возведен триумфальный каменный столб, где бы были перечислены заслуги стрельцов за государеву службу и провинности ими убиенных.
Столб станет главной приметой самого начала «Хованщины». Мусоргский вписывает в тетрадь:
«Каменный столб с надписями (царскою грамотою) на 4 же-лезн. досках… В нынешнем 7190 г. Мая в 15 д. изволением Всемилост. Бога, за нас Великих Государей, Московск. Полков надворныя пехоты и солдаты и пушкари и урядники и затинщики и гости и посадские всея черныя слобод и ямщики всеми слободами, от великих их к ним налога и обид и от неправды побили:
1. Кн. Юрия да кн. Михаилу Долгоруких кнутом и в ссылку — чинили из нашей Госуд. Казны денежную и хлебную передачу все в перевод, а думного дьяка Лариона Иванова — к ним же приличен, да у него ж Лариона взяты гадины змеиным подобием.
2. Кн. Григ. Ромодановского убили — Чигирин город сдал Турским и Крымским людям с государского всякого казною и с служебными людьми, забыв страх Божий, с Турскими людьми письмами ссылался.
3. Боярина Ивана Языкова убили — налоги и взятки великие имал и бил кнутом и батогом до смерти.
4. Думного дьяка Ларионова, сына Василия, убили — ведал на государское здоровье отравные гадины и в народе не объявлял.
5. Тож думного дьячка Кирилова — взятки имал и налоги народу и всякую неправду чинил.
6. Боярина Петра Салтыкова и сына его Феодора — воровским делом подмен чинили зломысленных дел боярина Кн. Юрий Телепня, да с товарищами Салтыковыми и за то их всех побили.
А ныне, вышереченные надворная пехота и служилый люд и прочие бьют челом у государей на Красной площади каменный столб поставить и тех злолихоимателев на том столбе имена написать, кого за что побиты, чтобы иные, помня, чинили правду. А кто их вышепереченных людей поносными словами назовет и тем наш милостивый указ чинить без вся-кия пощады. (Печатана в царств. Граде Москве в верхней типографии лета 7190 г.)».
Приходилось уходить от подлинника. Мусоргский составляет надпись по опубликованной Сахаровым рукописи Сильвестра Медведева. Но это не выписка. Здесь много сокращений. К фамилии Долгоруких — сам дает примечание: «…род существует: заменить Телепнями (есть Оболенские, но не Овчин Телепня (род). Оболенские, бывшие при Глинских)».
Нужно было как-то отдалить будущую музыкальную драму от современности. Но так, чтобы эта современность «трепетала» подспудно, на репликах, за движением сюжета, характерами. Тут и вставала в полный рост фигура князя Хованского.
Был он роду известного — из Гедиминовичей. В дни мятежа охотно исполнял роль посредника между стрельцами и правительством. В прошлом был он воеводою, талантами не отмеченным. Трусоват, болтлив до смешного. Потому и прозван в народе: Тараруй. Сам царь Алексей Михайлович любил иной раз позубоскальничать, называя так его в своих письмах. Но Хованский не был тюфяком. А человек ограниченный, но энергичный, иногда способен подняться на гребне исторической волны. Хованский пришелся ко времени. Это он, став во главе Стрелецкого приказа, начал «подкупать» стрельцов — превращать имущество побиенных в их «заработок».
«…Они еще, сверх того Государского жалованья, что им дано по десяти рублей человеку, начали заслуженные годы лет за двадцать и за тридцать имать жалованье, им же в том способства чинил в стрелецкий приказ посаженной боярин князь Иван Хованский»[139] — это возмущается сторонник Софьи, Сильвестр Медведев. Пропетровски настроенный Крекшин свидетельствует о том же, вспомнив и сына Хованского, Андрея.
Вторит им и еще один свидетель, Андрей Матвеев. Он, потерявший в той смуте отца, смотревший на мятежников с ужасом и отвращением, запечатлевает и характеры:
«…Власть они с лепотою любочестия своего приняли, ко многому себе яко бы почтению со всемерным удовольствием. От чего они князья Хованские со дня на день в славе и той их стрелецкой радости превосходить начали, и во всем им стрельцам больше от безумия своего любительно снисходили, и слепо угождали, что уже стрельцы его старого князя Хованского лукаво любя, „батюшком“ своим называли, и завсегда за ним ходили и бегали в бесчисленном множестве, и куда он ни ехал, во все голоса перед ним и за ним кричали: „большой, большой“! И в такой великой кредит тем своим безумным поведением они князья Хованские к ним стрельцам вошли, что они стрельцы всех бывших полков в собственной их князей Хованских воле и во власти были».
О сыне князя Ивана, Андрее Хованском, есть и прибавка:
«Самомнительный был человек, токмо по фамилии своей княжеской всякого властолюбия суетного желал, но высокоумно безосновательную голову имел»[140].
У Мусоргского в «Хованщине» характер обоих князей лепился словно бы с оглядкой на эти писания. Иван Хованский — человек властный, с тупой силою, но и потачливый к стрельцам; Андрей — раб своих страстей, готовый ради их утоления на всё.
Возвышение Ивана Хованского было внезапным и стремительным. Он потворствовал своему войску, да и сам умел мутить умы стрелецкие. О чем думала Софья, связывая свою судьбу с этой силой? Так уж хотела властвовать? Или боялась вернуться в терем, под замок? Или не понимала, что связывалась не с людьми, но со стихией?
За стрелецким разгулом забродили силы раскола. Проклятие собора, преследование властей, бегство непокорных староверов в пустыни, леса, скиты, — все это еще жило в народной памяти. Сам князь Хованский издавна держал под крылом своим попов-староверов. Скрытно единоверцы сходились в молельне…
Раскол пронизал разные сословия. Среди стрельцов тяга к старине была особенно заметна. Настроенные против нынешнего правительства, они иной раз готовы были противостоять и патриарху, и царям. «Старообрядческая» подкладка стрелецких слобод была мало заметна до смуты. В момент погромов она отчасти проявилась — и в том нетерпении, с каким бьют «антихристов», и в своей необузданности, неподверженности церковным авторитетам. После погромов, после водворения каменного столба на Красной площади тайное становится явным. Силы раскола воспрянули.
Проповедники старообрядства появляются на Москве. Они сразу находят пристанище в стрелецких слободах. Бродят по городу, возвещают: нельзя накладывать на себя крест тремя перстами, почитать крест о четырех концах, — держаться следует осьмиконечного, нельзя ходить и в церковь, опоганенную никонианами.
Объявился и Никита Пустосвят, священник суздальский, известный своими писаниями за старую веру, за кои был судим на соборе, от церкви отлучен. Тогда, в 1666-м, он убоялся меча и сруба, принес покаянную, отступился от своих челобитных. Теперь бродил по слободам, взывал: «Постойте, постойте, православные, за истинную веру! Не принимайте веры Никоновой! Ныне нет уже церкви православной, прямая вера погибла на земле, ибо Антихрист настал!»
И побрели слухи промеж стрельцов, и родилась новая смута в умах: а что, если и старую, праведную веру теперь укрепить? Толпы народу — стрельцы, раскольники из посадских, просто любопытствующие — бродили за вероучителями. А те взывали:
— Постойте, православные, за истинную веру! Гибнет вера и у нас на Руси, и у Греков, и во всей земле!
После ужаса майских погромов Дума пребывала в оцепенении. Правительство впало в странную апатию. Дерзостные проповедники-староверы, окруженные вчерашними смутьянами, превращались в новый бич Московского царства. Зрела новая челобитная государям: пусть патриарх и правители ответят, за что старые книги преданы опале, за что возлюбили латинскую ересь? В Гончарной слободе сыскали ревнителя старых преданий, монаха Сергия. Он со своей братией — четырьмя слобожанами — и подвигнулся сочинить сей документ.
Савва Романов, товарищ Сергия, читал его стрельцам, изумив их и слогом и подробным описанием ересей никонианства. И потом читал у съезжей избы, вызвав у слушателей слезы. И поднялись стрельцы, готовые заступиться за старое благочестие, кровь пролить за Иисуса Христа.
— Попекитесь, братия, — внушал Сергий, — о душах, гибнущих от новых книг! Не дайте и нас в поругание. Сколько можно братию нашу жечь да мучить! А мы-то их новую веру изобличим!
Дошли с челобитной и до Хованского. Тараруй был доволен писаным, с честью принял раскольников. Говорил: сам хотел, чтоб в церквях было по-старому, единогласно и немятежно, только вот смирен чернец Сергий, мало годен для прений с патриархом. Здесь и раскольники встали за боярина: пусть, когда до прений дойдет, берется за дело Никита Пустосвят. Он крепко ныне стоит за старую веру. Ратовали раскольники и за собор всенародный, на Лобном месте, и при царях:
— И чтобы в следующую пятницу, 23 июня!
— Да как же в пятницу! — Хованский побаивался такой настойчивости. — В воскресенье венчают государей на царство!
— Того-то и желаем вельми, — ответствовали расколоучители, — дабы венчались государи в истинной православной вере, а не в латинской ереси.
Двадцать третьего двинулись в Кремль. Никита Пустосвят — с крестом, Сергий с Евангелием, Савватий-монах, что явился из Волоколамских лесов, с образом, на котором Страшный суд был запечатлен. Народ сбегался, процессия обрастала людьми.
Хованский вышел навстречу знакомцам в кругу дьяков и подьячих. Он будто не ведал, что за народ скопился:
— С чем пришли, отцы честные?
— Пришли к великим государям челом бить о старой, православной вере, — отозвался Никита. — И если патриарх не изволит держаться старых книг, так пусть велят государи ему дать о том правильное рассмотрение. Чем книги сии дурны? И благочестивы разве были тогда прежние цари и патриархи, служили по-старому? И чего ради ревнителей догматов отеческих на ссылку обрекает?
Хованский принял челобитную, отнес к государям. Воротившись — ответил:
— Против вашей челобитной дела будет недели на три. Упросил патриарх государей до среды: в среду приходите после обедни.
— А как же государей будут венчать? — не унимался Никита.
— По-старому, я уж говорил.
— Пусть патриарх литургию на семи просфорах служит, — наставлял Пустосвят. — И крест на просфорах должен быть истинный.
Утомился Хованский от настырного пастыря:
— Напеките просвир со старым крестом, я сам отнесу их патриарху.
На царево венчание поначалу шел Никита с торжеством, но протиснуться к собору сквозь толпу было выше всяких сил. Назад вернулся с превеликою досадой. Раздали просвиры своим.
Разлад нарастал: далеко не каждый стрелец готов был к челобитной руку приложить. «Не наше дело, — слышали ревнители старого обряда. — Вы воду-то намутите да уйдете. А тут руку приложишь — давай после ответ. Мы и без рукоприкладства готовы стоять за то, чтобы люд не могли, как ранее, казнить и в срубах жечь».
Хованский прослышал об охлаждении стрельцов. Но за два дня до назначенного патриархом срока неугомонные раскольники снова подступили к нему. Князь Иван отправился к патриарху в Крестовую палату. Выборные и ревнители из посадских ждали в сенях. Пока суд да дело, позвали выборных на патриарший погреб. В сени вернулись пьяные, размякшие. Посадских пробрал страх: надеяться на таких бессмысленно. Вернулся и Хованский, за ним повалили в Крестовую. Вышел навстречу патриарх Иоаким. Посадские не тронулись с места, но выборные подошли за благословением.
— Зачем пришли, братия, к нашему смирению? — кротко спросил патриарх. Хованский ответствовал за всех:
— Пришли к твоему благословению побить челом. Чтоб служба велась по старым книгам.
Слова повисли в тягостном молчании. Князь Иван повернулся к стрельцам.
— За что отринуты старые книги, святейший патриарх? — загалдели те наперебой. — Что за ереси обретаются в оных?
— Чада мои, братия, — кротко ответствовал Первосвятейший, — ваше ли дело судить о книгах сих? И не за крест, не за молитву жгли и пытали, но за то, что еретиками нас называют, что не повинуются святой церкви. А креститесь как желаете.
Предисловие к собору закончилось ничем. Брожение нарастало. По улицам и площадям двигались раскольники с проповедями, смущали простой народ. Толпы собирались вокруг обличителей никонианской ереси. Те вопили о гонениях и муках, но когда появились на людях священники Савва с Чешихою с проповедью троеперстия — были биты.
В среду, 5 июля, раскольники отслужили молебен. Никита Пустосвят взял в руки крест. За ним двинулись и другие с Евангелием, старыми книгами, с иконой Страшного суда, образом Богородицы. Несли аналои, подсвечники со свечами. Шли в старинных клобуках, надвинутых на глаза. За раскольниками валила толпа, на процессию смотрела с одобрением: «Яко постники! Брюха-то не толсты, не то, что у нынешних!» Ближе к Кремлю уже началась давка. Остановилась процессия близ Архангельского собора. Поставили аналои, разостлали на них пелены, зажгли свечи, разложили образа. Иоаким служил в Успенском соборе: избиение Саввы с Чешихою не предвещало ничего хорошего.
К народу вышел патриархом посланный протопоп Василий. В руках нес тетради. Начал читать, изобличая Никиту: ведь раскаялся некогда, бил челом с повинною, отрекался от старой веры! Читал с дрожью в голосе, чуя смертный час. За шумом его слова и разобрать было невозможно. Стрельцы и впрямь набросились, хотели камнями побить. И кончили бы несчастного протопопа, если б не вступился монах Сергий:
— За что бить его! Не сам собой он пришел, послан был патриархом. А ты, — повернулся к Василию, — что всуе трудишься?
Толпа требовала слова. Подтащили скамью. Сергий взобрался. Стал читать о крестном знамении, о кресте, о просвирах. Его слушали со слезами. Потом говорил Никита, не гнушаясь брани и непотребных слов.
Пришли от патриарха: он ждал в Грановитой. Из толпы закричали:
— Патриарх должен держать речь перед народом! Здесь должен быть собор, в палату всем не вместиться!
Хованский подступил к Софье: патриарх должен явиться перед толпой. Но царевна давно уже уразумела, насколько опасны недавние союзники:
— Царице с царевнами быть перед всем народом зазорно.
Князь Иван попытался отговорить ее от присутствия царской фамилии в Грановитой палате: на патриарха раскольники злы, — не приведи Господь, подымется еще один бунт! Несдобровать тогда ни святейшему, ни юным венценосцам, ни самой царевне. Правительница оказалась непреклонна: «Да будет на то воля Божия! Не оставлю церкви Христовой и готова разделить судьбу патриарха». Даже голоса напуганных бояр ее не смутили. Знала: на нее руку стрельцы поднять не посмеют.
Хованский, досадуя, что рушатся его планы, отправился к патриарху с приглашением явиться в Грановитую палату. От себя прибавил: цари изъявили желание, дабы явился он через Красное крыльцо. Князь Иван еще надеялся, что появление святейшего в толпе раскольников вызовет новую смуту. Царевна предупредила и этот умысел: приказала вести патриарха по тайной лестнице. Через Красное крыльцо понесли древние книги, дабы народ узрел, какое «оружие» имеет церковь против смутьянов.
Страх чуяли и раскольники. Ожидали коварства со стороны власти, когда вступят в Грановитую. Теперь уже им Хованский готов был целовать крест, что зла претерпеть не придется.
В Грановитой, под колокольный звон, сошлись все: оба венценосца, правительница Софья, царица Наталья Кирилловна, царевны Татьяна Михайловна и Марья Алексеевна, святейший патриарх Иоаким, знатнейшее духовенство. Вступили сюда и противники, — шумно, зло. Только что у них была стычка с попами, не обошлось без рукоприкладства. Вошли с крестом. Евангелием, образами, аналоями и свечами.
— Зачем пришли, чего требуете от нас? — вопросил патриарх.
— Пришли к государям побить челом об исправлении веры, — ответил Никита Пустосвят.
— То не ваше дело. Не подобает простолюдинам судить архиереев. Матери вашей, святой церкви, надобно повиноваться. Книги правлены с греческих и наших харатейных[141] по грамматике.
— Не о грамматике мы пришли говорить! — возопил Никита. — О догматах!
Тут за святейшего вступился было Афанасий, епископ холмогорский. Никита замахнулся на него:
— А ты что, нога, выше головы ставишься! Не с тобою говорю, с патриархом!
Софья встала:
— Это что такое! При нас готов архиерея бить… Без нас и убил бы!
Из толпы раскольников раздались встревоженные голоса: «Да нет, государыня, не бил он! Дланью только отвел…»
— Помнишь, Никита, — заговорила Софья, — как отцу нашему, блаженной памяти, и патриарху и всему собору повинную принес? Клялся о вере вперед челом не бить. Ныне опять за старое принялся!
— Не запираюсь, давал повинную. Да за мечом и срубом! И Полоцкий книгу сложил на меня: «Жезл». Но я и теперь готов против «Жезла» ответить, и если в чем виноват буду — делайте со мною, что хотите!
— Тебе и на очах наших быть не должно! — отвечала Софья, села и приказала думному дьяку читать челобитную. Когда услышала, что еретики чернец Арсений с Никоном поколебали душу царя Алексея Михайловича, взволновалась, вскочила со слезами:
— Если Арсений и Никон — еретики, то и отец наш, и брат Феодор были еретики, и нынешние цари — не цари, патриарх — не патриарх, архиереи — не архиереи! Можно ли такую хулу слушать! Тогда пойдем мы из царства вон!
— Как можно! — вступились и думные, и выборные. — За государей мы головы положим!
Из толпы раскольников раздались иные голоса:
— И пора, давно пора, государыня, вам в монастырь! Полно царством мутить! Лишь бы государи наши здравы были!
— И эти мужики на вас надеются! — Софья повернулась к стрельцам, в слезах. — Вы были верные слуги и деду нашему, и отцу, и брату. Что ж вы смотрите! Можно ли мужикам-невеждам вопить и творить нам досады! Значит, жить здесь нам более невозможно!
Стрельцы струхнули. Если цари оставят Москву, то, пожалуй, им припомнят майскую смуту и от дворянского войска пощады не будет!
— Сохрани Боже, чтоб государи и правительница оставили Москву! — загудели выборные. — За них готовы мы свои головы положить и указам следовать. Но возмущенный народ — у палат стоит. Как нам самим от них не пострадать?
Челобитную дочитали. Пошли прения. Иоаким и архиереи показывали древние харатейные списки. «Вот старые книги, — молвил патриарх. — Мы им вполне следуем». Другой священник выступил вперед с книгой времен патриарха Филарета, указал на самые нелепые опечатки.
— Да печатали такие ж как вы плуты! — не стерпел неугомонный Никита. Другие поднимали руки с двоеперстием: «Так веруйте! Так креститесь!»
Бесконечный спор был прерван, когда ударил вечерний колокол. Раскольникам объявили, что указ государев будет объявлен после. Расходились недобро. Несли аналои, крест, образа, свечи. Посрамления чувствовать не желали, подымали два пальца вверх и кричали в народ:
— Победихом! Победихом! Вот как веруйте!
Остановились на Лобном месте, повторяли все то же — о книгах, усеянных ересями никониан, о своей победе. За расколоучителями валили толпы. С Лобного двинулись за Яузу, где в церкви Спаса служили молебен со звоном. Потом уж разошлись по домам.
И все же недоумение в народе не кончилось. Стрелецкие выборные слушали Софью:
— Неужели променяете нас на шестерых чернецов! Оставите на поругание государство, патриарха, священный собор!
Выборные помнили об угрозе царевны покинуть Москву: «Нам дела нет до старой веры. Пусть ею занимается собор и святейший!»
Получив за разумные речи награды и угощение, выслушали царевнин приказ. Да и рядовые стрельцы, слегка пошумев, получили по ушату на десятерых. И вскоре раскольников начали хватать:
— Возмутили все царство, бунтовщики!
Стрельцы Стремянного полка поймали Никиту Пустосвята, с ним еще пятерых. Втащили в приказ. Никите, как самому дерзкому смутьяну, на Лобном месте отсекли голову. Сергия Хованский сумел спасти. Монаха сослали в Ярославль, в Спасский монастырь. Отправили в ссылки и прочих. Несколько человек бежали в Брянск. Но там их перехватали и отправили на Терек.
* * *
Раскол присмирел. Напряжение не стихло. Софья чувствовала, что ее попустительство стрельцам и Хованскому ведет к беде. Всегда склонный к зазнайству и высокомерию, Хованский и ранее готов был кичиться знатностью, тем, что он — Гедиминович. Теперь за ним была сила. Умение Хованского подладиться к стрельцам обернулось с их стороны настоящей привязанностью. Из руководителя Стрелецким приказом он превратился в «батьку». Тот самый «тараруй», «болтун», что ранее вызывал только насмешки, стал «отцом» стрелецким. И сам он все более пьянел от власти. Бояр презирал, в глаза им бросал: «Только мною и держится царство Московское! Не станет Хованского — ходить будете по колено в крови». Ходил, задрав голову, зло посмеивался. Ни во что не ставил уже и бывшего союзника, Ивана Милославского. И за этого «отца» цеплялась теперь и другая страшная сила — русский раскол.
Стрельцы своевольничали. Они чувствовали, с какой ненавистью на них смотрят бояре и люд московский. Раздражались. Были вспыльчивы и заносчивы. Бояре жили в страхе и помутнении, ожидая новых погромов.
Не успели отсечь голову Пустосвяту — забрезжил слух: бояре хотят теперь стрельцов переморить. 12 июля «надворная пехота» опять поднимает смуту, подступает к царским палатам: выдать бояр, что на стрельцов злое дело замышляют.
Наушника сыскали. Крещеный царевич татарский Матвей слух пустил. В застенке, под пыткою, признался: пустил извет напрасный, хотел от новой смуты корму и чести большей получить. Матвея четвертовали, но брожение не уняли. Пошли новые возмутители. Посадский Бязев, из Ярославля, услышал на дворе князя Одоевского, что стрельцов передавят. Холоп дворянина Вешнякова донес на господина и сына его: де, собирают войско на стрельцов. Пытали Бязева, отсекли ему голову. Запытали и старика Вешнякова до смерти. Сын его едва жив остался. А сами стрельцы схватили своего полковника, Янова, припомнив ему свои обиды. Зрела новая смута. Действовать нужно было решительно. И не медлить.
Шестнадцатого августа Хованский подал боярам стрелецкую челобитную: брать налог с волостей в пользу стрельцов, по 25 рублей на человека. Дума воспротивилась новому неслыханному побору. Хованский вышел к стрельцам:
— Дети мои! Бояре грозят мне за то, что добра вам хочу. Мне стало делать нечего. Как хотите, так и промышляйте!
Это уже было похоже на призыв к бунту. Царевна готова была верить уже, что Хованский метит на царский престол. Пошел слух, что и сына он хочет женить на царевне Екатерине Алексеевне, дабы связать себя с царствующей династией.
Милославский не хотел ждать, когда стрельцы подымут его на копья, как подняли Артамона Матвеева, когда сам он, Милославский, разжигал смуту. Поспешно бросил Москву, мотался за городом, переезжая из одного места в другое.
Новый слух разнесся 19 августа. Готовился крестный ход из Успенского собора в Донской монастырь. Государи должны были следовать за крестами. Им донесли, что стрельцы готовят цареубийство. Цари остались во дворце, а на следующий день все царское семейство скрылось в Коломенском. Следом и бояре стали разъезжаться по вотчинам. Из думных в Москве остался лишь Хованский. Ходил и ездил под пышной стрелецкой охраной — от пятидесяти до ста человек. В воздухе висела тревога. К именинам царя Иоанна, к 29 августа, Софья затребовала от Хованского в Коломенское Стременной полк. Хованский ослушался. Отпустить единственный полк, что остался близок государям, значило усилить положение царевны. Но указ пришел снова. У трусоватого Хованского уже не хватило духу ослушаться. Стременные отправились в Коломенское.
По городу стали бродить слухи, что в праздник новолетия, 1 сентября, когда стрельцы будут в отлучке от дома, люди боярские, по наущению господ, нападут на жен и детей стрелецких. Но цари не приехали. Прислали указ Хованскому быть у действа Нового лета. Хованский не был. Праздник вышел пустынным, безлюдным: ни царей, ни бояр. И народу пришло совсем ничего. Патриарх сердился, москвичи пребывали в ужасе. Все ждали нового бунта. Стрельцы ожидали нападения.
Второго сентября в селе Коломенском нашли прилепленное к воротам подметное письмо с пометою: «Вручить государыне Царевне Софье Алексеевне»: «Извещают московский стрелец да два человека посадских на воров и на изменников, на боярина князя Ивана Хованского да на сына его князя Андрея. На нынешних неделях призывали они нас к себе в дом, человек 9 пехотного чина да пять человек посадских, и говорили, чтоб помогали им доступать царства Московского, и чтоб мы научали свою братью ваш царский корень известь, и чтоб придти большим собранием неожиданно в город и называть вас, государей, еретическими детьми и убить вас, государей, обоих, царицу Наталью Кирилловну, царевну Софью Алексеевну, патриарха и властей; а на одной бы царевне князю Андрею жениться, а остальных царевен постричь и разослать в дальние монастыри; да бояр побить: Одоевских троих, Черкасских двоих, Голицыных троих, Ивана Михайловича Милославского, Шереметевых двоих и иных многих людей из бояр, которые старой веры не любят, а новую заводят; и как то злое дело учинят, послать смущать во все Московское государство по городам и деревням, чтоб в городах посадские люди побили воевод и приказных людей, а крестьян поучать, чтоб побили бояр своих и людей боярских; а как государство замутится, и на Московское бы царство выбрали царем его, князя Ивана, а патриарха и властей поставить, кого изберут народом, которые бы старые книги любили. Когда Господь Бог все утишит, тогда мы вам, государям, объявимся; имен нам своих написать невозможно; а приметы у нас: у одного на правом плече бородавка черная, у другого на правой ноге, поперек берца, рубец, посечено, а третьего объявим мы, потому что у него примет никаких нет».
Цари покинули Коломенское, двинулись на Воробьево. 4-го — из Воробьева в Павловское. Далее — в Саввино-Сторожевский монастырь. Отсюда Софья стала рассылать гонцов по городам с грамотой к служилым людям. Вспомнила здесь о майском мятеже и погромах, о наущениях Хованского, его потворстве раскольникам, о Никите Пустоствяте, что на архиерея руку поднимал, о князьях Хованских, что теперь «мыслят зло государям», — хотят перебить бояр, окольничих и думных. И дабы не расширилось воровство, призывала Софья от имени великих государей послужить: немедля двинуться ратным людям на защиту государей.
Тринадцатого сентября двор был уже в Воздвиженском. Сюда собирались бояре, думные люди, окольничии, стольники, дворянское ополчение, люд московский. Князь Иван, начальник Стрелецкого приказа, был вызван сюда Софьей на день ее именин.
Старый Хованский поверил, от чувства собственного могущества уже совсем потерял голову. Пышная процессия ехала медленно: сам князь, стрелецкие выборные, многочисленные знакомцы и слуги. В селе Пушкине поезд остановился. Слуги разбили шатры для князя и свиты. Взирая на свой поезд, Хованский упивался своею силой.
Но уже было читано Софьей перед Думой подметное письмо, уже был произнесен приговор «казнить!», уже ехал боярин Лыков с приказом: схватить отца и сына Хованских и явить их в селе Воздвиженском.
Лыков со своими людьми окружил бивак старика Хованского, напал внезапно и взял его без особого труда. Узнав, что сын его, князь Андрей, сидит в своей подмосковной вотчине на Клязьме, послал людей и за ним.
Хованских ссадили у ворот царского двора. Навстречу вышли бояре, думные люди, окольничии. Расселись на скамьях. Думный дьяк Шакловитый стал читать сказку о винах Хованских. О разорении государевой казны без указа, о том, что позволил в государевы палаты ходить кому не следует, потакал стрелецкому невежеству, наущивал раскольников, не повиновался царским указам, бояр бесчестил, грозил им смертию, клеветал на дворян, говорил стрельцам смутные речи. Прочитали и подметное письмо.
Хованский со слезами просил очной ставки с царскими величествами, готов был открыть истинных виновников бунта. Прибавил: «Ежели сын мой делал так, как писано в сказке, то предам его проклятию!»
Милославский дал знать о словах Хованского царевне. Ответ был: приговор привести в исполнение, и немедленно.
Здесь же, перед дворцовыми воротами, у московской большой дороги, при отсутствии палача стременной стрелец отсек голову Ивану Хованскому. Затем на плаху лег и князь Андрей. Этим действом царевна Софья отпраздновала свои именины.
Еще можно было опасаться стрелецкого мщения. Двор устремился к Троице, скрылся за стенами монастыря. Туда же сходились служилые люди. За крепкими стенами, установив на стенах пушки, можно было чувствовать себя в безопасности. Оборону Троице-Сергиевой лавры взял на себя князь Василий Голицын.
А в Москве смуту поднимал другой сын Хованского, Иван. Вещал, что отца и брата казнили без государева указа. Пошли новые слухи, что бояре готовятся рубить надворную пехоту, что на дорогах бродят боярские холопы с оружием. Что скоро ополчение двинется на Москву, жечь дворы стрелецкие.
Стрельцы засели в Кремле. Свезли пушки, заготовили пороху и свинца, расставили караулы, никого не впускали и не выпускали из стен города. Поначалу грозили собрать силы против бояр, толпились у Крестовой палаты, где патриарх уговаривал не своевольничать. Грозили и ему, если он заодно с боярами. Но скоро страх одержал верх. В Троице объявился архимандрит Адриан с известием от патриарха: надворная пехота била челом, дабы государи вернулись в Москву и что никакого злого умысла у надворной пехоты не имеется. Софья потребовала выборных от стрельцов, по двадцати человек от полка. Стрельцы молили патриарха о заступничестве. Выборные двинулись к Троице, с ужасом ожидая неминуемой смерти. Перед правительницей — пали ниц, винясь во всех прегрешениях. Царевна уже ощутила свою силу, послала выборных писать челобитную, и дабы каждый стрелец руку приложил. Патриарх помог составить прошение. Стрельцы обещались впредь не самовольствовать, не мешаться в дела государства и церкви, а заодно просили — по внушению царевны — снести столб с площади, ранее поставленный во оправдание их злодейств.
Восьмого октября, в воскресенье Христово, первосвятейший отслужил обедню в Успенском соборе, набитом стрельцами. На амвоне поставили два аналоя. На одном положили Евангелие, на другом — руку апостола Андрея Первозванного.
Из уст патриарха полилось поучение о мире и любви. Потом произнесли требования правительства. Стрельцы подходили, целовали Евангелие, руку апостола. Ивана Хованского-младшего выдали, после чего был он отправлен в ссылку.
Царев двор вернулся в столицу 6 ноября. Стрельцы были сломлены. Их начальником сначала сделали окольничего Змеева, но вскорости нашли человека преданного царевне, думного дьяка Федора Леонтьевича Шакловитого. Когда стрельцы, униженные, помнившие о недавнем величии «надворной пехоты», попытались было заварить новые беспорядки, он задавил смуту в самом ее начале, казнив нескольких и удалив из Москвы на окраины самых неуемных.
Вскоре после возвращения царского дома в столицу Петр вместе с матерью, Натальей Кирилловной, уедет в Преображенское. В Москве останется его брат Иоанн, который будет далек от государственных дел. Вся власть — до поры до времени — сосредоточится в руках правительницы Софьи.
* * *
С особенным вниманием вчитывался Мусоргский в детали. С удовольствием выискивал неожиданные приметы далекой современности. Из упоминания о попугаях и курантах во времена Годунова родились два эпизода во второй редакции «Бориса». Здесь, у Желябужского, его поразило другое свидетельство. В тетрадь[142] он занесет:
«О Лотереях. (Лоттерея) Желябужский (СПб., 1840. С. 151–153). Сим всему миру являет Яков Андреев сын Гасениус, часового дела мастера, что им-де установлено счастливое испытание, по иноземчески лотори, в 80 рублёв лот, и числами, где всем охотникам — цам вольно свою часть испытать, како добыта 1000 рублёв за гривну. И к сему делу счастливые ерлыки, и те ерлыки и лоты зачнут выдавать за гривну в некую лоту и всякий ерлык. И сколь скоро все розданы и тогда миру объявлено будет воспытание счастливства и сколько всякому счастей денежных вынется. А при смотрении, по указу Вел. Гос. два младенца, для верности, не видевши же лоты и ерлыки вынимать пред свидетели будут».
Сцена первой русской лотереи живо рисовалась его воображению. Он думал, что ее непременно нужно будет вставить в оперу Позже мемуаристы не раз будут упоминать об этой сцене, как Мусоргский ее изображал, сидя за фортепиано. Но рождаемое произведение распорядилось иначе: эту сцену он из музыкальной драмы все же исключит.
Но нужны были не только сюжетные ходы, нужен был самый воздух далеких времен, его приметы, характерные словечки. Он берет из источников цитатки, фразочки, реплики… Это не совсем выписки. Это — выжимки. Мусоргский многое сокращает, оставляя самую «эссенцию» нужного эпизода. И за этими страницами, и даже за отдельными строчками — постепенно проступает эпоха:
— О раскольниках: «Враги Божии, церкви отступники, уже от многия лет смущения творяше и ныне всячески сопужают с площади, яко звери».
— «И инии невежди миряне и неучи и ярыщныя с кабаков пропойцы, яко бесноваты с великим бесстыдством за ния врагов Божиих кричаху, еже странно и слышати».
— Кн. Иван Хованский. Тараруй, батька. Стрельцы бегали за ним с криком «большой, большой»!
— «Дети, ведайте о сем, что уже и мне, вашему батьке, бояре грозят и мне стало делать нечего, как хотите, так и промышляйте».
— Подметное письмо было прибито на щите, у передних ворот, на государевом дворе в с. Коломенском. Объявил Петру стрелецкий полковник Акинфий Данилов.
— Стрелецкое оружие: Мушкеты, сабли, бердыши, копья и палки. Полковники, которые не могли выдать удержанных у стрельцов денег, были биты каждый день по 2 часа по икрам.
— Стрельцы, убившие, по подозрению в подмене, молодого Салтыкова Федора, пили у отца Салтыкова, к которому пришли с повинною, пиво и вино.
— Старый Телепня (Долгорукий) убит за то, что сказал про смерть сына «щуку съели, да зубы остались».
— Доктор Гаден разорван стрельцами за то, что у него нашлись сушеные раки (гадины подобием рачьим).
— Софья вела переписку с князем Мышецким (главою раскольников).
— Стрельцы шли к столбу под колокольным звоном с грамотами на головах.
— (Андрей Хованский хотел быть царем Московским).
Отдельные записи уже наталкивали на развитие сюжета.
К цитате или заметке прибавляется примечание Мусоргского:
— Царевича Одышевские земли Матвей, жил на Москве, ему по обычаю из Государской казны корм давался; (возмутил стрельцов) на пытке, в застенке винился, что-де «ему корму мало и честь не велика, а если бы что по его совету зло учинилось и чаял себе честь прияти большую». NB?. К спору Голицына и Хованского о местничестве.
— Кн. Вас. Вас. Голицын (передовой человек того времени, способный дипломат, уничтожил местничество, но был суеверен, верил в вынимание следа — мотив колдовства). Голицын возвратил России Северную Землю и всю днепровскую границу левого берега. Жил по-европейски (de la Neuville), был настойчив и горяч; стыдился своего суеверия (велел избыть колдуна, чтобы проносу не было), но не мог побороть его.
— Стрельцы, побежденные Петром, с петлями на шее, принесли на площадь плахи и топоры, поклонились на все стороны и легли на плахи головами. Милостивая речь к ним: «по природной нашей милости, дерзость и вину бунта вам отпущаем; идите в домы и молите за нас; а впредь повинуйтесь Нам со страхом Божием в любве истинной». (Прощенные стрельцы при въезде Петра разрушают столб с надписями.)
Сюжет оперы должен был выйти за пределы 1682 года. Нужно было яснее высветить новые, «европейские» веяния в России XVII века. Но явным это европейство станет уже после многих стрелецких смут. Петр, удалившийся после событий 1682 года из Москвы, осевший в Преображенском, уже мальчишкой создает «потешные полки», Преображенский и Семеновский. По мере его взросления они станут подлинной силой. И «взрослое» присутствие Петра тоже должно было ощущаться. А значит — нужно было вводить «потешных». Европеец Голицын бледнел рядом с петровскими делами. В Софье, хлебнувшей европейского просвещения, которое и привело ее к власти, было много еще старомосковского. Опера должна была напомнить и об опале Василия Голицына, и об опале самой Софьи. И о крушении стрелецких войск, когда сами смутьяны явились перед око повзрослевшего Петра с плахами и топорами, сами клали головы на эти плахи, ожидая царской воли. Значит, нужно было помнить не только о стрелецкой смуте 1682-го, но и о позднейшей русской истории. Нужно было сжать историческое время, чтобы роковой 1682-й вобрал и времена Петровского самодержавства, его мощной воли.
Будущий создатель Российской империи запечатлевался в тетради: даже в тех сюжетах, которые никак не могли попасть в оперу, но за которыми ясно ощущался самый воздух новых времен:
Петр (о новизне) «удобнее мне в мире не быть, нежели оставить». «Тесно мне, мелко на озерах — море надо. Флот хочу построить». Когда ему намекнули на хвалынское море и Волгу, на соседнее Хивинское царство: «хочу на Океяне и во всей Европе шествовать! Сие мя утверждает и дух мой содевает без успокоения. О Хиве же и Государствах, лежащих по рекам, что впадают в Хвал. Море рассмотрению подлежит». «Стена крепчайшая имя Господне: влас един с головы моей не может без его святыя воли исторжен быть! — чего же смутились?» «Виденном, как Российский царь пред лицом вселенныя на великом Океяне шествие творит!»
Но сама тема Петра, народная легенда о нем, о царе-Антихристе, тоже должна была как-то запечатлеться в его музыкальной народно-исторической драме.
Мусоргский перечитывает Крекшина.
«Во дни благочестивого и Великого Государя, Царя и Великого князя Алексея Михайловича, в счастливое царствование его, был муж, исполненный разумом просвещения, Симеон Полоцкий, знавший звездное течение, и той написа книги: „Обед и Вечеря духовная“, и был учитель благочестивого государя Феодора Алексеевича, той по вся нощи звездное течение наблюдал, и многое как о России, так и о других государствах предвещал.
По Рождестве Христове 1671 года, Августа в 11 день, в нощь, в нюже благочестивый Государь, Царь и Великий Князь Алексей Михайлович совокупися с великою государынею, царицею и великою княгинею, Наталею Кириловною, и в утробе ея Величества, Великой Государыни, зачался оный Государь Великий, Император Петр, и тогда явися звезда пресветлая близ Марса (2) и ту новоявившуюся звезду оный блюститель познал, и сначала ея явления добре усмотрел, и действии ея при море с прочими звездами описал и заченыпемуся в утробе нарек имя: Петр.
На утрие, т. е. 12 августа, оный Полоцкий пришед пред Великого Государя, Царя и Великого Князя Алексея Михайловича, и поздравил его царское величество с сыном, Великим Государем, Царевичем, Петром Алексеевичем, который прошедшею ночью зачался в утробе супруги твоей, Благочестивой и Великой Государыни, Царицы и Великой Княгини Наталии Кириловны, и той родится имать Мая 30 числа, 1672 года, и имать быти на престоле твоем. И в те его лета подобный ему в монархах не будет; и всех бывших в России славою, и делами превзойдет; и вяшшими похвалами имать быти ублажен; и славу к славе стяжати имать; и победоносец чудный имать быти; падут мнозии от лица его; соседы враждующие смирит; и толикия светлыя победы содеет; елико никто от предков ваших, благочестивых Государей, мог содеять; и страх его будет на многих; и страны дальния, яко близ сущия, посетит; но свои ему много в благополучиях помешательства учинят; многие мятежи и нестроения прекратит; многие здания на море и на суше в лета будут созданы…»[143]
В тетради записывает:
«Речи Раскольника: 1, Симеон Полоцкий: когда зачался в утробе и тогда звезда явилась пресветлая близь Марса. Симеон Полоцкий провидел зачатие и новоявившуюся звезду и действия ее при море с прочими звездами познал и заченьшемуся нарек имя: (той де Антихрист)».
Через три страницы — еще эпизод, связанный с рождением царевича Петра:
«Егда Великий Государь, Царь и Великий Князь Алексей Михайлович сочетался законным браком с Великою Государынею, Царицею и Великою Княгинею Наталиею Кириловною, и по том браке нача приходити в дом великого Государя некий блаженный, его же имени никто весть, той часто в дом Царского Величества вход имел, и целовав руку Великой Государыни, Царицы и Великой Княгини Наталии Кириловны, исхождаше. По Рождестве Христове 1672, сентября 1 дня, т. е. в новый год, оный блаженный пришед в дом царского величества, и вошел в покой к Великой Государыне, Царице и Великой Княгине Наталии Кириловне. Видев же Великая Государыня идущего блаженного, простре десницу, да целует ю. Оный блаженный, отринув руку Великой Государыни, рек: „хощу целовать Великого Царя в утробе твоей“. Великая же Государыня возбрани и повеле объявить приход и глагол блаженного Великому Государю, Царю и Великому Князю Алексею Михайловичу. Великий Государь слышав, вскоре прииде. Тогда Великая Государыня блаженному глагола: „Се Великий Государь! целуй того руку“. Блаженный говорил: „болий того Царь во утробе твоей; того хощу целовать!“ Великий Государь повеле Великой Государыне дозволить блаженному целовать утробу. И егда же целова, тогда Великий Государь вопросил: „кто в утробе царицы?“ Блаженный же рек: „Пахом! будет владеть великим костылем, да и бояться его все будут!“ Великий Государь вопросив: „чем меня более будет?“ Блаженный рек: „пятьдесят три сажени высота; многим шире будет тебя“, и иная многа изрече, изыде.
В сих словесах, по блаженному речению, Великого Государя Императора 53 сажени — высота жития лет его; широта — распространения Государства; Пахомий, т. е. толстый, плечистый, крепкий, истинно рекши; а владеть будет великим костылем — скипетром императорским».
В тетрадь заносится:
«Ходил к родильнице некий муж — его же имя никто же весть — и рекли ей: „хощу целовать великого в утробе твоей“ и егда целова и вопрашен, — рекл: „Великий! Владети будет великими костылями, 53 саж. Высоты“. „Той бе дух лукавый Сатана, лобызанием адовым из утробы изведе Антихриста!“ Января в 6 день гроза невиданная на Москве разразилась и солнце гибло».
Пропетровского Крекшина Мусоргский перелицовывает на «раскольничий» лад, это в среде страроверов ходила легенда, что Петр — Антихрист. Фраза «солнце гибло», о затмении, пришла или из летописей, или из «Записок Желябужского».
Тема Антихриста не оставляет. В тетради материалов к «Хованщине» появляется еще одна настойчивая запись:
«Гороскоп Петра: Симеон Полоцкий в момент зачатия видел пресветлую звезду близь Марса. Юродивый целовал чрево царицы и сказал: „Великий! Великим костылем править будет!“…»
Что-то вызревало для понимания образа Петра в глазах идеологов русского раскола. Наконец в «Летописях российских древностей», в статье Тихонравова об истории европейского и русского театра, он натыкается на описание книги «Суждение демонов», в которой чувствует недостающее звено того же сюжета: Люцифер рассылает демонов «во все края и пределы света»: Тихонравов пересказывал, как дьявол «уловляет человеков», вставляя цитаты из подлинника:
«Злобные супостаты „насеяли плевел лютых в простом народе: чарования, губления, шептания, волхвования и многоразличная злия изобретения“. Жидов научили они ни в чем не сообщаться с христианами, „и повелели им сокровища подавати в лихву“. „Демонские сестры научили баб чаровать зельем и кореньем управлять и вырывать во времена к тому удобныя“; „у гордых людей они крадут детей из колыбелей; иныя же подметают, и таких летавцы приносят демонам“. К Немцам послана целая тьма демонов, потому что там призывают их тысящами. К ним отправился Теут с своим полком, „да учит противление чинити князей противу кесаря, да не имут ни соединения, ни послушания“. Теут научил их так называемым „свободным“ (а по мнению автора, „невольным“) наукам, „научил же их оттуда развращения сеяти, в спорах же и упрямствах люторского подания стояти. Назвашежеся, отне-леже от Теута учение прияше, Теутоны; зело убо проклятым своим учением мудры мнятся быти и зовутся евангелисты“. „Такожде Луципер посла и в нашу страну (заключает сочинитель) Польшу целой полк демонов или паче тьму ловити и приводити во многая любострастия, а паче в гордость и в пианство, в прохлады и танцы. Подослаже я сестры свои, баб проклятых — ведунью-ведьму, ворожейку, гадку и прочих; чрез Польшу посла в Литву, в Белу Русь и в самую Москву: тамо и паче Бахус возможе и Гордая и всю полуночную страну Бахус одоле с товарищи своими“…»[144]
В тетради «Гордад» и «великий костыль» связываются уже в один сюжет:
«Теут: „К немца бы послана целая тьма дьяволов. И поиде Теут с своим полком, учал противление чинить, да не имут соединения, ни послушания, и назвася, от него же от Теута учение прияше, Теутоны. Такожде Луцифер посла и в нашу землю тьму — ловити и приводити во многая любострастия, а паче в гордость и в пианство, в прохлады и танцы. Подосла и баб проклятых — ведунью-ведьму, ворожейшу и гадку. — И возможе Гордад и всю полунощную страну одоле с товарищи своими. И пришед на Москве к родильнице некий муж, подослан, его же никто же весть и целова чрево родильницы, и егда целова рекл: ‘Великий, 53 саж. Высота, великим костылем обладать будеши!’… Тако, братие, злий дух, дыханием адовым целова чрево и извеще… и на Москве гроза разразилася (бе же день 6-й января) и солнце гибло и наречен бе придший… Антихрист!“».
Он не мог быть ни сторонником, ни противником Петра. Знал он или не знал те слова Пушкина, которые тот произнесет о поражении декабристов? — «будем смотреть на трагедию глазами Шекспира».
Мусоргский движим тем же чувством истории, человеческой жизни как таковой: увидеть события со всех сторон, дать особую оптику, особый глаз и особое ухо, где арена борьбы «Бога и дьявола» — не только история, но и души человеческие.
Огромное количество выписок появилось за считаные дни. Стасову посылает письмо с отчетцем: «Купаюсь в сведениях, голова, как котел, знай подкладывай в него. Желябужского, Крекшина, гр. Матвеева, Медведева, Щебальского и Семевского уже высосал; теперь посасываю Тихонравова, а там за Аввакума — на закуску».
«Гордад» и целование утробы появится и в письме. Со странной отсылкой: «На днях нырнул в самую глыбь и обрел следующую жемчужину (раскольничий скит, повествование Мышецкого)». Князь Мышецкий, ставший расколоучителем, уже являлся его взору. Теперь повествование о Гордаде он собирался вложить в его уста. Но и восприятие затмений давним русским сознанием (те минуты или часы, когда «солнце гибло») все еще бередило его сознание. Он вживается в это сознание. И тут же в тетради с материалами появляется отрывочек, извлеченный из «Жития протопопа Аввакума». И у огнепального протопопа это цитата. Мусоргский сие изречение сокращает. Конец — «солнцу во тьму переложится» — и вовсе приписывает собственный, вживаясь в стиль:
«Есть на небеси 5 звезд заблудных, еже именуются луны. Сии луны не в пределах Бога положили — обтекают по всему небу, знамения творя, во гнев или в милость, по обычаю текуще. Егда заблудная звезда еже есть луна, подтечет под солнце от запада, закроет свет солнечный и то затмение за гнев Божий к людям бывает: солнце во тьму преложится и луна в правь и звезды вполудне являются на небеси черными видаши».
Из того, что будет внесено в эту тетрадь, далеко не все понадобится Мусоргскому в либретто. Да и те мотивы, которые так занимали его ум во время погружения в эпоху конца XVII века, в музыкальной драме зазвучат иначе. От сюжета с «Теутом» и «Гордадом» останется одно лишь упоминание — в речи бывшего князя Мышецкого, а ныне расколоучителя Досифея. В первом действии он будет взывать к разгулявшимся стрельцам:
«А вы, бесноватые, еще спрошу: почто беснуетесь? Приспело время мрака и гибели душевной, возможе Гордад! И от стремнин горьких, и от язвин своих изыдоша отступление от истинной церкви русской. Братья, други, время за веру стать православную. На прю грядем, на прю великую. И ноет грудь… и сердце зябнет… Отстоим ли веру святую? (Смиренно кланяется.) Помогите, православные!»
Для современника Мусоргского этот «Гордад» звучал уже заумью. Для самого композитора очевиден смысл упоминания этого имени: Досифей произносил слова под знаком ожидания Антихриста.
Самая большая часть записей в тетради сделана с 14 на 15 июля. После этого и появится на первой странице надпись: «Посвящается Владимиру Васильевичу Стасову, мой посильный труд, его любовью навеянный».
В письме к дочери Стасов запечатлел первоначальный замысел, ту идею, которую он подбросил Мусорянину не то в мае, не то в июне:
«Так как „Борис Годунов“ уже окончательно кончен, то я ему сочинил (разумеется, в общих контурах и главнейших подробностях) либретто новой оперы, из времен стрелецкого бунта. Тема богатая: тут на сцене будут и стрельцы, и раскольники, и немецкая слобода в Москве, с иностранными офицерами, пастором, немецкими купцами и немочкой и etc., и Софья и молодой Петр десяти лет, и потешный полк его, и самосожигальщики-раскольники и т. д. Мусоргский — в восторге, и уже принимается за сочинение текста и музыки».
Со временем и Софья, и Петр уйдут за пределы сцены. И возраст Петра в опере определить не так легко, тем более что «преображенцы» в русской истории, а не на оперной сцене, появятся после конца «Хованской» смуты. Растягивать сюжет оперы, пытаясь охватить десятилетия, не имело никакого смысла. Он, поначалу готовый и к стасовскому сюжету, начнет сдвигать времена, сжимая многие годы в месяцы, или, быть может, в недели. Изначальный сюжет, первоначально начертанный Стасовым, претерпит многие изменения. Но посвящение в тетради останется по праву: живая идея исходила от «Баха».
* * *
«Крест на себя наложил я и с поднятою головой, бодро и весело пойду, против всяких, к светлой, сильной праведной цели, к настоящему искусству, любящему человека, живущему его отрадою и его горем и страдою»[145].
Бодрые эти слова — в письме к «Баху». Композитор полон сил и полон желания написать новую, невиданную ранее вещь. Летом он часто бывает у Стасовых на даче. Приезжает обычно в субботу вечером и остается на все воскресенье, чтобы утром вернуться в город. Иной раз к выходным прибавлялся и какой-нибудь праздник, и Мусорянин гостил дольше. «Бах» тоже наезжал по выходным, наряжался в сапоги, в косоворотку, пытался заняться привычной писаниной, но время почему-то уходило на разговоры. Он всегда любил поговорить с братом Дмитрием, — все тот что-нибудь новенькое прочитает, и обсудить можно, и поспорить, а тут, когда появлялся Мусоргский, а иной раз и Павлов, историк, — «Баху» он казался несколько помешанным, но и умным до крайности, — о работе приходилось совсем забыть. Даже гулять не ходили. Торчали то на одном, то на другом балконе, разговаривали, иной раз глазели как за окном с грохотом проносились телеги, подымая облака пыли. Потом сходились в зеленой гостиной, слушали Мусоргского. Один вечер, когда в Парголово приехала и Наташа Дютур, внебрачная дочка «Баха», композитор был особенно в ударе, — много играл, пел. Правда, ночью потом все не мог успокоиться, — хрипел, чего-то отхаркивал, Стасов вертелся под одеялом, не в силах заснуть, чертыхаясь про себя, ругая Мусорянина последними словами. Беспокоился и за свою «сибирскую девицу», ведь и той, каналья, спать, поди, не давал! Но утром они уже вместе в отличном настроении катили на телеге, держась друг за друга, весело прыгая на кочках да ухабах.
А вообще, Мусоргского здесь ждали. И он заявлялся как совсем свой, иной раз наблюдая в Парголове презанятные сцены. Однажды видел, как меньшого Стасова в солнечный день купали на дворе, а тот верещал, вырывался, убегал — совсем голенький — подальше. Взрослые его заманивали: «Поди-ка, поди-ка, если кто-то выкупается, то получит земляники». А малышок, пойманный, дрожащий, все твердил: «Лягодку! Лягодку!» И Мусорянин, припомнив сценку, сам превращался в такого же мальчонку, изображал сценку в лицах и, весело поддразнивая, повторял точь-в-точь: «Лягодку!»
Снова — с неиссякаемым интересом — он поглядывал на детвору, болтал с ними. Они-то его встречали с визгом. А он смеялся в ответ и наблюдал. И снова заговорило в нем что-то родное. Как некогда он — отчасти по воспоминаниям, отчасти по такой вот приглядке — написал «Детскую», так теперь вознамерился изобразить этих детей, таких смешных, таких счастливых. И опять — та целомудренность, та редкая чистота, которая входила в его музыку вместе с детьми.
«Ай, ай, ай, ай, мама! Милая мама! Побежала я за зонтиком, мама (очень ведь жарко), шарила в комоде и в столе искала. Нет, как нарочно! Я второпях к окну подбежала. Может быть, зонтик там позабыла… Вдруг вижу: на окне-то кот наш Матрос, забравшись на клетку, скребет! Снегирь дрожит, забился в угол, пищит. Зло меня взяло! Э, брат, до птичек ты лаком, нет! Постой, попался!.. Вишь ты, кот!..»
Ребенок, захлебываясь, рассказывает историю, переживая все сызнова. Подчеркнут и самый драматический момент: «Кот спокойно в глаза мне смотрит, а сам уж лапу в клетку заносит. Только что думал схватить снегиря… А я его — хлоп!» И тут же — с полной переменой интонации, когда переживается сразу и ушиб, и обида: «Мама! Какая твердая клетка! Пальцам так больно, мама, мама! Вот в самых кончиках, вот тут…»
«Кот Матрос» будет закончен 15 августа. Через месяц, 14 сентября появится вторая вещь, «Поехал на палочке»:
Гей! Гоп, гоп, гоп! Гей, поди!
Гей! Гей, поди! Гоп, гоп, гоп!
Та-та-та-та-та-та-та-та-та!
Тпру! Стой! Вася, а Вася!
Слушай, приходи играть сегодня!..
Опять сценка-монолог. Мальчик «едет» в Юкки — курортное местечко в Финляндии. Здесь тоже маленькая драма:
Ой! ой! больно! Ой, ногу!
Ой, больно! Ой, ногу!..
И в ответ маме — два варианта финала. Первый — где боль «понарошку»: «Ну, что? Прошло?..» — «Ау! Попалась, мама! Ведь я нарочно, мамуля…» Второй — где боль подлинная: «Ну, что? Прошло?..» — «Прошло! Я в Юкки съездил, мама! Теперь домой торопиться надо… Гоп! Гоп! Гости будут… Гоп! Торопиться надо…» Варианты произведения говорят сами за себя: сценки хоть и «списывались» с реальных детских происшествий, все ж таки домысливались, менялись. Уходило все необязательное, оставалось только главное.
У него было сочинено еще несколько сценок. Слушатели Мусоргского — и маленькие и большие — потом припомнят «Фантастический сон ребенка» и «Ссору двух детей». Мог получиться еще один детский альбом. Но — по всегдашней своей беспечности — композитор так и не удосужился записать сочиненное. А маленький цикл «На даче» — из двух вокальных пьес — посвятил Дмитрию Васильевичу и Поликсене Степановне Стасовым. Их дача, их ребятишки стали прообразом этих пьесок.
* * *
Иногда от Стасовых он заскакивал и к Пургольдам, иной раз вытягивая Александру Николаевну Пургольд обратно к Стасовым, на музыкальный вечер. У Александры Николаевны тоже назревала перемена в жизни. Она выйдет замуж за Николая Моласа 12 ноября. Теперь Мусоргский будет ее шафером. К замужеству Александры Николаевны он относился с каким-то трудным чувством. И если раньше она могла недоумевать, почему у Мусоргского складываются не очень добрые отношения с ее женихом, то позже, когда Мусорянин с Николаем Павловичем близко сойдутся, поймет, что композитор боялся за ее пение.
«Хованщина» требовала времени. И чтения. Как всегда, он брался за разные, иногда совсем неожиданные сочинения. В октябре поделится новым своим увлечением со Стасовым:
«Вот что, мой дорогой вещун, я блаженствую, несмотря на то, что небо застлано серо-синими жандармскими штанами; корень этого блаженства в книжицах, сообщенных мне моим Опочининым: такой важный человек — сам еще не кончил Дарвина „О человеке“, а уж мне передал первые выпуски — не выдержал, спасибо ему. Читаю Дарвина и блаженствую; не сила ума, не свет в Дарвине меня пленяют — эти атрибуты колосса-Дарвина мне известны из прежних его учений; вот что меня пленяет: поучая людей об их происхождении, Дарвин знает, с какими животными имеет дело (еще бы ему-то не знать!); поэтому он самым незаметным путем зажимает в тиски, и такова сила гения этого колосса, что не только не вихрится самолюбие от его насилия, но сидение в дарвиновских тисках приятно до блаженства».
Шестидесятник читает Дарвина, приходит от него в восхищение. Сюжет вроде бы самый незамысловатый. Умную критику Дарвина, где не просто бы фыркали, что-де в его теории есть что-то «антибожеское», расслышать было еще невозможно. Несуразности многих выводов Дарвина будут замечены позже. И одни их будут исправлять, «отлаживая» теорию естественного подбора. Другие — опровергать, целиком или частично. Сейчас очевидный «реализм» этого натуралиста подкупал. Но в письме Мусоргского есть неожиданные повороты. Во-первых, ему нравится не просто знакомиться с последним трудом ученого, но многое вычитывать «между строк». Ассоциации композитора кажутся, на первый взгляд, странными:
«В поэзии два колосса: грубый Гомер и тонкий Шекспир. В музыке два колосса: медитатор Бетховен и ультрамедитатор Берлиоз. Если сопричесть к этим четырем колоссам их генерал- и флигель-адъютантов, то наберется приятная компания; что же сделала эта адъютантская компания? Скакаху и плясаху на намеченных колоссами дорожках, но „очень вперед“ страшно!
„А наши“? Глинка и Даргомыжский, Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Гоголь и опять-таки Гоголь (сподручного нет) — все большие генералы и вели свои художественные армии к завоеванию хороших стран. С тех пор их художественные потомки занимаются унавоживанием почвы завоеванных не ими стран, а почва до того плодородна, что удобрения не требует (черноземные малороссы умнее). Дарвин утвердил меня крепко в том, что было моею заветною мечтою и к чему я приступил все-таки с некоторою тупоумною стыдливостью. Художественное изображение одной красоты, в материальном ее значении, — грубое ребячество — детский возраст искусства. Тончайшие черты природы человека и человеческих масс, назойливое ковырянье в этих малоизведанных странах и завоевание их — вот настоящее призвание художника. „К новым берегам“! бесстрашно, сквозь бурю, мели и подводные камни, „к новым берегам“! Человек — животное общественное и не может быть иным; в человеческих массах, как в отдельном человеке, всегда есть тончайшие черты, ускользающие от хватки, черты, никем не тронутые: подмечать и изучать их в чтении, в наблюдении, по догадкам, всем нутром изучать и кормить ими человечество как здоровым блюдом, которого еще не пробовали. Вот задача-то! Восторг и присно восторг!»[146]
Не просто названы «избранные». Но те, кто — как в науке Дарвин — сумел проникнуть в человека, в его природу, в его душу. И так ли случайны последние слова, столь напоминающие одно из столь же пылких признаний современника композитора — Федора Михайловича Достоевского: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком…»
Нутром изучать человека. Та почти неподъемная задача, от одной мысли о которой, от самой ее дерзости, можно было испытать восторг. И все же в письме Мусоргского особенно неожиданна концовка: «В нашей „Хованщине“ попытаемся, не так ли, мой дорогой вещун».
Вот где была подлинная разгадка этого восторга. Дарвин с редкой отчетливостью вписал человека в животный мир. Его книга, казалось, особенно подчеркивала родственность человека и зверя. Мысль, которая одним казалась грубой, другим — правдивой и замечательной. Но Мусоргский читал Дарвина не как «ученый труд». Он только что сам пережил ужасы «Хованщины», когда люди зверели от крови, когда они бесчинствовали не помня себя. И как после этого опыта можно было не восхититься жесткой правдивостью Дарвина? Только-только он с возмущением писал Стасову о крайней узости музыкантов. Почему-то и живописцы, и скульпторы больше говорят о цели своих созданий и очень редко — о технике исполнения. У музыкантов, напротив, — «редко слышу живую мысль, а все больше школьную скамью-технику»[147]. В конце года, встретив Чайковского у Бесселя, с таким же возмущением будет писать о любителях «одной музыкальной красоты». Встреча была по-своему замечательна. Чайковскому мало что приглянулось из Мусоргского. Тому совсем не понравился «Опричник». Был уверен: эту оперу Чайковский писал лишь для того, чтобы завоевать имя, — слишком потакает вкусам публики. Только «g?n?ralissime» понимал его с полуслова. Ему — о самом главном:
«Границы искусства в сторону — я им верю только очень относительно, п. ч. границы искусства в религии художника равняются застою. Что из того, что чьи-то великолепные мозги не додумались; ну, а другие чьи-то мозги думали и додумались — где же тут границы? А относительно — да! звуки не могут быть резцом, кистью; ну, конечно, как у всякого лучшего есть свое слабое и наоборот — это и дети знают…»[148]
Он заранее готовился к тому, чтобы переступить привычные границы искусства. Потому и читал Дарвина, как ранее Лафатера или уголовные процессы, чтобы понять человеческое существо во всей его жестокой правде. В первую очередь искусство должно было думать о том, «что», а не о том, «как». Он чуял сложный состав души человеческой. Он стремился понять человеческую личность в самых разнообразных ее проявлениях. Потому и можно было вживаться в самую суть человека, не боясь дойти до самого низа, чтобы открыть все — от жестокости до самопожертвования. И того и другого в «Хованщине» будет с избытком.
Но он уловил, что личностью может быть не только человек, но и эпоха. И дело не только в должном «колорите». Понять и эпоху как живую личность. Это и должно было произойти в «Хованщине». Текст его музыкальной драмы должен был точно и художественно соответствовать тому далекому времени. И в тетради появляются еще выписки — из сочинения «Путешествие в св. землю священника Лукьянова», в коем от событий 1682-го не было ничего. Кроме языка и разнообразных реалий.
Слогом Лукьянов мог напомнить крепкого в словесах Аввакума. Почему-то Мусоргский ничего не выписал из страниц о Киеве. Быть может, потому что здесь Иоанн Лукьянов не дивился, но восторгался. Но запечатлевает те «стежки» этого стародавнего повествования, где есть упоминание о стрельцах или описание диковин[149].
«…Город Батурин не добре крепок; только он крепок стрельцами Московскими: Анненков полк с Арбату. И гетмен он есть стрельцами — та и крепок, а то бы его хохлы давно уходили, да стрельцов боятся». — За этой выпиской — примечаньице к опере: «мнение Тараруя».
«…В Фастове (Хвостове), что Палей у ляхов отнял, во всяких воротех копаны ямы, а в те ямы наслана солома, там Палеевщина лежит — голы, что бубны, без рубах страшны зело (и все рвут, что собаки: дрова, солому, сено — с чем ни поезжай) из рук рвут — голудьба безпаспортная, черны что арапы. И на Москве, на Петровском кружале таких не скоро сыщешь». Первое примечаньице — совсем крошечное: «варьировать». Но к нему — то, что поинтересней: «Палей не был гетманом в конце 80-х годов XVII века — к которому относится опера; поэтому варьировать казачиной». (Приписочка: «мнение Тараруя».)
Эти выписки — тот смысловой ореол, из которого рождалась музыкальная драма. Из фраз — почти ничего не будет в «Хованщине». Кроме самой ритмики слова, которая и там будет особая, «затейная».
«…Турчин в зиму уголь держит в горшках, да так и греется. Как увидит месяц молодой — так у его пост станет: как взойдет солнце — не ест ничего собака, а как зайдет — тут всю ночь — он наедается и блудити. Турские жены завязавши рот ходят, только глаза видны. А суд строгий — как судья покривит или мзды возьмет — так кожу сдерут, да соломой набьют, да так в судейской палате и повесят — новый-от судья и смотрит. Грецкие патриархи усы подбривают, а гуменцо не простригают: так некако странно с низу круг головы наделяют».
Фразы сыпались дивные: «не ест ничего собака», «наедается и блудит», «как судья покривит или мзды возьмет — так кожу сдерут», «гуменцо не простригают»… К слову «гуменцо» приписка: «от слова „гумно“». Он мог бы двинуться ради нового своего чада, ради «Хованщины», скорыми шагами. Но и о старом детище нужно было позаботиться.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ