4. Разумная любовь и сострадание, или эстетика агапетическая и элеологическая
Agapo - тоже значит "люблю", то есть вновь имеется в виду симпатически-оценочное переживание и опять с новым, едва уловимым оттенком. Глагол этот (этимология его тоже неясная, кроме первой его части - aga, что значит "очень"), судя по его общегреческому употреблению, указывает на разумную или рассудочную любовь, на такую, которая не является столь уж непосредственной, но преображена теми или другими идеями разума или соображениями рассудка и непосредственна только в этом разумном или рассудочном смысле слова. Выше мы уже много раз имели дело у Платона с двухплановой семантикой и в субъективной и в объективной области, и везде это заставляло нас констатировать наличие эстетического момента. В указанном сейчас новом термине эта эстетическая двухплановость еще более глубока, поскольку она здесь уже меньше всего зависит от контекста данного глагола, а принадлежит к его семантике по самому существу.
Прежде всего имеются тексты, где волей-неволей приходится отделять этот глагол от другого, ему родственного: "мы любили (egapomen) добро и дружили (ephiloymen) с ним" (Lys. 220d), "тогдашние люди любили (egapon) и вследствие изолированности относились друг к другу доброжелательно (ephilophronoynto)" (Legg. III 678e). Здесь, правда, еще не выражена специфика данного термина, поскольку тот высокий предмет, который воспринимается только разумом и выражен в данном случае словом "добро", оказывается также и предметом "дружбы". В тексте о ненависти или любви ко лжи (R.P. VI 490b) мы находим уже гораздо более яркое выражение разумности этого типа любви. В буквальном виде эта разумность выражена там, где прямо говорится о наслаждении чистым знанием (Phaedr. 247d, 253а) или о любви вообще ко "всем знаниям" (Phileb. 62e), a также к мужчинам, которые по своей природе превосходят женщин своей силой и своим умом (Conv. 181с). Выражается удовлетворение одной только теорией, если она должна осуществляться на практике (R.P. V 473b), или знанием добродетели (Men. 75с), или знанием всех частей колесницы (Theaet. 207а). Сократ "любит" противоречия (Gorg. 461с, ср. 482d); можно "любить" брать верх в споре (Theaet. 164с). Кажется, наиболее ярким текстом, указывающим на разумную направленность изучаемой нами любви, является тот, где Платон не считает самым главным любить легкость и быстроту разрешения вопроса, но самый метод (methodos) его разрешения (Politic. 286d).
Это слияние симпатически-оценочного переживания с той или другой идеей разума у Платона является, однако, только верхней ступенью весьма длинной иерархии самой разумности, нисходящей от более целостных и в каком-нибудь отношении ценных ее форм и кончая довольно посредственными соображениями выгоды или расчетливости и даже грубо чувственного удовлетворения. Когда Критон говорит Сократу о том, что его, Сократа, будут "всюду любить, куда бы он ни пришел" (Crit. 45b), или когда утверждается, что форму идеальной монархии все "любили" бы (Politic, 301d), или здешние драгоценные камни мы "любим" как осколки прекрасных небесных камней (Phaed. 110d), то везде в этих случаях имеется в виду опять-таки высшая ступень взаимопроникновения идеального и материального. Уже значительно ниже та "любовь", которая испытывается в отношении предметов, подражающих реальной действительности (Critias 107с). Приблизительно такого же типа "любовь" автора речей к их хвалителям (Phaedr. 257е), "любовь" вследствие получения даров (233е). Несколько ниже та "любовь", которая хотя и относится к деньгам, взятым самим по себе, но сравнивается с любовью поэтов к своим произведениям и отцов к своим детям (R.P. I 330с), или "любовь", одинаково направленная как к самой справедливости, так и к ее выгодным последствиям (II 358а); то же - и об удовольствии (357с). Здесь возможна разная степень чувства долга и разная степень чувства самоудовлетворения. Когда мы читаем у Платона, что боги благодетельствуют тем любимым, которые считают нужным отвечать взаимностью любящим (Conv. 180b), то, очевидно, взаимность понимается здесь как долг. Любовь как долг имеется в виду и в суждении об опекунах, которые должны любить своих опекаемых как своих собственных детей (Legg. XI 928а). Когда же мы читаем, что если кто-нибудь ни в чем не нуждается, то он ничего и "не любит" (Lys. 215b), здесь уже на первом плане желание найти в любви удовлетворение своих потребностей.
Далее, разбираемый нами термин часто получает у Платона чисто рассудочную утилитарную или меркантильную направленность. Если нужно любить справедливость не абсолютную, но какую-нибудь среднего типа (R.P. II 359а), или если любят имена предков, не зная деяний этих предков (Critias 109de), то любовь к менее значительным людям за невозможностью приблизиться к более высоким людям уже прямо указывает на честолюбие (V 475b). Бессильные любят равенство за невозможностью быть сильнее других (Gorg. 483c); a когда говорится о любви к "мелкой выгоде", вопреки договоренности ремесленника и заказчика, то уже прямо указывается на жульничество (Legg. XI 921с).
Здесь мы имеем целую градацию рассудочных элементов любви с точки зрения их полезности или выгоды. Более ценная выгода имеется в виду у Платона в тех случаях, когда говорится о философских предметах. Можно довольствоваться тем или иным исследованием (R.P. V 450а); вероятными, а не только истинными рассуждениями (Tim. 29с); материалом, если нельзя ухватить формы, которые он принимает (50b); случайным, не гонясь за суровым проведением принципа (R.P. III 399с); не вполне, но хотя бы приблизительно справедливым (V 472с); встречей хотя бы и неприятных или низких людей, но признающих законы и доступных воспитанию (Prot. 327d); радостью, когда человек остается чистым, не уединяясь от буйной толпы (R.P. VI 496d). Невозможно любить Гомера за наставления в каком-нибудь образе жизни, подобно тому как нужно любить за это Пифагора (X 600а). Еще более меркантильно звучит текст о любви земледельца к результатам своего посева (Phaedr. 276b).
С другой стороны, однако, глагол agapo употребляется в отношении предметов уже заведомо низкопробных, связанных с честолюбием и разными узкоутилитарными соображениями. Когда говорится о софистах, то оказывается, что только немногие любят их извращенные способы рассуждения (Euthyd. 303d). Алкивиад настолько страдает самомнением, что любит свою красоту, здоровье, богатство и положение (Alcib. I 104е, ср. 119b). "Персы больше, чем надо, полюбили монархический строй, а афиняне - свободу" (Legg. III 693е). Еще более мелкая "любовь" мыслится там, где говорится о трусах, предпочитающих свое спасение, хотя бы только в данный момент (Menex. 327d).
Наконец, этот термин звучит почти иронически, когда говорится, что "волки любят ягнят" (Phaedr. 24ld).
Существительного agapo у Платона нет; да и термин этот до Исократа, кажется, совсем не употреблялся в греческой литературе. Зато у Платона имеются отглагольное прилагательное agapetos, "любимый", "приятный", "ласковый" и пр., а также наречие agapetos соответствующего значения. Оба эти термина еще в большей степени обладают эстетическим характером, чем рассмотренный нами глагол agapo. Ведь очень просто можно было бы сказать о предмете, что он удобный, удовлетворительный, подходящий, полезный и т.д. Но почему-то в этих случаях Платон очень часто пользуется указанными отглагольными прилагательным и наречием, свидетельствующими не просто о реальных свойствах предмета, но о том, что в этих свойствах есть нечто любимое, симпатичное, прелестное, ласковое и что вообще они переживаются любовно и симпатически оценочно.
Здесь мы приведем тексты, которые имеют самое непосредственное отношение к эстетике. Мы уже знаем, как много Платон рассуждает о разных видах разумности и удовольствия и о синтезировании этих последних. Но вот оказывается, что правильный синтез того и другого как раз служит целям "желанной жизни" (Phileb. 61e). Отглагольное прилагательное мы перевели здесь как "желанный". На самом же деле греческий подлинник говорит о гораздо большей интимности, связанной именно с каким-то любовным отношением. "Желательно", когда искусство и музыка успокаивают бурное и болезненное состояние духа (Legg. VII 791а). "Желательность" здесь тоже перевод неточный, но кроющийся здесь элемент любовности было бы трудно выразить по-русски. Достаточно признать, что предметы разных ощущений могут быть одинаково прекрасными (Hipp. Mai. 302b). Здесь в контексте чисто эстетического рассуждения, когда доказывается независимость красоты от зрительного и слухового восприятия (поскольку оба эти восприятия одинаково могут быть прекрасными), "желательность" тоже нужно понимать, как и в предыдущих двух текстах. В этом же смысле нужно понимать "ласковый" и "очень приятный" ветерок (Phaedr. 230с), "приятные" запахи (Tim. 67а) и "приятность" отдыха после далекого путешествия, с которой сравнивается "приятность" прекращения споров (Critias 106а).
Этим же отглагольным прилагательным характеризуются и предметы философского, морального и общественного характера. "Достаточно" согласиться в познаваемости вещей не из имен, но из них самих (Crat. 439b). "Достаточно" исследовать предмет путем простым и аналитическим, а не широким и слишком синтетическим (R.P. IV 435d). Нужно быть "довольным" хотя бы и малым продвижением на пути к добродетели (Prot. 328b). Законодатель без тиранической власти должен "удовольствоваться" хотя бы самыми кроткими способами очищения государства (Legg. V 735d). Необходимо "довольствоваться" хотя бы частичным вниманием граждан к закону (IV 718d). "Приятно" быть в согласии (Politic. 260b). Враги были "счастливым" образом отражены (Menex. 245e).
Далее, здесь имеются в виду физические и даже физиологические предметы. Необходимо "удовольствоваться" известным расстоянием города от моря (Legg. IV 705а). Охотник ловит добычу с "удовлетворением" (Lys. 218с). "Желанный" отдых для путников в гостинице мог бы быть, не будь содержатели гостиниц столь корыстны (XI 918е-919а). Говорится об угощениях "приятных" после стола (Critias 115b). "Приятно" быть здоровым (R.P. IX 583d). Часто приходится "довольствоваться" возвращением здоровья телу без боли (Legg. III 684с).
Наконец, иронически употребляется этот термин в тексте, где говорится о том, что "мило", когда называют человека не тем именем, которое ему принадлежит (Crat. 430а).
В заключение этого обзора симпатически-оценочных терминов у Платона можно сказать, что решительно все предметы сознания и мышления, начиная с грубо материальных и кончая идеальными, Платон весьма часто трактует как предметы любовного созерцания, так что кроме присущей им от природы структуры они перекрываются еще одним пластом, в корне переделывающим даже и всю их внутреннюю структуру, а именно пластом любовной предметности. Платон как бы любит все эти предметы, все эти ветерки, физические тела, лица и действия лиц, все эти отношения между людьми и все бесконечное разнообразие ориентации человека в мире, мораль, законы государства, звезды и небо. Все это по необходимости становится для него эстетической предметностью. Сама эта любовь или симпатия тоже имеет много разновидностей, которые неизменным образом переливаются одна в другую. Тут и элементарная физиология, и дружественная настроенность, и общественная солидарность, и разумно-рассудочная оценка - все это перестраивает окружающие нас предметы заново, придавая им разные оттенки симпатичности, ласковости, прелести, пригодности для любования или созерцания. С одной стороны, физиологический эрос и разумная "агапе" как будто бы противополагаются одно другому (Alcib. I 131e), и любовно-воспринимаемая (agapetos) жизнь противополагается всему дурному (R.P. X 619b), - фактически же, подробно изучая терминологию Платона, мы убеждаемся и в том, что эрос возвышается до чисто идеальной предметности, и в том, что об "агапе" Платон говорит в отношении волков, когда они поедают ягнят. Везде тут незаметные переливы одних эстетических ощущений в другие, и самое большее, что мы можем здесь наблюдать, - это только отдельные вехи общекосмического любовного влечения, которые на каждом шагу готовы потонуть в общей стихии становления эротических и симпатически-оценочных предметов и их переживаний.
Гораздо сложнее обстоит дело с той внутренней модификацией эстетического принципа, которая выражается греческими терминами eleos, "сожаление", "сострадание", eleeinos, "достойный сожаления", и eleo, "сожалею", "испытываю сострадание". Может быть, и не стоило бы приводить эти материалы из Платона ввиду их незначительного места. Однако термин eleos входит, как известно, в знаменитое аристотелевское определение трагедии. Поэтому данных терминов приходится касаться у Платона ради историко-эстетических целей.
Эти термины и по преимуществу глагол eleo часто употребляются у Платона в малозначащем и обывательском смысле (см. Apol. 34c, 35b, Hipp. Mai. 293d, Euthyd. 288d, Prot. 323d, Conv. 173c, 191b, R.P. I 337a, VII 539a, Legg. V 729e, XI 926e). В более содержательном смысле глагол eleo употреблен там, где говорится, что следует скорее жалеть тех, в кого влюбляются, чем завидовать им (Phaedr. 233b). Еще глубже текст о том, что достоин сожаления нарушающий норму для дурных целей (например, беззаконный убийца), а не тот, кто нарушает норму ради добра (например, убивающий ради справедливости), хотя этому последнему и не следует завидовать (Gorg. 469а). О том же читаем и в другом месте (Legg. V 731c), a именно, что "заслуживает всяческого сожаления человек несправедливый и обладающий злом".
Специально эстетический смысл имеют те два текста Платона, где говорится об исполнении жалобных песен из эпоса, например об Андромахе, Гекубе или Приаме (Ion 535bc), и об ораторском умении пользоваться разными речами в разных целях - то краткими, то жалостными (eleeinologia), то зажигательными (Phaedr. 272а). Эта эстетика углубляется, когда Платон говорит о том, что "боги, из сострадания, дали нам в участники и предводители наших хороводов Аполлона и Муз" (Legg. II 665а).
Но чтобы понять два самых интересных платоновских текста о сожалении или сострадании, надо еще принять во внимание, что Платон склонен подчеркивать в этой эстетической модификации связь с нарушением по преимуществу идеальных законов: жалок тот, кто несправедливо получает золото, "порабощая наиболее божественное в себе без сожаления" (R.P. IX 589е); те, кто увидел настоящий свет, "жалеют" узников пещеры, пребывающих во тьме (VII 516с).
В связи с этим необходимо расценивать чисто платоновское рассуждение о сострадании, связанное с художественными эмоциями. Оказывается, наблюдая в искусстве то, что достойно сожаления, и в то же самое время радуясь этому, мы расслабляем свое моральное чувство, так как слишком уж чувствительно относимся к изображению всего дурного, постыдного или преступного; а когда это последнее случается с нами в реальной жизни, то и здесь мы начинаем плакать, стонать и терзаться наподобие женщин, в то время как достойный человек должен в таких случаях сохранять полное спокойствие (X 605с-606). Фактически Платон здесь проницательно восстает против всякого искусства вообще и если и признает красоту, то только красоту самой же реальной жизни. Однако Платон, по-видимому, до некоторой степени противоречит здесь самому себе. Ведь как бы зритель ни плакал и ни стенал по поводу сценического изображения, он, в конце концов, все же остается сидеть на месте и в глубине своих чувств все же остается спокойным, а не бросается на сцену с целью оказать помощь пострадавшим. Такое эстетическое спокойствие, казалось бы, должно приучать его быть спокойным и среди реальных жизненных катастроф. Кроме того, действительно ли выше всех тот, кто в условиях жизненной катастрофы ровно ни в чем не участвует и остается внутренне спокойным и безмятежным? Правда, тот Федон, который созерцал смерть Сократа "без сожаления" (Phaed. 59а), действительно, проявил большую высоту духа. Но такие случаи требуют особого анализа.
Самым интересным, если не сказать странным, текстом Платона о сожалении является то место, где он рисует выбор душами на небе своей будущей земной жизни "применительно к привычкам прежней жизни", так что Агамемнон, которому надоела его жизнь на земле, решает в будущем быть орлом, Аякс же, ввиду своих жизненных неудач, решает быть львом и т.д. Платон пишет здесь, что подобного рода выбор душою "своей будущей жизни является зрелищем, достойным сожаления, смешным и удивительным" (R.P. X 620а).
Это представление у Платона заслуживает самого внимательного анализа. Во-первых, ясно, что здесь идет речь о том представлении, которое для Платона обычно, - это синтезирование идеального и материального, поскольку речь идет ни больше и ни меньше, как о перевоплощении душ. Во-вторых, это представление - и притом тоже на платонический манер - пронизано принципом субстанций: синтез идеального и материального представлен в виде душевной, а потом и телесной субстанции. В-третьих, синтез этот, несомненно, характеризуется эстетически: тут целая картина, если не прямо сказать, драма душ, выбирающих свое будущее на основании тех или других более или менее глубоких мотивов, и сама эта дальнейшая судьба, тоже полная драматизма. В-четвертых, синтез этот, несомненно, доведен до степени мифологии: перед нами здесь ни больше ни меньше, как миф о круговращении душ, их перевоплощении, о душепереселении. В-пятых, - и это опять чистейший платонизм, - вся картина душепереселения вполне космологична и иерархична: синтез идеального и материального, представленный в виде круговращения душ, начинается на небе и кончается на земле и в подземелье, то есть совершается в пределах и на протяжении всего космоса.
Но, в-шестых, самым удивительным здесь является то, что вся эта картина круговращения душ носит у Платона налет скептицизма и, можно даже прямо сказать, вызывает у него некоторого рода космическую сценку, о чем Платон сам же и говорит. Видно, что сам Платон чувствует себя как бы выше этой картины выбора душами на небе своей будущей жизни на земле. Не то чтобы он окончательно в это не верил. Все данные других сочинений Платона указывают на вполне серьезное его отношение к такого рода предметам. Однако нужно считать несомненным, что для Платона эта картина является только одной из возможных: представленный именно здесь синтез идеального и реального все же вызывает у него какую-то скептическую улыбку - не критику и не отрицание, но именно какую-то скептическую улыбку. И, наконец, в-седьмых, это небесное зрелище вызывает у Платона чувство удивления. Избрание душами своей земной жизни изумляет Платона, делается для него как бы чем-то неожиданный. Он так и называет это зрелище "удивительным"!
Теперь спросим: почему же все это небесное зрелище вдруг трактуется у Платона как "достойное сожаления" (eleeine)? Почему тут Платон переживает сожаление или сострадание? Ведь всякое сожаление или сострадание всегда вызывается нарушением некоторой нормы. Что-то должно было бы осуществиться, а вдруг не осуществляется. Ясно, что платоновское сострадание обладает очень сложной природой. Тут играют роль самые различные представления об идеальном и материальном, об их субстанциальном синтезе в виде душ и тел, о сознательном выборе душами их дальнейшего подневольного телесного существования, о драматизме их круговращения, разнообразные оттенки эстетики смешного и в то же самое время удивительного. Здесь видно, насколько представление Платона о сострадании богаче и глубже аристотелевского. Аристотель, упоминая в своем определении трагедии о страхе и сострадании, ничего не говорит о том, как он понимает страх и как он понимает сострадание. Он в этом смысле глубоко формалистичен. Избежать формализма при толковании аристотелевской "Поэтики" можно только при помощи привлечения всех других его трактатов, да и то в том только случае, если решиться на далеко идущую их интерпретацию. В тексте же Платона при всей краткости сразу выясняется огромная сложность платоновского сострадания, которое в своей основе оказывается, во-первых, чрезвычайно драматичным и даже трагическим, а с другой стороны, - не без налета тонкого комизма.
Сама собой возникает необходимость сравнить это платоновское сострадание с проанализированными у нас выше формами симпатически-оценочного переживания. Из указанных нами семи пунктов, характерных для платоновского сожаления, пожалуй, только два последних представляют собой нечто новое; а может быть, новым является даже только один шестой пункт - принцип смешного. Все остальное явно или скрыто содержится в уже разобранных нами формах симпатически-оценочного переживания. Что касается этого нового принципа смеха, то он отдаленно напоминает аристотелевское учение о катарсисе, который, как известно, упоминается в определении трагедии у Аристотеля и который у него тоже никак не разъяснен. Но является ли таким катарсисом та обезболивающая улыбка, которая сквозит у Платона при созерцании этой космической трагедии круговорота душ? Во всяком случае, в этой улыбке есть нечто освобождающее и некоторая попытка встать над трагическими судьбами душепереселения. К тому же, поскольку вся эта картина космического круговорота душ является для Платона чем-то удивительным, поразительным, неожиданным, элемент смеха совсем лишается возможного здесь сниженного значения и остается на высоте больших космических обобщений. Впрочем, определение трагедии у Аристотеля в этом смысле настолько сухо, неопределенно и бессодержательно или, вернее сказать, просто не развито в сравнении с платоновским состраданием, что сопоставление Платона и Аристотеля едва ли может привести здесь к основательным и конкретным историко-эстетическим выводам, хотя все различие обеих концепций бросается в глаза очень резко. У Аристотеля сострадание никак не разъясняется, а у Платона оно есть нечто весьма сложное: оно и космично, трагично, изумительно и смешновато, - комплекс модификаций, которому никак нельзя отказать в оригинальности и глубине.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ