Казимир Малевич: воля к словесности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Казимир Малевич: воля к словесности

В последнем томе настоящего Собрания сочинений представлен широкий диапазон письменного наследия Казимира Малевича — от теоретических трактатов до афористических «кратких мыслей», от риторических деклараций до поэтических строф. Большинство из этих работ публикуется впервые, часть — впервые на русском языке.

Наиболее ранний среди прозаических текстов сохранился благодаря рисунку, сделанному на обороте. В этой записи конца 1900-х годов будущий супрематист со свойственной ему тугой выразительностью изложил неоплатоническую составляющую собственных более поздних теорий. Лист бумаги стал домом и изображения, и слова, а сама ситуация превратилась в знаковую — бумажный лист в перспективе всей биографии оказался самым постоянным спутником Малевича. На нем фиксировались рисунки, проекты будущих картин, спекулятивные размышления; иногда они совмещались на одной территории и были исполнены тем же карандашом или ручкой с чернилами. Много позднее художник сформулировал соавторскую роль белого листа: «В письменной форме как-то лучше можно установить свои мысли и положения»[1].

Между ранней записью и первой брошюрой («От кубизма к супрематизму», 1915) прошло несколько лет. От них в словесности художника сохранились преимущественно письма — однако это были послания к М. В. Матюшину, значение переписки с которым трудно переоценить. Она началась весной знаменательного 1913 года, и, как представляется, потребность информировать иногороднего друга и единомышленника приучала Малевича к постоянной письменной речи. Тогда и родилась одна из существенных внутренних форм его словесности, стремление «установить свои мысли и положения» в напряженном диалогическом поле. Эта внутренняя форма обусловила возникновение немалого количества текстов, написанных как обращения к единомышленникам или противникам — к примеру, темпераментное письмо Малевича к Александру Бенуа стало своеобразной матрицей для инвектив супрематиста в адрес оппонентов на протяжении ряда лет[2]. Многие письма художника перерастали в трактаты, особенно когда адресатами были М. Матюшин или М. Гершензон.

«Черный квадрат» побудил автора к разворачиванию смыслов в вербальном поле. Возникновение главного произведения сопровождалось мощным экстатическим ощущением; позднее оно нашло отражение в воспоминаниях И. В. Клюна: «На вопрос <…> как он писал свой „Черный квадрат“ и что послужило для этого побудительной причиной, Малевич ответил, что когда он писал „Черный квадрат“, то перед ним все время по полотну проходили какие-то „огненные молнии“»[3].

Чувственно пережитая трансценденция живописного опыта породила не только беспредметную первоформу, но и настоятельное побуждение донести до современников истину супрематического миропонимания. Оно в свою очередь вызывало к жизни визионерские «литургии» — этим словом с явными ритуально-религиозными обертонами Малевич очертил вербальную ипостась творческого поведения креативной личности[4].

В одной из не дошедших до нас работ автор афористически точно сформулировал свою потребность объективировать внутреннюю речь. От этого примечательного произведения остались крайние точки высказывания — Эль Лисицкий, как заправский архивариус каталогизируя рукописи учителя, занес в реестр первую и последнюю фразу его: «Я хочу писать говор свой — расти в злаках и не заботиться, чтобы тебя поняли»[5].

Слог Библии и гремучая риторика итальянских футуристических манифестов отбрасывали рефлексы на экстатический говор супрематиста.

Уже осознав в «глубинах интуитивного разума» необходимость транспонировать довербальный опыт в словесно-ментальное измерение, Малевич все же не доверяет себе, считая, что создать «книгу новых законов» под силу лишь образованному и разносторонне одаренному Матюшину[6]. Внешние обстоятельства, с первого взгляда загромождающие жизнь супрематиста трудностями и препятствиями, на самом деле становятся катализатором перехода живописца на территорию слова.

Призванный в действующую армию, физически оторванный от холстов и красок, под угрозой смерти Малевич видит свой долг в том, чтобы оставить «сумму наших дней», не дожидаясь Матюшина. С осени 1916 года лист бумаги выдвигается в основной материальный носитель его творческих усилий. Давно зреющий проект издания журнала заставляет инициатора супрематизма оттачивать и оттачивать на бумаге свои доводы и объяснения — самому себе в очень большой степени.

Тексты, создаваемые в стремительно меняющейся обстановке предреволюционных и революционных лет, несмотря на свое разное функциональное назначение, имеют общие родовые черты. Это прежде всего поразительный по энергетике словесный напор, сметающий все условности, все рамки. Многие из этих сочинений автором не закончены, поскольку писались за один присест: именно поэтому столь впечатляющи их концентрированность и экспрессивность. Но это не вся правда об их незавершенности: произведения не закончены еще и потому, что они — части единого вербального потока, из которого волевым жестом можно вычленить отдельные куски, дав им самостоятельную жизнь.

Осмысление Малевичем собственных новаций, стремление вписать их в контекст художественных и исторических событий порождает процессуальное создание текстов для неосуществленного «Супремуса» (1916–1917). Под воздействием внешних требований этот общий поток фрагментируется — фрагменты становятся отдельными статьями для газеты «Анархия» (1918). В первый и последний раз в жизни Малевич получает общественную трибуну для постоянных выступлений в течение нескольких месяцев.

В сочинениях анархо-футуристического периода подчас трудно отделить визионерский говор, высказывание в ритмически организованном слове, от декларативного декретирования и аналитически-критического толкования современной ситуации. Профетическое вещание о новых горизонтах выливается в строфы белых стихов. Вместе с тем отзвуки гулкой вечности беспредметного мира соседствуют с саркастическими обличениями давних и нынешних оппонентов.

Статьями многие из этих ритмических «литургий» заставляет называть лишь место их появления, газета.

К «распылению», инструментальному понятию, Малевич пришел в беспредметных картинах. Через живопись художник-мыслитель постиг механизм ускользания Вселенной от человеческого разумения, от предметного закрепления («распыление» атома, как мы знаем, продолжается по сию пору, и конца этому «распылению» человечество, скорее всего, не дождется). Само слово, превратившееся в универсалию супрематической философии, было впервые глорифицировано Малевичем в поэтических текстах, где воссозданы картины космических видений «отрыва от земли».

«Распыление» спасает любой феномен от статической, читай умертвляющей, фиксации — собственная мифо-поэтическая онтология Малевича точно так же противостоит любому ее одностороннему пониманию. В этом кроются ловушки и трудности для исследователей, стремящихся дисциплинировать словесность русского авангардиста академическими рамками. К супрематической философии каждый подходит с собственным дискурсом, что порождает удивительное разноголосие утверждений и интерпретаций: сам же Малевич — словно столь чтимая им непостижимая Природа — распыляется в этой разноголосице и ускользает от однозначного толкования.

Любое жесткоограничительное высказывание о малевичевской словесности априори некорректно, поскольку его тут же можно опровергнуть с помощью текстов самого художника. Это касается всех уровней суждений — от внешнего облика рукописей до определения источников философствования или приписывания авангардисту тех или иных правоверных партийных интенций.

Исследователи охотно повторяют утверждение Н. И. Харджиева о том, что Малевич не правил рукописей и просто писал новый вариант[7]. По мысли утверждающих, эта письменность a la prima отвечала за спонтанность и противоречивость, то есть за некую раздражающую «запутанность» текстов, не проходивших проверку критическим разумом[8]. В распоряжении самого Харджиева действительно были такие словно бы беловики, и их чистописание имеет объяснение, о чем ниже. Однако главный труд Малевича, «Супрематизм. Мир как беспредметность, или Вечный покой», опубликованный в 4-м томе, имеет несколько уровней авторской правки, равно как и другая, еще не изданная витебская рукопись, «Супрематизм. Мир как беспредметность, или Живописная сущность» (1921, архив СМА). Во многих малевичевских рукописях есть места, почти не поддающиеся прочтению из-за зачеркиваний, вписываний и перечеркиваний вписываний. И рукописи с многоэтажными исправлениями, и рукописи без помарок в жизни художника произрастали иногда одновременно. В беспощадно правленных текстах он стоял лицом к лицу с мирозданием, перечитывая, проверяя и уточняя свои положения, — в гладких текстах отливалась уже постигнутая, несомненная для него истина, готовая к внедрению в умы сторонников.

Эти обстоятельства обусловили одну знаменательную черту малевичевских рукописей — он практически не ставил вопросительных знаков даже при сугубой вопросительности фразы. Более того, неожиданно точно цитируя чужие тексты, — к примеру, стихотворения из альманаха «Очарованный странник»[9], — беспредметник элиминировал в собственной цитате вопросительный знак оригинала.

Малевич не спрашивал — он отвечал. Отвечал потому, что картина мира открылась ему в невербальной сфере, в живописи. Словесность теперь отвечала лишь за адекватное выражение постигнутого.

Вопросительный знак он любил ставить лишь в риторических вопросах, а риторика художника-философа отличалась широким диапазоном и мощным нарративным воздействием. Она помогала письменной речи не только все сокрушительней разоблачать иллюзорность действительности, но и с беспримерной прозорливостью ставить диагнозы своей эпохе.

В мае 1919 года, за несколько лет до «философского парохода», вывезшего цвет российской интеллигенции в эмиграцию, Малевич язвительно писал, явно предполагая, что его ирония высветит абсурдность совета: «Я предложил бы тов<арищам> Социалистам, если они хотят действительно вылезти, то немедленно выслать за границу или сжечь в крематории Музей Нового Западного Искусства на Знаменке, там Кубизм, который главным образом и заражает молодое <поколение>, там собраны кривляки, в особенности Пикассо; вместо него куда приличнее поставить „пролетарского“ Аполлона или Венеру Милосскую, или Венеру с лебедем» («Ответ двум Социалистам»; см. наст. изд.).

Через пять лет в эссе «Кончаловский» им предельно ясно была сформулирована подлинная суть советского государства; слово «инакомыслящий», появившееся уже в витебских рукописях, станет, как мы знаем, одним из знаковых для всей истории СССР: «Социалисты, с которыми мне пришлось встречаться, убеждали меня в том, что социалистическая система Государства дает возможность развиваться живописцу и культивировать свою живопись; они уже ошибались в этом, ибо Государство составляется всегда из правоверных, а уже этого достаточно, чтобы надеть узду на инакомыслящего не только в Социалистических харчевых планораспределениях, но и в области Искусства…»

В настоящем томе полностью публикуется сочинение «Из книги о беспредметности», написанное под впечатлением грандиозной идеологической кампании, развернувшейся после смерти вождя большевиков В. И. Ленина. Историю его создания, историю монтажных манипуляций с текстом читатель найдет в комментариях и примечаниях. Сам супрематист придавал работе большое значение; в б. архиве Н. И. Харджиева хранилась его собственноручная запись о том, что копии были посланы Н. И. Бухарину, М. О. Гершензону, Ф. Э. Дзержинскому, Иванову-Разумнику в Вольфилу, П. С. Когану, Н. К. Крупской, А. В. Луначарскому, М. И. Покровскому… (После чтения трактата неизбежно возникает вопрос — на что рассчитывал Малевич? Ответ на него может составить сюжет для небольшого исследования психологии художника и его восприятия советской действительности[10].)

Трактат для автора был и физическим, и виртуальным блоком-фрагментом из той «Книги о беспредметности», каковой являлась вся его мега-словесность. Громким именем его наделил Эль Лисицкий, дав подзаголовок «Ленин» при переводе на немецкий язык экстракта, извлеченного из сочинения самим Малевичем[11].

Параграфы «Из книги о беспредметности» еще раз демонстрируют парадоксальность мышления художника — протекающий на наших глазах процесс не дает оснований для однозначной фиксации его позиции.

Профессор Гарвардского университета Ив-Ален Буа некогда задался вопросом — был ли Лисицкий цензором Малевича при переводе тезисов его сочинения?[12] Публикация и полного, и смонтированного из абзацев и фраз экстракта «Из книги о беспредметности» выявляет, что меру свободы в трактовке положений о возникающей религии ленинизма задал сам Малевич.

Автор книги о становлении культа Ленина в СССР Нина Тумаркин объявила Малевича одним из инициаторов и пропагандистов культа большевистского вождя[13]. Такое непонимание американским ученым иронии Малевича отметил публикатор и комментатор текста на русском языке профессор Амстердамского университета Моймир Григар, изложив собственную точку зрения: «…основную тему текста не трудно определить — это протест против обожествления Ленина, против статического толкования его политической теории и практики…»[14]

Следует заметить, что Н. Тумаркин со взглядами супрематиста познакомилась в выдержках из его сочинения, представленных ей другим исследователем, на что сделана соответствующая благодарственная ссылка в ее книге. Однозначная интерпретация высказываний Малевича, в особенности вырванных из контекста, и сыграла свою коварную роль, приведя интерпретатора к эффектному, но произвольному суждению.

Метафорический термин «распыление» отнюдь не единственная, как мы знаем, словесная креатура Малевича. Он был наделен уникальной способностью не только открыть феномен, но и назвать его — еще Эль Лисицкий писал: «Вы всегда умели верное слово найти»[15].

Таким верным словом и стала «цветопись», неологизм, рожденный инициатором супрематизма вслед за самим явлением.

Роль термина в процессах идентификации русских авангардистов была первенствующей — за название сражались, его отвергали или принимали; общеизвестны истории с «лучизмом», с первым появлением слова «супрематизм».

В процессах десупрематизации новаторского искусства, развернутых четой Родченко — Степановой в 1918–1919 годах, роль имени осознавалась в полной мере: «…фокус Малевича только в том, что он обнародовал название — кем оно придумано и как, я не знаю»[16]. Надо сказать, что собственные попытки супружеской пары создать термин-знамя успехом не увенчались: малевичевскому супрематизму была противопоставлена «беспредметность», и это выглядело странной тавтологией, поскольку новую жизнь слову «беспредметность» дал опять-таки Малевич в середине 1910-х годов: живописная «без-предметность» была синонимом супрематизма.

Стратегия и тактика по десупрематизации авангарда ярко проявилась во время агрессивной борьбы за наследие Ольги Розановой (1886–1918). Тогда-то и внедрялась всеми позволительными и непозволительными методами мысль о том, что Малевич использовал открытия Розановой (читай, украл — в те времена к столь уважаемой и результативной в постмодернизме апроприации относились этически однозначно и полагали заимствование свидетельством творческой немощи).

По Степановой, настоящим новатором была Розанова, а Малевич лишь ловко сделал карьеру на ее достижениях: «То, чего хотел добиться Малевич, есть у Розановой, и он использовал ее, как живописца, для своих философствований <…>. Малевич путает философию квадрата и цвет в супрематизме и потому теперь так хочет пришпилить Розанову к супрематизму квадрата…»[17]

Партийное дело Степановой по выведению истоков малевичевской цветописи из открытий Розановой оказалось как нельзя более кстати при успешной разработке интерпретационных стратегий, производных от актуального в американской культуре конца 20 века тендерного дискурса.

В монографии о творчестве «амазонки русского авангарда» американский профессор Н. Гурьянова[18] в главе под названием «Цветопись», много и сочувственно цитируя Степанову, делает сходный вывод: у Малевича просто «краска», у Розановой — истинный, духовный «цвет», который и оказал решающее влияние на творчество супрематиста[19].

Стройности этой концепции мешает лишь существование понятий «цветопись», «цветописцы», имеющихся в сочинениях Малевича. Неологизм супрематиста имеет столь мощный идентифицирующий потенциал, что обнаружение его истинного происхождения чревато разрушением конъюнктурных построений. Именно поэтому Н. Гурьянова предпринимает попытку ликвидировать авторство Малевича в создании термина.

В письменном наследии Розановой отсутствует определение «цветопись» — свое новаторство в живописи она характеризовала понятием «преображенный колорит», выдающим фразеологию символизма. Поскольку у художницы такого слова нет, то создателем его объявляется великий инвентор русской словесности, Велимир Хлебников: Трудно сказать, принадлежало ли Розановой изобретение термина «цветопись». Любопытно, что это слово в отношении живописи (наряду со «светописью» в отношении фотографии) встречается в рукописях Хлебникова 1910-х годов[20].

По свидетельству авторитетных специалистов-хлебниковедов — Е. Р. Арензона, редактора собрания сочинений поэта, литературоведа А. Е. Парниса, Н. Н. Перцовой, составителя словаря неологизмов Хлебникова, куда вошло более четырех тысяч единиц, — слова «цветопись» у гениального речетворца пока что не обнаружено[21].

Дар первородства, отпущенный Малевичу, сказался и в порождении неологизмов, столь органичных, что они без труда входили в язык. Понятия же, как всегда у родоначальника супрематизма, произросли вначале в невербальной сфере живописного опыта, затем конденсировались в слове. Первое употребление дефиниции «цветопись» относится к концу 1916 — началу 1917 года: она фигурирует в статье «Кубизм» (см. наст. изд.). Статья с авторским названием «Цветопись» была написана не позже марта 1917 года — и с положениями Малевича о цвете в супрематизме читатель имеет ныне возможность познакомиться напрямую.

Завершая экскурс в историю создания и бытования слова «цветопись», следует подчеркнуть, что этот эпизод высветляет одну из немаловажных задач издания настоящего Собрания сочинений: публикация текстов Малевича ограничит возможность некорректного манипулирования историческими реалиями, в том числе вопросами приоритета и проблемами генезиса авангардных новаций в русском искусстве.

Издание в составе настоящего тома откомментированного кинематографического проекта художника также призвано пролить свет на существенные моменты в теме «Малевич и кино», представляющей большой интерес в силу лидирования в 20 веке самого молодого тогда вида искусства[22].

Один из контрфорсов темы — наличие сценария Малевича «Художественно-научный фильм „Живопись и проблемы архитектурного приближения новой классической архитектурной системы“». Со времени его обнаружения в конце 1950-х годов в оставленном на Западе архиве и до наших дней исследователи вдохновляются тем, что Малевич якобы написал сценарий для немецкого кинорежиссера Ганса Рихтера (1888–1976); в некоторых работах можно встретить даже утверждение, что сотрудничество продвинулось настолько далеко, что был создан саунд-трек[23].

Автор настоящих строк, в 1999 году публикуя сценарий на русском языке в типографском воспроизведении, аргументированно опроверг эти утверждения и изложил истинные обстоятельства возникновения проекта[24]. Малевич создал сценарий, скорее всего, перед самой поездкой в Германию, и уж совершенно определенно — до личного знакомства с Гансом Рихтером. Покидая Европу из-за отказа советских чиновников в продлении визы, он приложил к готовому сценарию листок с указанием: «Для Ганса Рихтера».

Примечательно, что в перекидывании мостов от беспредметного кинематографа Ганса Рихтера к проекту Малевича исследователи как-то не сосредоточивались на кардинальном расхождении замысла русского авангардиста и пафосе творчества немецкого режиссера. Малевич создал сценарий для советской мультипликационной студии, имея в виду научно-популярный фильм, то есть дидактическое пособие по иллюстрированию положений «художественной науки» — именно поэтому проект назывался «художественно-научный фильм». Через использование реального времени и подлинной динамики кинематографического языка художник полагал возможным наглядно доказать объективность и логичность прихода к всеобъемлющему супрематическому стилю.

Этому замечательному проекту с его явным целеполаганием нужны были, как представляется, лишь высоко профессиональные исполнители. В московских письмах, написанных перед отъездом 8 марта 1927 года в Европу, Малевич сообщал в Ленинград своим сотрудникам Н. М. Суетину и Б. В. Эндеру: «Дорогой Николай Михайлович и Борис Владимирович. <…> Приедет Комисаренко, мультипликатор, нужно с ним хорошо построить фильм Супрематический. Я еду в понедельник, билет в кармане…» Тому же Суетину и другому помощнику, В. Т. Воробьеву, тогда же были отданы более подробные распоряжения по поводу предстоящих съемок: «Николай Михайлович и Василь Тимофеевич. Очевидно, фильма Супр<ематическая> пройдет, и к Вам приед<у>т <мульти>пликаторы и кроме <того> засъемщики. Нужно, чтобы Вы, Николай Михайлович, приготовились, т. е. <им нужно> показать, как организуются супрематиче<ские> элементы в объемы и какие можно сделать из них архитектоники.

Нужно, чтобы Хидекель сделал архитектур<ный> план, если не успеет, то у Петина пусть возьмет свой снимок для дачи засъемщикам.

Нужно показать все развитие объемного Супр<ематизма> по ощущениям аэровидного, динамич<еского,> статич<еского>, готич<еского>.

Привет всем провожавшим меня. В понедельник уезжаю. Жду в Варшаву писем побольше. Пишите все. Очень жалею, что стенгазеты не взял. Все стали сулить мне блага здесь.

До свид<анья>. К. Мал<евич>»[25].

Советская мультипликация в те времена переживала период бурного становления, и технические трудности в создании киноленты о возникновении «новой классической архитектурной системы», то есть супрематического классицизма, были преодолимы. Даже введение Малевичем цвета в проект, которое иные исследователи объявляли его предвиденьем возникновения цветного кино, объясняется тем, что советские мультипликаторы, как и их зарубежные коллеги, в случае надобности вручную раскрашивали позитив фильма.

Трудности реализации супрематического сценария лежали, как мы знаем, в другой плоскости, идеологической, они-то и оказались непреодолимыми.

Ганс Рихтер, один из основоположников беспредметного (чистого, абстрактного) кино, был энтузиастически предан специфике нового вида искусства — специфике кино как такового, если прибегнуть к привычной фразеологии русских радикалов. Трудно представить немецкого режиссера в роли профессионального воплотителя чужих, пусть и великих, проектов — в особенности таких, где кинематограф был простым инструментом, «динамической кистью».

…В 1970-е годы, когда слава супрематиста уже начинала греметь в мире, Ганс Рихтер сделал попытку снять этот фильм — отдать долг Малевичу, поскольку и сам режиссер, и все остальные полагали, что тот сумел написать сценарий в свои берлинские дни специально для него. От нескольких лет работы осталось много материалов[26]. Фильмом они не стали.

В настоящем томе большое место отведено кратким текстам, в которых Казимир Малевич закреплял свои размышления на протяжении почти всей жизни. Его приверженность к немедленной фиксации пришедших на ум соображений нашла отражение в собственном жанровом определении: среди архивных бумаг сохранились отдельные листы с помещенными на них словами «Краткие мысли», «Разное». В списках работ, составленных Эль Лисицким и Ниной Коган, высказывания художника были объединены и другими общими названиями — «Интуитивные записи», «Отрывки». Состав их пока не поддается удовлетворительной реконструкции[27].

На примере ныне публикуемой витебской «Страницы 27» можно видеть, что Малевич создал автономное произведение, необычный каллиграфический коллаж из кратких мыслей — заполненную сентенциями и максимами «мудрейшую страницу».

Свойственный художнику метод конструирования вербальных произведений — изъятие частей с последующим их монтированием в новый текст — обусловил также сознательное продуцирование Малевичем самостоятельных фрагментов. Так, он не только изымал, но и сохранял страницы из своих сочинений и писем в качестве отдельных работ. Сообразуясь с интенциями автора, составитель включил их в настоящий том.

Некоторые исследователи подозревали супрематиста в своеобразной хитрости — он-де попросту скрывал книжные источники своих теорий, претендуя на оригинальность и независимость мышления. Аргументировали они свои разоблачения тем, что Малевич нигде не цитирует и не ссылается на труды других; сомнений в том, что художник-философ штудирует чужие сочинения, у них не было. Автор настоящих строк не один раз останавливался в своих работах на программной «без-книжности» философских конструкций супрематиста; во впервые публикуемом в настоящем издании тексте «Разум и природоестество» сам Малевич дает наиболее развернутый ответ, объясняющий его стойкое недоверие к книжным знаниям и отторжение их конвенционального «несмыслия».

Помещенные в томе записи и заметки в свою очередь демонстрируют, что Малевич вообще не был способен на столь хитроумные доказательства своей оригинальности, как прятание круга чтения, — он делал выписки из того, что читал, чуть ли не с академической правильностью. В записные книжки, с которыми он, похоже, не расставался, художник заносил строки и абзацы из читаемых книг — иногда с краткими комментариями, иногда без них.

Самое большое количество цитат выписано из Евангелия — оно было, судя по всей словесности философа-самородка, его настольной книгой на протяжении жизни, главным референтным метатекстом.

Отвлекаясь в сторону, следует сказать, что Евангелие причудливо просвечивает в одном из самых поразительных малевичевских произведений. В пространном «Биографическом очерке» последняя четверть рукописи отдана монологу Иисуса Христа, с прискорбием обличающего непонимание и дурное использование его учения неразумным человечеством; Мессия видит лишь одного человека, разделяющего и проповедующего его истины, — беспредметника Казимира Малевича. Другой, более ранний эпизод того же текста — кинематографический по динамике проход советского чиновника в кабинет начальства — заставляет вспомнить Гоголя и Салтыкова-Щедрина. А всё вместе представляет собой уникальное литературное сочинение, упорно и неспроста именуемое автором «Биографический очерк»…

Возвращаясь к выпискам и комментариям, необходимо подчеркнуть, что Малевич внимательно прорабатывал статьи А. В. Луначарского, через которые уяснял лозунги-заветы Маркса-Ленина, не покушаясь, однако, на труды самих классиков.

В 20 веке, как известно, наука выдвинулась на первый план в «творческой работе над определением Мироздания», по малевичевскому слову. Супрематисту-мыслителю интересны были научно-популярные публикации об открытиях в естественных науках, по ходу чтения которых возникали собственные соображения; в физике атома, к примеру, он увидел подтверждение своим всегдашним доказательствам условности построений людского разума, пытающегося вскрыть устройство мироздания.

Во второй части тома, «Записях и заметках», опубликованы и цитаты, и комментарии к ним.

* * *

Синтетичность словесности великого человека, особенно в годы профетической стадии, обусловила трудности по структурированию тома. Осведомленный читатель может задать вопрос — почему первый вариант работы «Отвечая старому дню…» приведен в томе в разделе прозаических сочинений, а второй вариант составитель опубликовал ранее в разделе «Поэзия» в книге «Казимир Малевич. Поэзия» (2000). Здесь нужно упомянуть, что публикация автором настоящих строк еще в 1993 году поэтических произведений Малевича[28] вызвала острую критику профессионального литературоведа Н. И. Харджиева, посвятившему ей в своей, к сожалению, до сих пор неопубликованной рецензии большой пассаж: «В заключение отмечу крупнейшую ошибку составительницы, обнаружившей у Малевича три монументальных „стихотворных произведения“. Такую ошибку можно совершить, совершенно не понимая, чем отличается стихотворный язык от прозаического. По воле составительницы печатные тексты двух декларативных статей и одной философской (проникнутой профетическим пафосом) с графической точностью воспроизводят рукописи Малевича.

В результате его прозаические тексты оказались разбитыми на мнимые стиховые отрезки, что в свою очередь привело к полной синтаксической какофонии» (архив ФХЧ)[29].

Некоторые зарубежные слависты разделили взгляды Харджиева, также отказывая опубликованным произведениям в статусе поэзии.

Академическим «книжникам» (малевичевское слово), привыкшим считать себя верховными арбитрами, трудно избавиться от заученных норм, даже когда они погружаются в а-нормативную словесность русского авангардиста. Ранжируя сообразно собственным представлениям и творцов, и их произведения, они полагают свои вкусы и взгляды безошибочными, для всех обязательными, поскольку им ведь доподлинно известно, «чем отличается стихотворный язык от прозаического». Однако литературоведы и филологи, жизнь посвятившие именно что поэзии, отнюдь не столь категоричны в установлении ее критериев и рамок: «Литературные мыслители стремились и стремятся найти и определить разницу между стихом и прозой, и их попытки часто не лишены остроумия и изобретательности, но в конечном счете безрезультатны и безуспешны. Вопрос, видимо, принадлежит к неразрешимым»[30].

Примечательно, что у собственно поэтов — от Алексея Крученых и Игоря Терентьева до Геннадия Айги и Сергея Бирюкова — правомочность присутствия Малевича в их цехе не вызывала и не вызывает ни сомнений, ни возражений.

Вопрос о разнесении схожих на первый взгляд текстов по разным разделам пятого тома составлял немалую проблему для пишущего эти строки. В конце концов публикатором было решено взять на себя ответственность за «ошибку» в закреплении того или иного произведения Малевича за тем или иным литературным жанром. «Ошибка» эта сознательная, она призвана спровоцировать читателя на личный разбор строения, характера, звучания и смысла малевичевских текстов.

В подкрепление своей позиции хотелось бы снова повторить, что поэтические произведения круга «Анархии» были конституированы в качестве статей при жизни Малевича, с чем нельзя не считаться, архивные же «литургии» избегли закрепощения в жанровых оковах. Не связанные литературными канонами, они — творения самой высшей и самой свободной сферы человеческой речи, поэзии.

* * *

Пятый том завершает настоящее Собрание сочинений. В нем опубликовано более ста произведений разнообразного характера, в основном архивного происхождения. В силу этого структура тома отличается определенной сложностью.

Вступительная статья предваряет том, представляя и анализируя публикуемые здесь работы Малевича.

Основной объем издания состоит из трех частей; внутри самой большой, первой, части тексты размещены в шести разделах, соответствующих биографическим периодам в деятельности Малевича.

Во второй части представлены «Записи и заметки»; третья, «Поэзия (1906 — середина 1920-х годов)», отведена поэтическому творчеству Малевича.

В Приложении опубликованы наиболее существенные дополнения и коррекции к предыдущим томам Собрания сочинений.

Научный аппарат пятого тома включает развернутые комментарии и примечания, список иллюстраций, именной указатель, список сокращений и аббревиатур, алфавитный указатель произведений всех томов Собрания сочинений.

Издание завершено статьей составителя «Послесловие к пятитомнику Казимира Малевича».

Внутри всех частей и разделов произведения размещены в хронологическом порядке; в случае отсутствия авторской даты или ее преднамеренного сдвига текст датируется публикатором, аргументирующим свою датировку в комментариях.

Немалое число архивных рукописей, публикуемых в пятом томе, не имеют авторских названий. В комментариях указывается наличие авторского заголовка, а при его отсутствии название дается составителем, оговаривающим в каждом отдельном случае использованную методику. В некоторых авторских названиях сделаны также необходимые расшифровки. Во всех этих случаях как в названиях самих текстов внутри тома, так и перечне работ в Содержании угловые скобки сняты.

Определение в преамбулах комментариев «большой лист писчей бумаги» означает, что его размеры превышают стандартные размеры четвертой доли листа; следует добавить, что размеры листов варьируются в небольших пределах (от 30 до 34 см в высоту, от 20 до 23 см в ширину).

Часть публикуемых рукописей, хранящихся в архиве Стеделийк Музеума, Амстердам, были воспроизведены на микрофишах, выпущенных в 1980 году: Kasimir Malevich Archive. Stedelijk Museum, Amsterdam. Handwritten texts. Typewritten texts. Notebooks. IDC Micro-edition Nr. 1-46*. Zug: Inter Documentation Company AG, 1980. По академической классификации, факсимильное воспроизведение архивного документа считается публикацией, поскольку тиражирование делает его доступным широкому кругу исследователей. Это правило, безусловно, распространяется и на рукописи Малевича — однако следует со всей определенностью подчеркнуть, что часть из них, особенно те, что написаны бледно-зелеными чернилами, карандашом или на полупрозрачной бумаге, в силу несовершенства техники на микрофишах не видны.

В комментариях ко всем помещенным в пятом томе сочинениям, увидевшим ранее свет на микрофишах, указывается их первая публикация на языке оригинала в типографском воспроизведении.

Несколько ныне публикуемых работ Малевича были ранее изданы по-русски учеными-славистами в различных малотиражных и труднодоступных зарубежных научных изданиях. Составитель настоящего издания публикует такие рукописи по архивным оригиналам, основываясь на текстологических принципах подготовки текста, общих для всех томов Собрания сочинений. В каждом отдельном случае это обстоятельство оговаривается в комментариях.

Все тексты, написанные Малевичем до реформы правописания (23 декабря 1917 года), публикуются по новой орфографии; случаи значимого обращения художника к старой орфографии или смешивания старого и нового правописания оговариваются составителем в примечаниях.

Публикатором для удобства чтения текст в крайне немногочисленных случаях разбит на абзацы; исправлены грамматические ошибки, расставлены знаки препинания; упорядочено грамматическое согласование членов предложения. Сохранены словоупотребление, написание и авторская стилистика в построении фраз; в двух-трех эпизодах, когда авторское построение фразы затемняет ее смысл, члены предложения переставлены местами. Публикатором было принято решение отказаться от унифицирования заглавных и строчных букв и сохранить авторское написание (кроме оговоренных случаев).

Выделенные Малевичем слова и фразы в настоящем издании подчеркнуты линией. Авторские скобки воспроизводятся в виде круглых скобок. Общеизвестные сокращения не раскрываются, если они не раскрыты автором. Дополнения, толкования и расшифровки публикатора приведены в угловых скобках, зачеркнутые Малевичем слова и фразы в случае их значимости воспроизводятся в квадратных скобках; предположительное чтение неясных слов заключено в фигурные скобки; не поддающиеся прочтению слова обозначаются как <слв. нрзб.>

Сноски и примечания Малевича отмечены звездочками и расположены постранично; примечания публикатора пронумерованы арабскими цифрами и даны в разделе «Комментарии и примечания».

Стихотворные произведения Малевича, помещенные в третьей части, публикуются на основании текстологических принципов, оговоренных в общем вступлении к этой части в комментариях.

Публикатор приносит глубокую благодарность г-ну Троэльсу Андерсену директору Музея Августа Йорна в Силькеборге, Дания; куратору Стеделийк Музеума г-ну Герту Имансе; директору Государственного музея современного искусства: Коллекция Г. Костакиса (Салоники, Греция) г-ну Милтиадису Папаниколау и главному куратору этого музея, г-же Марии Цанцаноглу, а также руководству Культурного фонда «Центр Харджиева-Чаги» при Стеделийк Музеуме в Амстердаме за предоставленную возможность работать в архивах и использовать архивные материалы.

Особая признательность — Обществу Малевича, Нью-Йорк, выделившему грант на завершение многолетнего проекта по изданию настоящего Собрания сочинений.

Александра Шатских