Театр*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Театр*

Артист перевоплотится из имитатора, подражателя, копировщика — в творца. Питающийся крохами природы и жизни, одухотворяющийся сплетнею, любовными сценками, он будет связан духом, непосредственно станет перед лицом его дыхания и из ничего бросит в [живую] жизнь новую форму. Раб сюжета станет свободны<м> и внутри себя зародит не лик искаженных жизнею морщин, не блистательную мораль произнесут его уста, не сплетню спален — он скажет новые слова, чистые, свободные, не испачканные грязными подолами юбок жизни сутолоки. Может быть, слова его не будут понятны, как непонятен молодой росток. Но из лепестков беззвучных идут какие-то лучи, которые заставляют трепетать наше чувство. И больше он не будет основывать дар свой на дряхлой любви в вопле, стоне, смерти.

Искусство театра осталось сзади, далеко от искусства литературы, живописи, музыки. Живопись через Кубизм, футуризм пришла к цвету, Супрематизму, литература поэзии к букве, музыка к звуку как таковому.

Искусство театра осталось возле сиреневого куста и любовной кровати, в вишневых садах, среди кустов осенних садов, со скрипками, синими птицами, застыл<о> в юбке любви, печали, тоски, смерти, ужаса и сплетни.

Всю дребедень <оно> украшает блестками своей характерной субъективной способностью игры.

Новый артист порывает все <связи> с окружающим его хламом, ибо то, что дорого любви, что дорого нашей жизни, не дорого и не нужно Искусству. Все имеет свое назначение, а потому брать посудину другого назначения и пускать ее в ход артисту ненормально.

Артист — творец, от него ждать надо нового и нового, он не берет, но дает.

Новый артист беспредметен; звук чистый, безвещный его материал. [Он его] построит в клетки гряд и дуг и обрисует новую конструкцию, потрясающую нашу нетронутую еще область сознания.

Жесты его, вызванны<е> новым построением творческого духа, дадут нам новы<е> усил<ен>ные выпуклости звуков, дадут ему характер и сильный бег.

Он не повторит его больше.

Повторить успешный спектакль, выдержавший 100 постановок, всё равно, что вырезать себе язык, вырвать нервную систему и заменить паклями или часами с кукушкой.

Артист, повторяющий «успешный спектакль», превращается в трафарет. Артисты Художественного театра — трафареты безжизненные. Как сам театр, так и артисты давно уже умерли, и лишь первая иллюзия держится в толпе, и трупы и<х> еще до сих пор кажутся живыми.

Нет ему спасения. Напрасны поиски Синей птицы, им не найти выхода, сколько бы ни искали в толстых книгах Достоевских и друг<их>. Сколько бы ни искали <артисты спасения> на задворках усадеб — им ничего не найти. Там все стерто. Им нужно найти улетевшую жизнь духа, который умер от успешных спектаклей.

Нужно прийти к букве, звуку и цвету как таковому, вот путь к живому, вот где воскресение. Но мертвые художественные не воскресают (это единственный случай в природе).

* * *

Сцена — место, <которое> должно быть подчинено в декоративном или художнику-цветописцу, или артисту; звук тоже. Это самая сложная задача, нужно найти точку, где бы интуиция46 коснулась всех трех.

Или же <форма и звук> должны подчиниться артисту. Соединяясь с каждой формой и звуком, касаясь <их> собою, он свяжет в целое единое тело всю сцену, <и свяжет ее> не в случайную, а живую вещь.

Никто не может знать, что будет на сцене, что озарит толпу.

Идя по пути буквы, звука, цвета, объема — артист разовьет истинную силу творчества, будет Богом в неразрывном творчестве природы. Перестанет быть денщиком Хитрова рынка, Вишневых садов, Евгениев и проч. Сутолоки жизни, кухни любви.

Сцена серьезна, как черное и белое, ничто на ней не смешно, это не кухня, не лакейская — <это> место серьезнее и священнее церкви. Это не кушетка для отдыха, это не забор, где подвешивают нервную силу, как белье. Театр должен исчезнуть, как допотопные животные.

Года два тому назад Камерный театр, не знаю как и почему, и зачем, <и чем> руководился, — допустил в свой театр художников другого лагеря. Приглашение художницы левого течения живописи цвета А. Экстер было смелым шагом, но смелость была не во всю, администрация побоялась поставить на сцену такую же пьесу, как и живопись г<-жи> Экстер. Но духу <у администрации> не хватило, и пустили Фамиру под кубизм; фавны, свирели и проч. подохли в развалинах Кубизма47.

Раскрас<ить> в зеленый, синий, красный цвет Фамиру, в кубизм Нерона, в футуризм «Три сестры», Бориса Годунова в симультанизм — смело, что и говорить! Но такая смелость, в особенности когда не даешь себе отчета, иногда загоняет лучшие идеи на Ваганьково кладбище.

Пусть эта смелость была бы <допущена только> со стороны администрации, которая никогда не старалась разобраться в новых идеях Искусства. Но непростительно для художника-новатора отпустить напрокат идею для смазки, бальзамирования трупа давно умершего Фамиры.

Чем <художник> умалил значение тех живых начал, которые несет в себе Новое Искусство.

Я понимаю администрацию — как и всех наших театралов — они живут или трупами давно отживших эпох, или настоящими эксцессами дня, берут <их> с гряды, засеянной плодами семейной сутолоки, — им и книга в руки.

Но не понимаю Экстер — зачем <она> выкопанный скелет раскрашивает во все цвета радуги, зачем расписывает сцены <стены?> трактира плоскостями тонких переплетений, когда нужны бутылки и кислые огурцы48.

При чем здесь Кубизм, футуризм, симультанизм, когда нужен страстный «Ваня Пупсик» или любовница банкира.

Камерный театр хотел обновиться, надоевшего Ваню раскрасил под Кубизм, но Ваня остался Ваней, все его узнали, страсть выдала.

А вся, может быть, истинная затея Александры Экстер — отворить двери в будуар Вани Новому Искусству — осталась ни при чем.

* * *

В тысяч<а> девятьсот тринадцатом году в Петрограде в театре Луна-Парк была поставлена футуристами первая опера «Победа над Солнцем» Михаила Матюшина, слова А. Крученых, декорации мои.

Был сделан первый шаг нового пути на смертельно тоскливом, дряхлом искусстве сцены. За тысячу лет подмостки <впервые> почувствовали падение живых зерен. Звук Матюшина расшибал налипш<ую>, засаленн<ую> аплодисментами кору звуков старой музыки, слова и букво-звуки Алексея крученых распылили вещевое слово.

Завеса разорвалась, разорвав одновременно вопль сознания старого мозга, раскрыла перед глазами дикой толпы новые дороги, торчащие и в землю, и <в> небо. Мы открыли новую дорогу театру и ждем апостолов нового.

Ждем жрецов старых храмов подмостков. Но, увы, жрецы Ваалов упорно стоят у алтарей, у огнедышащих идолов.

Но новый Бог уже умчал в миры новые скелеты. По-за стеной храма, пробивши крышу теней, новые ростки Искусства бегут в жизни.

И мы ждем!

Мы показали, что все поиски Нового Театра тщетны, пока искание происходит тут же, возле Хитровых рынков, в спальнях любви, в кабинетах банкиров, в постоялых дворах, императорских дворцах, в нищих задворках, в прошлых веках жизни, в тоске, горе и радости правды и неправды. Как бы вы ни были гениальны, вам не скопировать жулика в трамвае, вам не научить Прасковью Ивановну любить так, как вы любите на сцене.

Все в природе прекрасно, и нет стыда в ней, всякая спальня любви прекрасна в натуре, бесстыдна на сцене и пошла. Тошнит от такого искусства. Бесстыдство, грязь, разврат, публичный дом ваша сцена, свалка грязи, сплетен, и вы, артисты и писатели, — городские мусорщики. Но не художники-творцы.

Там, на сцене, где артисты, выйдя из жизни толпы, вырвав свое тело, омыв рук<и>, испачканны<е> толпою, — <в>станут для соприкосновения с духом мира, не видя вас, преобразившись к творчеству, к восприятию живой силы. <Сцена> дает нам новое, чистое, непорочное, а вы испачкали пол грязью. На сцене должно быть чудо. Но не Пупсик, или банкир, или бесстыдная [певичка] кафе-шантана.

О! Где великий протестант, который плетью изгонит позор — пляску публичного дома, где он, юноша, новый артист, заступник сцены?!

К. Малевич