Гейлигенштадтская осень

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перед Пасхой 1802 года Бетховен собирался устроить очередной бенефис, чтобы заработать денег и познакомить венцев со своей Второй симфонией и новым, до-минорным фортепианным концертом. Однако директор придворных театров барон Петер фон Браун в последний момент отказался предоставить уже обещанный зал. Предлог был явно надуманным, и Бетховен подозревал, что Браун лишь исполняет чью-то злую волю — но чью?.. Хотя в Вене у Бетховена имелось множество врагов, никто из них не обладал достаточным влиянием, чтобы воспрепятствовать устройству его академии.

Было очень досадно. У Бетховена накопилось столько прекрасной музыки, которую негде исполнить, а в эскизах уже вызревали другие произведения — и куда их девать? Сочинять лишь то, что заказано? Но у заказчиков бывают весьма вздорные идеи.

В начале апреля 1802 года Бетховен получил из Лейпцига письмо от издателя Франца Антона Хофмайстера. К Хофмайстеру обратилась некая графиня, почитательница Бонапарта, которая возымела прихоть заказать Бетховену сонату, прославляющую подвиги её кумира. Ох, как Бетховен изъязвился над этим предложением!

«Уж не спятили ли вы, господа мои? Вы предлагаете мне написать такую сонату? Во времена революционной лихорадки — ну, тогда ещё нечто подобное могло прийтись кстати, но теперь, когда всё норовит повернуть в свою старую колею, когда Буонапарте заключил конкордат с Папой, — теперь такая соната? Добро бы речь шла о какой-нибудь „Missa pro Sancta Maria a tre voci“ или о вечерне и т. п. — ну, тогда бы я тут же взял в руки кисть и написал жирными нотами „Credo in unum“. Но боже правый, такую сонату — в эти новонаступающие христианские времена? — О-го-го, — нет, увольте, — из этого ничего не выйдет».

На всякий случай он всё-таки запросил неслыханный гонорар в 50 дукатов. Если дама действительно хочет получить сонату, она её получит, однако пускай раскошелится! Нет — так нет.

Вернувшийся в Вену после смены власти в России граф Разумовский подал Бетховену другую мысль: посвятить что-нибудь новому императору Александру, который до восшествия на престол любил играть на скрипке и вообще отличается гуманностью и великодушием.

Эскизы «александровских» скрипичных сонат уже заполнили несколько листов, а идеи прямо-таки лились потоком. Когда Бетховен работал, его настроение сразу улучшалось; он забывал даже про мучительный шум в ушах, который порой доводил его до исступления и отчаяния.

На людях он бодрился, по-прежнему делал вид, что его запоздалая реакция на некоторые реплики собеседников — следствие всего лишь самоуглублённости и рассеянности. Но слух продолжал ухудшаться, и никакие медикаментозные средства не помогали. Доктор Иоганн Алоиз Шмидт посоветовал Бетховену резко сменить образ жизни и на несколько месяцев переселиться в деревню. Возможно, Шмидт полагал, что спокойная обстановка, свежий воздух, размеренный образ жизни и ванны из минеральной воды приведут в порядок расшатанные нервы композитора и оздоровят весь его организм, включая органы слуха. И Бетховен в апреле 1802 года отправился в Гейлигенштадт, где прожил полгода, постепенно утрачивая все надежды на исцеление и погружаясь в пучину безысходности.

Селение Гейлигенштадт расположено на северо-западе от исторических границ Вены. В наше время оно входит в черту города и легкодоступно на метро или трамвае. Местность близ Гейлигенштадта слегка холмистая; самая высокая вершина, расположенная поблизости, гора Каленберг, находится в некотором отдалении. К Гейлигенштадту примыкают другие такие же посёлки — Нусдорф, Гринцинг, Дёблинг. Сейчас границ между ними нет, и почти всё пространство застроено городскими домами, а во времена Бетховена в окрестностях были поля, виноградники, рощи. С вершины Каленберга открывались прекрасные виды на Дунай и отроги Альп. Видна оттуда и Вена с остроконечными готическими шпилями и барочными куполами соборов.

В начале XIX века в Гейлигенштадте не было никаких достопримечательностей. Ни древнеримского акведука, как в Мёдлинге, ни привлекательного для паломников старинного аббатства, как в соседнем Клостернойбурге, ни средневекового замка, ни театра, ни усадьбы знатного вельможи. В летние месяцы горожан привлекали сюда покой, уют и минеральные источники.

Бетховен снял пару комнаток в невзрачном домике на Херренгассе (в настоящее время — Пробусгассе). В этой части Гейлигенштадта мало что с тех пор изменилось. Одним своим концом узкая Пробусгассе выходит на улицу, ведущую на площадь у церкви Святого Михаила. В начале XIX века близ церкви было кладбище, но теперь его нет. Зато на холме разбит величественный парк, многие деревья в котором — сосны, липы, дубы — вероятно, помнят Бетховена. Памятник композитору, воздвигнутый в конце XIX века, стоит в полуротонде у изгиба дорожки.

Другой конец Пробусгассе утыкается в маленькую уютную площадь приходской церкви Святого Якова — Пфарркирхе. Этот романский храм был построен на остатках римского фундамента. Церковь неоднократно переделывалась, но сохранила ауру аскетической старины. Если заглянуть под арку в церковный дворик, там сейчас можно обнаружить ещё один памятник Бетховену, который с площади не виден; автор памятника не указан, но им был Кристиан Рудольф Вельтер, создавший эту статую в 1967 году (в Гейлигенштадт она была перенесена в 2004-м). Угловой дом на площади рядом с Пфарркирхе отмечен мемориальной доской: Бетховен снимал в нём комнаты летом 1817 года. Да, несмотря на всё пережитое в Гейлигенштадте осенью 1802 года, он не раз возвращался в это селение — подлечиться, отдохнуть и поработать, не уезжая в то же время слишком далеко от Вены.

Дом по адресу: Пробусгассе, 6, в котором располагается Мемориальный музей Бетховена, был идентифицирован историками приблизительно, по местным преданиям. Но в любом случае он выглядит не так, как выглядел летом 1802 года, поскольку в 1807 году тут случился пожар и дом пришлось перестраивать. Однако в данном случае аутентичность не столь уж важна. Дома в предместьях и сельских окрестностях Вены строились более или менее однотипно. На улицу выходили строгие фасады, ворота вели во внутренний дворик. В квартиры второго этажа можно было попасть по внешней лестнице. Из дворика отдельный проход вёл в сад, замкнутый со всех сторон стенами соседних домов.

Глядя на помещение нынешнего музея, трудно представить себе, что вообще могло поместиться в этих двух крохотных комнатках, кроме самого необходимого: фортепиано, кровати, сундука или тумбочки, пары стульев… В рассказах стариков, поведанных в начале XX века французскому дипломату Эдуарду Эррио, запечатлелась память о том, что великий гений жил исключительно скромно — ganz bescheiden…

Посетители к нему всё же иногда наведывались. К нему, несомненно, периодически приезжал брат Карл Каспар, продолжавший вести переписку с издателями — порой самовольно, за что ему потом доставалось от Людвига (ссоры доходили до рукоприкладства). Бывал в Гейлигенштадте и Фердинанд Рис, сын боннского скрипача Франца Антона Риса, в то время — юноша восемнадцати лет, которого Бетховен учил бесплатно, но взамен требовал полной преданности и выполнения ряда вспомогательных работ вроде переписки нот и вычитки корректур.

В современной бетховенистике ставятся под сомнение даты, которые приводил в своих мемуарах сам Рис: по прошествии тридцати пяти лет в его восприятии одни события могли наложиться на другие. Так, Рис писал, что прибыл в Вену в 1800 году, когда Бетховен готовил к исполнению свою ораторию «Христос на Масличной горе» — но это утверждение заведомо ошибочно, поскольку оратория была написана лишь в начале 1803 года. С другой стороны, отдельные моменты мемуаров и некоторые факты из писем Бетховена указывают на то, что Рис вполне мог приехать в Вену уже в 1802 году. Так, Рис уверял, что Бетховен поручил ему отослать Сонаты ор. 31 для издания в Цюрих; это издание вышло в свет в апреле 1803 года, и, стало быть, рукописи могли быть отосланы осенью 1802 года (ноты тогда печатались по гравировке на медных досках, и этот процесс занимал много времени).

Отношения Бетховена с Рисом напоминали отношения средневекового мастера и подмастерья; последний должен был быть готовым к любым требованиям и капризам учителя, терпеть от него тычки и насмешки, но зато имел счастье пользоваться его доверием и покровительством. Благодаря Бетховену молодой и неимущий боннский музыкант получил место домашнего пианиста у графа Ивана Юрьевича Броуна — это было самое лучшее, на что Рис мог в тогдашних условиях рассчитывать. Однако если допустить, что семья Броун проводила лето 1802 года в Бадене, который находился на значительном расстоянии от Гейлигенштадта, то встречаться с Бетховеном слишком часто Рис не мог. Впрочем, всё то же самое, что Рис описывал в мемуарах как связанное с Гейлигенштадтом, могло относиться и к следующему лету, которое Бетховен провёл в соседнем селении, Дёблинге. Однако в «Гейлигенштадтском завещании» Бетховена есть фрагмент, перекликающийся с одним из рассказов Риса, который, к своему ужасу, вдруг понял, что его учитель начал терять слух.

Судя по мемуарам Риса, самые близкие в 1802 году уже догадывались о недуге Бетховена. Возможно, о нём знали братья — по крайней мере, мог знать Карл Каспар, общавшийся с Людвигом постоянно и замечавший странности, которые уже нельзя было списать на обычную рассеянность. Безусловно, знал Стефан фон Брейнинг, но знал ли он это от самого Бетховена или от общего друга Вегелера, остаётся лишь гадать. Брейнинг, в свою очередь, предупредил Риса, чтобы тот был начеку и ни в коем случае не вздумал обнаружить свою осведомлённость перед Бетховеном. Скорее всего, так же деликатно вёл себя преданный Цмескаль, который кротко терпел от Бетховена даже обидные выпады — вероятно, потому, что догадывался о причине его нарастающей нервности.

Знала ли Джульетта? Ничего достоверного об этом не известно. Мог ли он утаить от девушки, на которой мечтал жениться, угрожающие перспективы наступления полной глухоты? И не могла ли сама Джульетта, внимательно понаблюдав за Бетховеном, в какой-то момент сделать для себя такое ужасное открытие? Быть может, о тщетно скрываемой тайне Бетховена уже начали шептаться в салоне Деймов и среди венской родни Брунсвиков?..

Гейлигенштадтское затворничество должно было на несколько месяцев прервать их взаимоотношения. Стало быть, несколько месяцев Бетховен пребывал в неведении относительно чувств, мыслей и намерений той «милой, чудесной девушки», с которой собирался связать свою жизнь. Интуиция же, вероятнее всего, подсказывала ему самую печальную развязку этого романа.

Подтверждением такой догадки служит музыка, причём не только «Лунная соната», опубликованная весной 1802 года, а шедевр, оставшийся погребённым в архиве Бетховена.

Многие страницы «гейлигенштадтской» книги эскизов, хранящейся в Москве и расшифрованной Натаном Львовичем Фишманом, заполнены набросками дуэта для сопрано и тенора с оркестром на текст из популярного в XVIII веке либретто Пьетро Метастазио «Олимпиада». Ситуация, в которой должен звучать дуэт, остро драматическая: юноша Мегакл, выигравший Олимпийские игры, навсегда прощается со своей возлюбленной, царевной Аристеей, потому что оказался вынужденным выступить на состязаниях под именем своего друга Ликида, а наградой была — рука Аристеи. Мегакл желает ей счастья, не отваживаясь рассказать правду, но музыка выдаёт боль и смятение, охватившие обоих героев.

Этот дуэт, намного превышающий уровень учебных работ, делавшихся Бетховеном под руководством Сальери, почему-то не был им доведён до конца, хотя фактически партитура была готова, оставалось внести последние штрихи. Он никогда больше не возвращался к дуэту, нигде не использовал его материал и словно бы старался о нём забыть навсегда, при том что такое произведение могло бы украсить любой его концерт и несомненно было бы восторженно встречено публикой и хорошо оплачено издателями. Нежный и горестно-страстный дуэт так и остался в «гейлигенштадтской» тетради…

«В дни твоего счастья вспоминай обо мне»…

Видимо, вспоминать было слишком больно.

Перед отъездом из Гейлигенштадта Бетховен написал длинный документ, который был найден лишь после его смерти в потайном ящике платяного шкафа и назван «Гейлигенштадтским завещанием». По сути, однако, это письмо было скорее исповедью, обращённой к современникам и потомкам, а не деловым завещательным распоряжением, адресованным братьям Каспару Антону Карлу и Николаусу Иоганну. Имя второго в документе вообще не было выписано — вместо него остался пробел. Однако, как показывает тщательное изучение автографа, то же самое поначалу было с именем Каспара Антона Карла. Вряд ли следует строить по этому поводу какие-то домыслы. Конечно, Каспар Антон Карл всегда был Людвигу ближе, чем Николаус Иоганн, крайне далёкий от музыки. Нельзя исключать и того, что в 1802 году конфликты происходили также между младшими братьями; недаром Людвиг призывал их «жить в мире». Но, возможно, причина пробелов заключалась в том, что в Бонне братья звались соответственно Каспаром и Николаусом, а в Вене стали пользоваться другими именами, превратившись в Карла и Иоганна. Поскольку письмо Бетховена содержало и завещательную часть, нужно было определиться с выбором имён братьев — либо выписывать их полностью (Каспар Антон Карл и Николаус Иоганн), что выглядело громоздко и противоречило всему складу документа.

«Гейлигенштадтское завещание» — текст очень личный, но вместе с тем тщательно продуманный и литературно отделанный. Никакой игры и тем более позёрства в этом не было. Жанр завещания вообще предполагает точность и недвусмысленность формулировок. И всё же присутствующие здесь исповедальные фрагменты несомненно приходили Бетховену на ум во время его многочасовых прогулок и разговоров с самим собой, с воображаемыми собеседниками — или с той высшей силой, которую он упорно именовал не Богом, но Божеством или Божественной Сущностью (по-немецки это слово женского рода — die Gottheit).

Кризис, пережитый им в Гейлигенштадте, привёл пусть не к физическому исцелению, но к духовному взлёту, благодаря которому из гениально одарённого музыканта и виртуоза, своенравного любимца венских аристократов, вырос один из героев Нового времени.

«Моим братьям Карлу и [Иоганну] Бетховенам.

О, вы, люди, полагающие или толкующие, будто я злобен, упрям, мизантропичен — как вы ко мне несправедливы; вам неведома тайная причина того, что вам мнится. Сердцем своим и разумом я сызмальства предрасположен к нежному чувству доброты, я всегда был готов к свершению великих дел. Но подумайте только, что вот уже шесть лет нахожусь я в злосчастном состоянии, ещё ухудшенном несведущими врачами; из года в год обманываясь в надежде на излечение, я принужден был наконец признать, что стою перед длительным недугом (излечение которого отнимет, быть может, годы, а то и вовсе невозможно); наделённый от природы пылким живым темпераментом, питая даже склонность к развлечениям света, я должен был рано уединиться и повести замкнутую жизнь. Когда же я решался пренебречь всем этим — о, как жестоко мне мстил мой немощный слух, заставлявший всякий раз отступать назад и испытывать двойную скорбь. И всё же я не мог признаться людям: „говорите громче, кричите, ибо я глух“ — ах, мыслимо ль мне было открыться в слабости чувства, которое должно у меня быть намного совершеннее, чем у других, чувства, которым я владел когда-то в высшей степени совершенства, в той степени, в какой им владеют, да и владели, наверное, только немногие из представителей моей профессии — о нет, это выше моих сил, а потому вы должны простить меня, когда видите, что я сторонюсь вас там, где мне очень хотелось бы побыть в вашем кругу. Несчастье моё причиняет мне двойную боль тем, что из-за него обо мне ложно судят. Для меня нет отдохновения в обществе, в непринуждённых беседах и во взаимных излияниях, я должен находиться почти наедине с собой и могу себе позволить появляться на людях лишь при крайней необходимости; я должен жить как изгнанник, потому что как только я приближусь к какому-нибудь обществу, меня охватывает жгучий страх перед опасностью обнаружить своё состояние. Так было и в эти полгода, проведённые мною в деревне. По предписанию моего благоразумного врача, я должен был елико возможно беречь свой слух, что почти полностью сообразовалось с распорядком моей нынешней жизни, хотя иногда, влекомый потребностью в обществе, я всё же поддавался соблазну. Но какое унижение приходилось мне испытывать, когда кто-нибудь, стоявший подле меня, слышал издалека звук флейты, а я ничего не слышал, или он слышал пение пастуха, я же опять ничего не слышал. Такие случаи доводили меня до отчаяния, недоставало немногого, чтобы я покончил с собой. Только оно, искусство, оно меня удержало. Ах, мне казалось невозможным покинуть мир раньше, чем исполнено мною всё то, к чему я себя чувствовал призванным, и так я влачил эту жалкую жизнь — поистине жалкую для существа настолько восприимчивого, что любая неожиданность способна обратить моё лучшее расположение духа в самое наихудшее. Терпение — так зовётся то, что я должен теперь избрать себе путеводителем, и я обладаю им. Надеюсь, что в этом решении я останусь непоколебимым до той поры, пока неумолимым Паркам не будет угодно разрезать нить; быть может, станет лучше, может быть, нет — я готов ко всему. На двадцать восьмом году жизни я [был] принуждён уже стать философом; это нелегко, а для артиста труднее, чем для кого-нибудь другого.

Божество! Ты глядишь с высоты в моё сердце, ты знаешь его, тебе ведомо, что оно преисполнено человеколюбия и стремления к добродетели. О люди, если вы когда-нибудь это прочтёте, то вспомните, что вы были ко мне несправедливы; несчастный же пусть утешится, найдя себе равно несчастного, который, вопреки всем препятствиям, воздвигнутым природой, сделал всё от него зависящее, чтобы стать в один ряд с достойными артистами и людьми. Вы, братья мои Карл и [Иоганн], как только я умру, попросите от моего имени профессора Шмидта, если он будет ещё жив, чтобы он описал мою болезнь, и к этому описанию приложите сей написанный мною лист, чтобы люди, хотя бы в той мере, в какой это возможно, примирились со мною после моей смерти. Одновременно объявляю вас обоих наследниками моего маленького состояния (если его можно так назвать). Разделите его по чести, миролюбиво, и помогайте друг другу; всё, что вы делали мне наперекор, давно уже прощено вам, вы знаете. Тебя, брат Карл, благодарю ещё особо за преданность, проявленную тобою в последнее время. Желаю вам, чтобы ваша жизнь сложилась лучше, безмятежнее, нежели моя; внушайте вашим детям добродетель, ибо в ней лишь одной, а не в деньгах обретается счастье, говорю это по опыту; именно она помогла мне устоять даже в бедствии, ей, наряду с моим искусством, обязан я тем, что не покончил жизнь самоубийством. Прощайте и любите друг друга, — я благодарю всех друзей, особенно князя Лихновского и профессора Шмидта. Я хочу, чтобы инструменты князя Л[ихновского] сохранились у кого-нибудь из вас, только бы не возник на этой почве раздор между вами. А когда они смогут сослужить вам более полезную службу, продайте их. Как я рад, что и сойдя в могилу, я смогу ещё быть вам полезным.

Итак, решено: с радостью спешу я навстречу смерти. — Если она придёт раньше, чем представится мне случай полностью проявить свои способности в искусстве, то, несмотря на жестокую судьбу мою, приход её будет преждевременным, и я предпочитаю, чтобы она пришла позднее. Но всё равно я буду рад ей, разве она не избавит меня от моих бесконечных страданий? Явись, когда хочешь, я тебя встречу мужественно. Прощайте и не забудьте меня совсем после моей смерти, я заслужил это перед вами, так как в течение своей жизни часто думал о том, чтобы сделать вас счастливыми; будьте таковы.

Людвиг ван Бетховен.

Гейлигенштадт,

6 октября 1802.

[Печать]

[На обороте, рукой Бетховена]:

Гейлигенштадт, 10 октября 1802.

Итак, я покидаю тебя — и покидаю с печалью. Да, надежда, которую лелеял я, которую принёс сюда с собой, надежда исцелиться хотя бы до какой-то степени окончательно потеряна. Как опали с ветвей и зачахли осенние листья — так и она для меня увяла. Я удаляюсь отсюда почти в том же состоянии, в каком сюда прибыл. Даже высокое мужество, часто меня вдохновлявшее в прекрасные летние дни, теперь исчезло. О Провиденье, дозволь испытать мне хотя бы один чистый день настоящей радости — так давно уж её эхо умолкло в моей груди. О когда, о когда, о Божество — смогу я его вновь услышать в храме природы и человечества — никогда? Нет! Это было бы слишком жестоко.

[На левом поле того же листа, рукой Бетховена.]

Моим братьям Карлу и [Иоганну] после моей смерти прочитать и исполнить».