«Vive la France!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В трактире «Белый лебедь» вечерами было шумновато, но Бетховену это теперь даже нравилось: если он переспрашивал собеседников, то никто этому не удивлялся. Когда же беседа касалась политических тем, то вполне разумно было произносить свои слова прямо в ухо соседу. После раскрытия летом 1794 года заговора «венских якобинцев» и последующей казни нескольких революционеров вся Вена была наводнена тайными осведомителями. Какой-нибудь совершенно безобидный бюргер может мирно дремать за соседним столиком, однако потом в полиции появится скрупулёзный отчёт — кто неодобрительно высказывался об императоре Франце, о поражениях австрийской армии, о невыгодном мире с французами, заключённом в минувшем октябре…

А роптать было на что. Если в 1794 году Бетховен ещё ёрничал в письме папаше Зимроку насчёт благодушного австрийца, который ни за что не взбунтуется, покуда у него есть тёмное пиво с сосисками, то теперь ситуация изменилась. Когда к границам Австрии подступила война, даже в трактирах начали обсуждать боевые действия. Поздней осенью 1796 года французы пошли на Австрию из Италии, а в то же самое время продолжались военные действия на Рейне. Военные события конца 1796-го — начала 1797 года приняли настолько опасный оборот, что венцы начали собирать гражданское народное ополчение. Старый Гайдн сочинил в 1796 году «Мессу времён войны» — In tempore belli, а в начале 1797 года представил публике гимн «Боже, храни императора Франца», который тут же запела вся Австрия. Не остались в стороне и театры, где в том же 1796 году было спешно поставлено несколько «патриотических зингшпилей», в том числе «Австрия превыше всего».

Бетховен, поддавшись общему порыву и настоятельным просьбам некоторых друзей, написал две песни для венских ополченцев, «Походную песню» и «Боевую песню австрийцев». Они были тотчас изданы в виде листовок. Автором стихов был один из добровольцев, Йозеф фон Фридельберг, сумевший найти слова, способные воспламенить сердца сограждан:

Мы — немцы, наш народ велик,

Могуч и справедлив!

Эй, франки, мы покажем вмиг,

Кто храбр, а кто труслив!

«Странное чувство испытываешь, когда твою музыку поют прямо на улице или в трактире», — усмехался про себя Бетховен. Популярность такого рода, с одной стороны, льстила, но с другой — заставляла досадовать. Ни одна из песенок, распространяемых на листках, не стоит и пары тактов из его новой фортепианной сонаты. Но эту сонату на площадях уж точно играть никогда не будут.

Песня для ополченцев — дело благое. А вот нынешнего императора Бетховен прославлять бы ни за какие деньги не стал.

Бетховен возненавидел Франца с тихой, но нарастающей страстью. За что? Да за всё. За предательство дела Иосифа; за идиотическое рвение цензоров, за шпионов в каждой кофейне; за показательно жестокую казнь венских якобинцев; за полную бездарность в военных делах, за коварство и трусость…

Пару месяцев назад приятель, Павел Враницкий, жаловался Бетховену; мол, написал большую симфонию «На заключение мира с Французской республикой», думал исполнить её в рождественской академии — а император, узнав о том, запретил! Частью, вызвавшей особое недовольство Франца, было аллегро под названием «Революция» и адажио памяти казнённого короля. В середине — траурный марш. То ли император усмотрел намёк на участь, грозящую ныне любому венценосцу, то ли так боялся французов, что не рискнул их сердить.

У Бетховена всё это вызывало чрезвычайно двойственные чувства. Хотя его родной Бонн стал теперь французским городом, он не мог заставить себя относиться к революционной Франции только как к врагу своего отечества. С одной стороны, республиканские идеи чрезвычайно ему нравились, и он был вполне убеждён в том, что феодальная монархия — такой же анахронизм, как дедовские пудреные парики и громоздкие дамские платья на фижмах. С другой стороны, не прекращающиеся в самой Франции с 1793 года кровавые казни заставляли относиться к вождям революции со смесью страха и отвращения. Враг, убитый в бою, с оружием в руках, — это одно, а обезглавленные на гильотине женщины, священники, учёные и даже музыканты (такие тоже были!) — совсем другое. Ужасы, которые французские эмигранты рассказывали о душераздирающих сценах на плахе, можно, конечно, было приписать ненависти к новым властям, но ведь даже после падения Робеспьера, устроившего эту свирепую вакханалию, во Франции продолжали судить и казнить — пусть не так много, как прежде, когда гильотина на площади Свободы не просыхала от свежей крови.

К Бетховену, погружённому в свои размышления, никто в трактире приставать не решался: завсегдатаи знали, что если этот странный человек не в духе, то он либо совсем не ответит, либо скажет что-нибудь хлёсткое. Так что он сидел один и уже начинал закипать изнутри, поскольку ждал к обеду своего друга Цмескаля, которого сам как только не дразнил — и «дрянненьким барончиком», и «бароном-говновозом», и «графом от музыки», — однако тот лишь посмеивался, с канцелярской тщательностью собирая в особую папку все бетховенские записочки с подковырками и каламбурами. Барон Цмескаль фон Домановец не гнушался самолично очинивать перья для Бетховена. И уж конечно, Цмескаль ни разу не забывал про назначенные Бетховеном встречи. Интересно, что могло его так задержать? Очередная красотка, до которых барон был лаком, как кот до сливок?..

Бетховен уже собирался заказать себе обед, быстро поесть и уйти, оставив Цмескалю язвительную записку, как вдруг тот вбежал в трактир и сразу же устремился к Бетховену:

— Друг мой, простите великодушно! Я не мог вырваться из канцелярии — там такие дела!

Цмескаль наклонился к уху Бетховена и, осторожно оглядываясь по сторонам, произнёс нечто ошеломляющее:

— К нам едет посол Французской республики!

В это поистине трудно было поверить. Мир с французами — это одно, но приезд в имперскую столицу посланника государства, в котором всего пять лет назад отрубили голову Марии Антуанетте, родной тётке императора Франца, — нечто невообразимое.

— И что за посол? — поинтересовался Бетховен.

Цмескаль наклонился к нему ещё ниже и по слогам произнёс:

— Ге-не-рал Бер-на-дот.

* * *

Жан Батист Жюль Бернадот, выходец из Гаскони, которому в 1798 году исполнилось 35 лет, успешно воевал против австрийцев и на Рейне, и в Италии, так что надеяться на благосклонное отношение императорского двора к личности такого посла не приходилось. Назначение в Вену стало сюрпризом для него самого. Но тут сошлись воедино две интриги. Наполеон, видевший в Бернадоте конкурента в борьбе за власть, хотел бы убрать его с арены военных действий, однако преподнести это как повышение в ранге. Правившая же во Франции Исполнительная директория поддержала Наполеона (возможно, надеясь стравить двух соперников).

Карьера Бернадота в Вене оказалась короткой и резко конфликтной от начала до конца. Боевой генерал отправился в Австрию, не дожидаясь получения дипломатического паспорта, и был, как простой путешественник, остановлен на границе. Возмутившись, Бернадот пригрозил австрийцам войной, и пограничники сочли за лучшее пропустить грозного гостя с его немаленькой свитой.

Венской резиденцией Бернадота стал дворец Капрара, располагавшийся в центре города, на Вальнерштрассе. Один её конец вёл (и сейчас ведёт) к аристократическому району Фрайунг, а другой — к торговым улицам Кольмаркт и Грабен. При этом от дворца всего несколько минут ходьбы до императорского Хофбурга. Место для посольства — едва ли не идеальное, однако оно в итоге оказалось роковым.

Приезд Бернадота в Вену вызвал крайнее раздражение давней союзницы Австрии — России. Хотя антифранцузская коалиция ещё не была оформлена, переговоры о ней уже шли, и русский посол граф Разумовский выразил недоумение сложившейся ситуацией. Приезд французского посла ставил под угрозу будущее планируемой коалиции. В одиночку же Австрия, как выяснилось в ходе кампаний 1796–1797 годов, противостоять Франции не могла.

В конце февраля 1798 года Бернадот всё-таки вручил верительные грамоты канцлеру Францу Тугуту, а в начале марта пробился на приём в Хофбург, хотя ему ясно дали понять, что в Вене его едва терпят и вести с ним переговоров никто не намерен. Бернадот пытался наладить личные связи в великосветских кругах, но и тут натолкнулся на отторжение. На его визиты не отвечали, в театре или на прогулке он чувствовал себя как зачумлённый. Будь Бернадот красавцем или изящным модником, он мог бы иметь успех в салонно-паркетной дипломатии, однако его наружность была далека от самых снисходительных представлений о красоте. Смуглый гасконец с огромным и острым, как у грача или ворона, носом, с резкими жестами, с чрезвычайно своеобразными представлениями об этикете, вспыльчивый и самолюбивый, он мало походил на вельможу и дипломата.

И тем не менее даже в Вене находились смельчаки, рисковавшие идти против мнений света и охотно посещавшие бывший дворец Капрара на Вальнерштрассе. Среди этих вольнодумцев оказались братья Лихновские — князь Карл и граф Мориц, их общий друг и протеже Бетховен, а также приятель Бетховена, Иоганн Непомук Гуммель.

Инцидент, случившийся вечером 13 апреля 1798 года, положил конец дипломатической карьере Бернадота. Именно в тот день в Вене отмечали годовщину создания народного ополчения, собиравшегося воевать против французов — и прежде всего против Бернадота, который демонстративно вывесил на балконе трёхцветное знамя Французской республики.

В тот весенний вечер Вена была заполнена толпами народа, вероятно, уже изрядно разгорячённого возлияниями в честь императора Франца и австрийского воинства. Гулянья происходили на всех окрестных улицах и площадях: на Фрайунге, на Михайловской площади, граничившей с императорским дворцом, на Грабене и Кольмаркте. Кто-то заметил вывешенный на посольстве флаг, толпа устремилась на Вальнерштрассе, и вспыхнули волнения, грозившие перерасти в вооружённый бунт…

Беспорядки у французского посольства были описаны несколькими современниками, в том числе (не без изящного злорадства) русским послом графом Андреем Кирилловичем Разумовским, который в депеше от 15 апреля сообщал императору Павлу I:

«Третьего дня около семи часов вечера на балконе дома, занимаемого Бернадотом, увидели трёхцветное знамя. Обыватели, проходившие мимо, возроптали против сего новшества; тем временем собралась толпа и число недовольных умножилось… Все они громкими криками требовали, чтобы этот знак учинили снять, понося французские принципы, особу посла и возглашая: „Да здравствует император Франц I!“… несколько камней было брошено в окна посольства. Сказывают, что Бернадот выскочил из дверей с саблей в руке. Волнение с минуты на минуту всё нарастало; полиция, военный комендант… поспешили явиться на площадь, почитая себя обязанными пресечь беспорядки… В ожидании прибытия войск полицейский агент и австрийский полковник заперли ворота дома, поднялись к Бернадоту и со всей горячностью упрашивали его убрать знамя, уверяя его, что сия уступка рассеет толпу и положит конец происшествию, столь прискорбному; они не услышали в ответ ничего, кроме брани… заявлений о том, что Республика не нуждается в опекунах… громких требований возмещения за нанесённое оскорбление и угроз мщением своего правительства»[11].

Создавалось впечатление, будто конфликт вспыхнул спонтанно, и многие возлагали вину за него на провокационные действия Бернадота. Однако, зная о страхе императора Франца перед любыми народными выступлениями и о недреманном оке венской полиции, можно предположить, что события вокруг посольства были умело срежиссированы.

Немецкий филолог и композитор Август Герман Хорикс, симпатизировавший революции, опубликовал подробный отчёт обо всём, что случилось 13 апреля 1798 года у французского посольства. Хорикс не был очевидцем событий — он в это время находился в Зальцбурге, — но, вероятно, опирался на рассказы свидетелей и участников происходившего, в том числе и самого Бернадота, с которым он был знаком и увиделся вскоре после венского инцидента. Иначе трудно понять, как в руках немецкого журналиста оказались тексты французских дипломатических депеш, которые он цитирует дословно. Имелись там и другие любопытные детали. Так, Хорикс писал, что камни, которые толпа швыряла в окна дворца Капрара, доставлялись на повозках с берега Дуная — это никак не могло происходить стихийно. Упоминал Хорикс и о том, что в толпе, бушевавшей вокруг посольства, были замечены слуги в ливреях русского и английского дипломатического ведомства, а также князей Шварценберга, Лобковица и графа фон Туна.

Посольство фактически было взято штурмом, и лишь чудом дело не дошло до настоящего кровопролития. Разразившись напоследок крайне резкой нотой в адрес венских властей, Бернадот 15 апреля 1798 года покинул Вену вместе со всеми сопровождающими лицами.

Три дня спустя Цмескаль и Бетховен сидели не в «Лебеде», а в «Белом быке», расположенном чуть на отшибе, близ Блошиного рынка; тут и публика была попроще, и шпионов, похоже, поменьше.

— И вот зачем вы во всё это ввязались? — с почти отеческой укоризной осведомился Цмескаль.

— Так уж вышло, — буркнул Бетховен.

Вечером 13 апреля он оказался в толпе и, увидев, как Бернадот выскочил один с обнажённой шпагой защищать своё знамя, крикнул: «Браво!» — за что едва не был избит окружающими.

— Вы понимаете, что были на волосок от весьма неприятных последствий? Вы порой безрассудны, как мальчик.

— Зато вы — ворчливы, как старая баба. Больше мужества, Цмескаль! Мы живём в героические времена!

— Ваше дело, Бетховен, музыка, а не политика. В музыке геройствуйте сколько хотите, но в политику лучше не лезьте. Ещё немного — и могли бы составить компанию бедняге Гуммелю.

— Что ж, не худшее общество!

Шутка Бетховена вышла кисловатой. В день отъезда Бернадота к Гуммелю явилась полиция и предъявила предписание покинуть столицу в течение двенадцати часов. За что?.. Всего лишь за то, что посол Бернадот, — отныне персона нон грата, — удостоил его своим посещением и оставил запись в его альбоме. Альбом конфискован, бумаги Гуммеля перерыты, а полицейские изъяли даже вполне невинные ноты, изданные во Франции, но ввезённые в Австрию без позволения имперской цензуры. Хорошо, что благодетельный Папа Гайдн немедленно дал Гуммелю рекомендательное письмо князьям Эстергази, не то ему и впрямь пришлось бы скитаться неведомо где.

— Надеюсь, к князю Лихновскому с обыском не придут, — заметил со вздохом Цмескаль.

— Да уж, только этого нам не хватало, — кивнул Бетховен.

В библиотеке Лихновского можно было бы отыскать немало такого, за что теперь не просто высылают из Вены, но и сажают в тюрьму. Однако вольнодумного князя предпочитали не трогать.

— Всё-таки будьте впредь осторожнее, — продолжал гнуть своё Цмескаль. — Вы-то не князь…

— Я — больше, чем князь! — рыкнул, стукнув по столу, Бетховен.

«Любезнейший барон-золотарь!..

Пропадите Вы пропадом со всей этой Вашей моралью, я ничего не желаю о ней знать. Сила — вот мораль людей, возвышающихся над остальными; она же и моя мораль.

И если Вы сегодня опять заведёте то же самое, то я буду Вас терзать до тех пор, пока Вы не признаете достойным и достохвальным всё, что мною бы ни делалось»…

Запечатав письмо и отправив слугу к Цмескалю, Бетховен выбросил затупившееся перо, взял более острое и написал на чистом листе название нового произведения:

«Grande Sonate Path?tique»

(«Большая Патетическая Соната»).

Да, именно так и только так. Титульный лист — исключительно на французском. Знающий — всё поймёт. А цензура пусть хлопает ушами, но придраться ни к чему никогда не сможет.

Такой музыки мир ещё не слышал. Это будет… как один со шпагой — против толпы.

Path?tique.

* * *

Взаимоотношения Бетховена с генералом Бернадотом — одна из загадочных страниц биографии композитора. Если отбросить все беллетристические вольности, то суть событий сводилась лишь к двум несомненным фактам: знакомству Бетховена с послом Французской республики в Вене и дружбе со скрипачом и композитором Родольфом Крейцером, приехавшим в свите посла. Но уже эти два факта ставят перед любым вдумчивым биографом ряд вопросов. Каким образом Бетховен оказался среди посетителей посольства, вокруг которого с первых же дней сложилась враждебная обстановка? Многие его покровители были противниками замирения Австрии с Францией: князья Лобковиц и Шварценберг, граф Тун, граф Разумовский. Пожалуй, лишь князь Лихновский не разделял их позицию.

В некоторых книгах о Бетховене или о Бернадоте можно прочитать, будто композитор «подружился» с послом Республики. Однако относительно этой «дружбы» никаких определённых данных нет. Крейцер — иное дело, существуют письма Бетховена, в которых он очень тепло отзывается о французском скрипаче как о «славном малом». Встречи с Крейцером могли происходить и вне стен посольства, так что дружба двух музыкантов выглядит вполне естественной.

С лёгкой руки Антона Шиндлера в истории музыки утвердилась легенда о том, что якобы именно Бернадот подал Бетховену мысль о симфонии в честь Наполеона — будущей «Героической». Эту легенду тоже часто повторяют, не вдумываясь в детали. А они заставляют отнестись к ней крайне скептически. Во-первых, Шиндлер был падок на разные измышления. Во-вторых, известно, что Бернадот находился в конфликтных отношениях с Наполеоном, и трудно представить себе, чтобы он призывал композитора воспеть своего соперника. Гонору же Бернадоту было не занимать; всё его пребывание в Вене было отмечено риторикой совершенно недипломатического толка.

Мы не знаем, был ли Бетховен непосредственным свидетелем беспорядков у французского посольства 13 апреля 1798 года (он вполне мог оказаться где-то поблизости), и остается только гадать, кому он душевно сочувствовал в развернувшейся тогда драматической схватке: охваченным патриотическим порывом венским гражданам или храбро ринувшемуся на защиту республиканского знамени Бернадоту. В те времена умели ценить красивые жесты и мужественные поступки, даже если они совершались врагом.

Впечатления этих нескольких месяцев и особенно бурного вечера 13 апреля 1798 года навсегда отложились в памяти Бетховена. Много лет спустя, когда бывший революционный генерал Бернадот мирно правил Швецией под именем короля Карла Юхана XIV, Бетховен обратился к нему с письмом от 1 марта 1823 года, в котором, в частности, говорил:

«…Пребывание Вашего величества в Вене и интерес, проявленный Вами и несколькими вельможами из Вашей свиты к моему скромному таланту, оставили в моём сердце глубокий след. Ваши подвиги, заслуженно приведшие Вас на трон Швеции, вызывают всеобщее восхищение, и особенно тех, кто имел честь лично знать Ваше величество. Это же касается и меня самого. То время, когда Ваше величество взошли на трон, всегда будет считаться эпохой, имеющей огромное значение… Ваше величество является предметом любви, восхищения и заинтересованности всех тех, кто умеет ценить королей. Чувства уважения, питаемые мною к Вашему величеству, едва ли можно преувеличить.

Примите милостиво, Ваше величество, искреннее заверение в почтении Вашего покорнейшего слуги.

Луи ван Бетховен».

Насколько это известно, письмо Бетховена осталось без ответа. Став королём, бывший посол Французской республики утратил интерес к автору «Патетической сонаты».