Десятая симфония

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Аполлон и музы пока ещё не отдадут меня Смерти, ибо я ещё в большом долгу перед ними. И прежде чем отправиться в поля Элизиума, я обязан оставить после себя то, что внушает и велит исполнить мне дух. Мне ведь кажется, будто я едва написал лишь несколько нот.

Бетховен — И. Й. Шотту, 17 сентября 1824 года

На смерть покойного Бетховена…

Запись Бетховена в разговорной тетради, конец августа 1826 года

«Как видите, я нахожусь в Гнейксендорфе. В названии есть что-то общее со звуком ломающейся оси. Воздух — целительный. Что касается прочего, то остаётся лишь сказать memento mori», — писал Бетховен 2 октября 1826 года Тобиасу Хаслингеру. Впрочем, не покидавшие Бетховена предчувствия скорой смерти отнюдь не вогнали его в депрессию. Письма Хаслингеру полны шуток и каламбуров, хотя содержат вполне деловые просьбы и поручения. С другими издателями Бетховен общался в более сдержанном тоне, однако также в умиротворённом настроении. Одна из причин этой благостности раскрыта в письме от 13 октября Иоганну Йозефу Шотту: «Места, где я нахожусь сейчас, несколько напоминают мне окрестности Рейна, которые я так страстно желаю вновь увидеть — ведь я их покинул в юные годы».

Область, в которой было расположено имение брата, принадлежит долине Вахау, знаменитой своим плодородием и красивыми пейзажами. Гнейксендорф находится в стороне от Дуная, но из селения можно пешком дойти до города Кремса, расположенного на берегу величавой реки. Местность возле Гнейксендорфа ровная — поля, виноградники, сады, рощи, однако за Кремсом начинаются лесистые холмы, действительно напоминающие Рейнскую область. Поездка в Гнейксендорф стала своеобразной заменой возвращения на родину — не только в Бонн, но и в собственное далёкое прошлое, существовавшее только в воспоминаниях самого Бетховена, его старых друзей и брата Иоганна.

Имение Вассерхоф сохранилось; оно является частной собственностью. Однако, поскольку поклонники Бетховена продолжают посещать это место, семья, владеющая Вассерхофом, устроила небольшой музей в двухэтажном доме на территории имения; в музей можно попасть только по предварительной договорённости. На стенах первого этажа красуются подлинные росписи XVIII века, а в экспозиции представлены предметы старинного интерьера. Хотя музейный дом называется «Бетховенским», композитор жил не в нём, а в главном усадебном доме.

Сообщая Хаслингеру о том, что пишет ему «из замка синьора Fratello», Бетховен не сильно преувеличивал. Вассерхоф действительно был когда-то небольшим замком, построенным ещё в XVII веке. К его фасаду примыкает башня с остроконечной кровлей. Но, если бы не башня, замок выглядел бы как обычный добротный особняк прямоугольной формы, без архитектурных излишеств. Два этажа — жилые, нижний — полуподвальный. Художник Теодор Вайзер, посетивший замок в 1919 году, запечатлел на рисунках его тогдашний вид. Один из рисунков изображает комнату, отведённую в 1826 году композитору. Это было просторное и светлое помещение, обогреваемое изразцовой печью в углу. Бетховен гостил у брата не задаром; практичный Иоганн испросил у него плату четыре флорина в день за проживание и питание. Но это было в любом случае намного дешевле, нежели снимать жильё в Бадене и питаться в ресторанах или нанимать кухарку.

К замку примыкает парк, который сейчас считается памятником садового искусства. В нём имеются липы, каштаны, плакучие ивы, клёны, сосны, ясени, тисы. Вероятно, самые старые деревья росли здесь при Бетховене и он мог любоваться яркими красками осени из окна своей комнаты. Недалеко от Вассерхофа в 1914 году был воздвигнут памятник Бетховену — глыба природного необработанного камня в форме языка пламени, на котором закреплено рельефное изображение лица композитора. На старой фотографии памятника видно, что в то время по обеим сторонам росли тоненькие молодые деревца; сейчас они превратились в столетние дубы, осеняющие камень своей листвой с весны до глубокой осени.

Другой своеобразный памятник, имеющийся в Гнейксендорфе, посвящён последнему Квартету Бетховена, ор. 135, завершённому в имении брата. На каменной стеле изображены музыкальные темы, положенные в основу финала и подтекстованные самим композитором загадочными словами; «Должно ли это быть? — Это должно быть!» («Muss es sein? — Es muss sein!»). Существуют две версии возникновения этого девиза. Одна — житейски-комическая: богатый банкир Игнац Дембшер попросил у Бетховена голоса одного из предыдущих квартетов для исполнения у себя дома; композитор потребовал гонорар. «Что, так должно быть?» — удивился банкир. Бетховен откликнулся музыкальной шуткой в форме канона; «Это должно быть! Раскошеливайтесь!» (История эта — не совсем анекдот, она отражена в разговорных тетрадях.) Другая версия сообщена издателем Морицем Шлезингером, которому Бетховен якобы жаловался, что завершение этого квартета далось ему крайне нелегко и он лишь усилием воли заставил себя дописать финал. В свете тяжёлых переживаний августа и сентября 1826 года это выглядит психологически правдоподобно. Однако жизнеутверждающее окончание финала лишено привычной для Бетховена героики. «Гамлетовский» вопрос (Muss es sein?) звучит в начале финала совершенно всерьёз, а при своём возвращении — даже трагически. Но ответ на роковой вопрос оказывается откровенно насмешливым. «Так нужно!» (Es muss sein!) — упрямо выкрикивает главная тема, а в коде финала, где все инструменты играют щипком, pizziccato, возникает ощущение, будто все впали в детство и изображают то ли музыкальную шкатулку, то ли китайский театр, то ли птичий концерт в весенней роще.

Зазывая брата к себе в имение, Иоганн ручался, что ему не придётся много общаться с его женой и падчерицей. Но совсем избежать этого, живя в одном доме, было невозможно. Амалия, девятнадцатилетняя дочь Терезы, старалась держаться от Бетховена подальше; ни одной записи, сделанной её рукой, в разговорных тетрадях нет. Тереза, будучи хозяйкой усадьбы, иногда вела с гостем застольные разговоры, стараясь затрагивать только нейтральные темы: о погоде, о кушаньях, о вине, о том, как Карл хорошо играет на рояле. В 124-й тетради она записала, что местный священник гордился тем, «какое счастье ему выпало — видеть в своём доме великого, знаменитого Бетховена». Однако эмоциональной близости с семьёй Иоганна у композитора не возникло. Он прекрасно знал, что никто из окружающих ничего не понимает в его музыке, да и его самого не слишком жалует. Раньше ему казалось, что близкую душу он сможет обрести в подрастающем племяннике, но и тут его ждало полное разочарование. Карл, с одной стороны, постоянно говорил о предстоящей военной службе, а с другой — откладывал срок отъезда, придумывая разные отговорки, и Бетховен вновь шёл у него на поводу. Вернуться в Вену означало расстаться с Карлом, которого он продолжал любить ревниво и самоотверженно.

Были и другие причины, по которым Бетховен задержался в Гнейксендорфе до самой зимы. За городом ему всегда хорошо работалось. В октябре он закончил и отправил Морицу Шлезингеру Квартет ор. 135, в ноябре сочинил новый финал к Квартету ор. 130. С квартетной «лихорадкой» предыдущих лет было покончено. Теперь Бетховен считал, что готов к созданию куда более крупных произведений.

После успешного возвращения в 1822 году на сцену «Фиделио» все окружающие начали упрашивать композитора сочинить хотя бы ещё одну оперу. Брат Иоганн подсчитывал, сколько денег можно было бы получить от театральной дирекции; друзья и знакомые взывали к патриотическим чувствам Бетховена, ибо им казалось, что массовое увлечение произведениями Россини губит едва успевшую родиться немецкую оперу.

Бетховен рассматривал множество сюжетов, но ни один его не увлёк. Он прекрасно знал, чего бы хотел в идеале: его мечтой был «Фауст». Однако тут вставала проблема текста. Не могло быть и речи о том, чтобы положить на музыку всю трагедию, даже с сильными сокращениями. Требовался либреттист, способный сжать текст Гёте в несколько эпизодов. Но кто был на такое способен, кроме самого Гёте? Поэт так и не ответил на письмо Бетховена от 8 февраля 1823 года, и обращаться к нему по поводу «Фауста» композитор, видимо, не решался. Да и сам он несколько робел перед этим сюжетом, представляя себе всю ответственность задачи. Беседуя в апреле 1823 года с неизвестным почитателем, Бетховен записал в 28-й разговорной тетради: «Сейчас я пишу не то, что мне хочется, а то, за что платят деньги, в которых я нуждаюсь. Это не значит, что я пишу только ради денег — как только пройдёт этот период, я надеюсь, наконец, написать то, что считаю для себя и для искусства самым высоким: Фауста». Судя по всему, беседа велась на людях, и Бетховен изъявил своё заветное желание письменно, чтобы его не слышали посторонние.

Друзья свели Бетховена с Францем Грильпарцером, который согласился написать либретто специально для Бетховена (но, конечно, не по «Фаусту»). Собственно, знакомы они были очень давно, как минимум с 1805 года. Но пока Грильпарцер был подростком, Бетховен не обращал на него особого внимания. В 1823 году композитор и поэт наконец встретились в качестве будущих соавторов. Грильпарцер неоднократно жаловался Бетховену, что его драмы запрещает или безжалостно кромсает цензура. Поэтому он, видимо, решил не рисковать и предложил сюжет, к которому у цензоров не могло возникнуть претензий. Это была романтическая сказка «Прекрасная Мелузина», основанная на средневековой легенде о фее, имевшей облик красавицы со змеиным хвостом. Рыцарь, ставший её мужем, нарушил запрет и проник в тайну её превращений, и Мелузина вернулась в родную стихию.

Подобные сюжеты, повествовавшие о любви неземного существа к обычному смертному, широко распространились после 1815 года, в эпоху романтизма, хотя начали появляться в литературе, театре и музыке ещё раньше, в конце XVIII века. В 1813 году была опубликована сказка Фридриха де ла Мотт Фуке «Ундина», которую вскоре перевели на другие европейские языки (на русский — В. А. Жуковский). «Ундина» Гофмана, поставленная в Берлине в 1816 году, стала одной из первых немецких романтических опер.

Грильпарцер написал либретто «Мелузины», однако композитор долго тянул с началом работы над оперой, а затем принялся узнавать, насколько реальна её постановка. В венские театры он обращаться не захотел: и с Дюпором, ведавшим придворными сценами, и с Пальфи, владевшим Театром Ан дер Вин, у него были плохие отношения. Бетховен написал в Берлин и получил вежливый отказ, мотивированный тем, что «Мелузина» по сюжету слишком похожа на гофмановскую «Ундину», которая тогда успешно шла на берлинской сцене. Как ни странно, Бетховен не только не обиделся, а, похоже, вздохнул с облегчением. У него появился законный предлог уклониться от написания оперы, сюжет которой был ему не по нраву.

Среди планов Бетховена значились и крупные произведения в церковных жанрах. После того как в 1822 году умер придворный композитор Антон Тайбер, первый учитель музыки эрцгерцога Рудольфа, появилась надежда, что на его должность может быть назначен Бетховен. Тайбер занимался сочинением церковной музыки, и Бетховена это вполне устраивало. Но нужно было склонить императора Франца к согласию на такое назначение. Личные симпатии или антипатии играли здесь едва ли не решающую роль. Заведовавший музыкой при венском дворе граф Мориц Дитрихштейн уговаривал Бетховена написать новую мессу в том стиле, который нравится Францу I. Но уже к февралю 1823 года стало ясно, что из этого намерения ничего не выйдет: император предпочёл совсем упразднить должность покойного Тайбера, нежели позволить занять её Бетховену. В 1825 году умер старый и страдавший расстройством психики капельмейстер Сальери; возникла робкая надежда на то, что теперь его пост сможет занять Бетховен, однако и эта надежда вскоре угасла.

В последние годы жизни Бетховен неоднократно говорил, что хотел бы написать Реквием, и окружающие охотно поддерживали его в намерении бросить вызов Моцарту и Керубини, поскольку реквиемы этих двух композиторов считались тогда вершиной творчества в данном жанре. Бетховен, как ни странно, предпочитал Реквием до минор Керубини, созданный в 1816 году и посвящённый памяти казнённого короля Людовика XVI. Карл Хольц вспоминал, что Бетховен говорил ему: «Реквием должен быть скорбным поминовением мёртвых; не стоит слишком увлекаться Страшным судом». Но каким мог бы стать Реквием самого Бетховена, мы уже никогда не узнаем. Дальше разговоров дело не пошло.

Не сохранилось и музыкальных набросков к ещё одному крупному и чрезвычайно интересному замыслу, который занимал воображение Бетховена в последние месяцы 1826 года: это была оратория «Саул» на библейский сюжет — тот же самый, что в одноимённой оратории Генделя. Либретто для Бетховена взялся писать его давний знакомый, поэт и драматург Кристоф Куффнер (1780–1846). Они неоднократно встречались и обсуждали подробности будущей оратории, а также другие темы — литературу, философию, политику. Замысел Куффнера выглядел очень оригинально; Хольц в 115-й разговорной тетради сообщал Бетховену: «Куффнер намерен отказаться в этой оратории от всех обычных форм, дабы вы могли обращаться с текстом как можно более непринуждённо. Поэтому он хочет совершенно отринуть привычную доселе манеру обозначать арии, дуэты, терцеты и всё такое прочее, и предоставить на ваше усмотрение те места, где вы сочтёте нужным ввести арию, дуэт и т. п. <…> Хор он намерен рассматривать как постоянного участника действия, как было в греческих трагедиях, и всюду разделять его на два полухория. Будут два больших хора в начале первой части и по завершении целого, а между ними краткие промежуточные хоры».

К лету 1826 года Куффнер написал первую часть либретто, а Бетховен начал готовиться к сочинению оратории: по свидетельству Хольца, он штудировал труды, посвящённые музыке древних иудеев, и намеревался писать хоры в старинных ладах (видимо, по образцу «Благодарственной песни» из Квартета ор. 132). Кроме того, Бетховен одолжил у историка Рафаэля Георга Кизеветтера клавир генделевского «Саула», который взял с собой в Гнейксендорф. Однако приступить к непосредственной работе над «Саулом» Бетховен не успел. Либретто Куффнера должно было получить одобрение цензуры и только после этого могло быть отдано композитору. Осенью 1826 года этого ещё не произошло, а потом было уже поздно.

Единственным неоконченным замыслом последнего года жизни Бетховена, о котором можно судить не только по беседам в разговорных тетрадях, но и по большому количеству эскизов, стала Десятая симфония. 18 марта 1827 года Бетховен, жить которому оставалось лишь неполных девять дней, писал Игнацу Мошелесу в Лондон, что у него на пюпитре лежат эскизы новой симфонии. Однако по прошествии некоторого времени после смерти композитора возникло мнение, будто Десятая симфония была таким же умозрительным планом, как оратория «Саул», и существовала лишь в голове своего создателя. Тем не менее Карл Хольц вспоминал о том, как Бетховен играл ему на рояле уже готовую первую часть симфонии и описывал её общие очертания: «Вступление в Es-dur, пьеса нежного склада — и мощное Allegro c-moll». Хольц, в отличие от Шиндлера, не был склонен к выдумкам. Интересно, что приставленный в Гнейксендорфе к Бетховену молодой слуга Михаэль Крен также вспоминал, что композитор иногда играл на рояле, стоявшем в гостиной. Крен не разбирался в музыке и не мог сказать, что именно раздавалось из-под пальцев Бетховена. Может быть, это была Десятая симфония?..

В 1980-х годах выяснилось, что описание Хольца полностью соответствовало истине. Эскизы симфонии никуда не исчезли; их просто более 150 лет не могли идентифицировать, поскольку они перемежались другими набросками. Английский музыковед Барри Купер, исследуя одну из эскизных книг Бетховена, хранящуюся в Библиотеке Прусского культурного фонда в Берлине, пришёл к выводу, что наиболее подробно был разработан план первой части симфонии, а относительно трёх последующих частей удалось выявить лишь отдельные музыкальные темы, назначение которых не всегда бесспорно. Результаты своих изысканий Купер изложил в статье, опубликованной в 1985 году[51]. Однако он не удержался от искушения попытаться восстановить первую часть Десятой симфонии по эскизам Бетховена. Получившийся в результате опус протяжённостью 500 тактов и длительностью около 15 минут был исполнен в 1988 году в Лондоне Ливерпульским симфоническим оркестром; затем состоялись концерты в Токио, Нью-Йорке и других городах; была издана партитура и выпущен компакт-диск. Эта реконструкция вызвала очень разноречивые отзывы. У неё нашлись как поклонники, так и критики. Изъяны реконструкции слишком заметны, и выдавать этот опыт за произведение Бетховена, наверное, не стоило бы. Разница творческих потенциалов слишком велика, чтобы автор реконструкции отважился бы на ту степень свободы работы с эскизами, которая была неотъемлемой чертой творчества Бетховена. Ведь пока Бетховен не вносил последние штрихи в уже готовую чистовую партитуру, никто не мог сказать, каким в итоге выйдет произведение.

Осенью 1827 года Бетховен занимался и обдумыванием двух камерных произведений, заказанных Антонио Диабелли. Это была соната для фортепиано в четыре руки, для которой композитор уже выбрал тональность фа мажор, однако дальше продвигаться не спешил. Гораздо больше его интересовал струнный квинтет до мажор, к которому Бетховен написал торжественную интродукцию и набросал кое-какие темы для разных частей. Интродукцию, которая представляла собой законченный фрагмент, Диабелли издал в 1838 году в виде фортепианного переложения под названием «Последняя музыкальная мысль Бетховена». Название выглядело сенсационно, однако совершенно не соответствовало истине. Никто не может сказать, какой на самом деле была «последняя музыкальная мысль» гения. Последним его законченным сочинением, пусть и очень кратким, считается канон, написанный по возвращении в Вену и посланный в письме Хольцу: «Все мы ошибаемся, но каждый по-своему».

Первоначально предполагалось, что Бетховен с племянником пробудут в имении Иоганна недели две, и они, уезжая 26 сентября из Вены, даже не взяли с собой зимней одежды, поскольку погода стояла ясная и тёплая. Однако их пребывание в Гнейксендорфе сильно затянулось. Бетховен не прекращал своих многочасовых прогулок по окрестностям, не обращая внимания на погоду и на собственную внешность, которая в глазах местных обывателей, не знавших, кто он такой, выглядела диковатой. Седой, со всклокоченными волосами над смуглым лицом, в небрежной и порой грязной одежде, быстро шагавший, не разбирая дороги, громко распевая и выкрикивая какие-то слова, а иногда застывавший на месте и что-то записывавший в тетрадь, он казался деревенским жителям безумцем. Один из крестьян, не знавший о глухоте Бетховена и тщетно пытавшийся заставить его уступить дорогу своим волам, спросил у местного жителя, кто такой этот чудак. Услышав в ответ: «Это брат нашего помещика», сильно изумился: «Ну ничего себе братец!»

Карл, по-видимому, стеснялся выходить вместе с дядей, отговариваясь плохой погодой, при том что не высказывал и желания уезжать из Вассерхофа, хотя его здоровье полностью восстановилось. Напряжение между всеми членами семьи накапливалось и время от времени приводило к ссорам, особенно между Бетховеном и его племянником. В двадцатых числах ноября Карл раздражённо писал в 124-й разговорной тетради: «Прошу тебя, оставь меня, наконец, в покое. Если хочешь уехать, уедем, если не хочешь, тоже ладно. Но ещё раз прошу тебя не терзать меня так, как ты делаешь. В конце концов, ты об этом пожалеешь; я многое терплю, но, когда мера переполняется, это становится для меня невыносимо. Сегодня ты и на брата напустился беспричинно. Тебе стоит подумать о том, что другие — тоже люди. — Эти вечные несправедливые упрёки. — К чему ты сегодня опять устроил этот спектакль? — Ты не хочешь меня ненадолго отпустить? Я действительно нуждаюсь в отдыхе. Чуть позже я вернусь. — Я хочу побыть у себя в комнате. — Я не буду никуда выходить, я хочу лишь немного побыть один! — Неужели мне нельзя уйти в мою комнату?»…

Прочитав такие записи и не зная, что именно говорил в ответ Бетховен (тире обозначают места его реплик), нетрудно склониться к мысли, будто дядя мучил юношу необоснованными придирками. Однако картина была гораздо сложнее. Брат Иоганн, при всей своей меркантильности, был незлым человеком и старался гасить конфликты, не придавая значения вспышкам Людвига. Но Иоганну тоже не нравилось поведение Карла. С одной стороны, его привязанность к Карлу носила более спокойный характер, и он не донимал племянника сценами ревности. С другой — он прекрасно видел, что Карл вновь отбился от рук, а Бетховен склонен ему потакать.

Накануне понедельника 27 ноября 1826 года Иоганн написал Людвигу откровенное письмо:

«Мой дорогой брат!

Я больше не могу оставаться безучастным к судьбе Карла. Он погряз в безделье и так привык к этому образу жизни, что ему чрезвычайно трудно будет вновь начать работать. Чем дольше он тут находится, тем больше бездельничает. Брейнинг отвёл ему на отдых всего 14 дней, между тем как прошло уже два месяца. Из письма Брейнинга явствует, что именно он хочет, чтобы Карл как можно скорее отправился на службу. Чем дольше он здесь, тем хуже это для него. <…>

Очень жаль, что столь талантливый юноша тратит своё время таким образом, и кому, как не нам обоим, надлежит взять на себя эту ношу и руководить им, поскольку он пока слишком юн, чтобы делать это самостоятельно. Поэтому, если ты не хочешь, чтобы ты сам и другие люди тебя потом упрекали, то твой долг — поскорее направить его на должный путь. Поступить так сейчас — значит позаботиться о нём и о его будущем, а оставить всё, как есть — значит не сделать ничего.

По его поведению я вижу, что он охотно остался бы с нами. Но предначертанное ему будущее делает это невозможным. И чем больше мы колеблемся, тем труднее ему уехать. Поэтому заклинаю тебя: прими твёрдое решение, не дай Карлу себя отговорить, и пусть это случится не позднее будущего понедельника. Меня ты можешь ни в коем случае не дожидаться, ведь без денег я не могу отсюда уехать, и мне многое ещё предстоит сделать тут, прежде чем я смогу отправиться в Вену».

Ответом на это письмо была очередная ссора. Бетховен решил, что брат выгоняет его из дома, и немедленно велел собирать вещи. Он мог бы поехать в одной карете с невесткой Терезой, которая направлялась в Вену. Однако он предпочёл нанять отдельный экипаж, которым оказалась жалкая повозка молочника. Ночлег на постоялом дворе, где Бетховен выпил ледяной воды из стоявшего в сенцах кувшина, и путешествие без зимней одежды в холодной повозке привели к ожидаемому результату: в Вену Бетховен прибыл совершенно больным. Случилось это в последние дни ноября, поскольку в письме Хольцу от 3 декабря Бетховен писал, что вернулся в столицу несколько дней назад.

К сожалению, разговорные тетради содержат лакуну и в них не отражены события, происходившие между отъездом Бетховена из Гнейксендорфа и прибытием в Вену. Однако из записей в сохранившейся тетради за 4–6 декабря ясно, что Шиндлер в своей «Биографии Бетховена» оклеветал племянника Карла, рассказав вздорную историю о том, как Карл беспечно развлекался, пока его дядя тщетно ждал медицинской помощи. Шиндлер ссылался на слова доктора Андреаса Вавруха (1772–1842), который якобы был вызван к Бетховену совершенно случайным человеком: «Некий маркер из городской кофейни явился в госпиталь и сообщил ему, что несколько дней назад в этой кофейне играл на бильярде племянник Бетховена, который попросил его найти доктора для своего больного дяди. Тот служащий сам был нездоров и смог выполнить поручение лишь теперь».

Источники свидетельствуют, что всё было совершенно не так. Во-первых, сам Шиндлер появился в доме Бетховена лишь спустя две недели после его возвращения, так что очевидцем тех событий он не был. Во-вторых, задержка с вызовом врача вышла совсем не по вине Карла. К докторам по поручению Бетховена ходил не только Карл, но и Хольц, поспешивший к Бетховену сразу по получении его письма. Первый из врачей, Антон Браунхофер, лечивший Бетховена в предыдущие годы, отказался прийти, мотивировав это якобы тем, что пациент жил слишком далеко. Затем послали за другим знакомым доктором, Якобом фон Штауденхеймом. Тот обещал явиться, но почему-то не смог. Хольц, уже по собственному почину, обратился к их общему с Бетховеном приятелю, медику Доминику Вивеноту, однако тот оказался болен (показательно, что это сообщение Хольца было позднее вычеркнуто из разговорной тетради Шиндлером, видимо, не желавшим раскрытия правды). И лишь на третий день переговоров, беготни и тщетных ожиданий Хольцу удалось пригласить через третьих лиц Андреаса Вавруха, которого никто в бетховенском кругу не знал лично. Ваврух явился во второй половине дня 5 декабря, отрекомендовавшись как почитатель таланта Бетховена. Второй его визит состоялся на следующий день, 6 декабря, в присутствии племянника Карла, который записывал реплики врача в 125-й разговорной тетради. По мнению Вавруха, состояние больного на второй день наблюдений улучшилось и сильной тревоги не вызывало.

Профессиональная компетентность Вавруха казалась неоспоримой. Он был доктором медицины и профессором хирургической клиники при Венском университете. Однако на эмоциональном уровне между врачом и пациентом возникло отчуждение, переросшее во взаимную неприязнь. Чем дальше, тем больше Бетховен не доверял Вавруху, втихомолку обзывал его «ослом» (но доктор, возможно, мог это слышать) и не выполнял его рекомендаций. Между тем диагноз, который поначалу звучал серьёзно, но не безнадёжно — воспаление лёгких, — вскоре пришлось изменить на куда более страшный: цирроз печени. В письмах и разговорных тетрадях Бетховена болезнь называется водянкой, однако водянка была лишь следствием цирроза, практически неизлечимого даже в наше время.

Ваврух полагал, что к циррозу привела самая банальная в подобных случаях причина: злоупотребление алкоголем. Узнав об этом вердикте, Бетховен едва ли не слёзно умолял Шиндлера и Вегелера опровергнуть наветы и защитить его доброе имя. Тем не менее Ваврух после смерти композитора опубликовал своё медицинское заключение, и оно с тех пор цитировалось как объективная истина. Однако Ваврух до декабря 1826 года вообще не был знаком с Бетховеном и не мог ни судить о его образе жизни, ни знать его полного анамнеза. А ведь сам Бетховен ещё в 1821 году сообщал эрцгерцогу Рудольфу, что страдает «от хронической желтухи — весьма омерзительной болезни» (письмо от 18 июля); весной 1825 года Людвиг Рельштаб также обратил внимание на нездоровую желтизну его лица. Скорее всего, Бетховен оба раза болел гепатитом, следствием которого и мог стать цирроз печени. Такое случается даже с совершенно непьющими людьми.

Более того, в мемуарах современников имеется множество нелестных рассказов и анекдотов о взрывчатом характере Бетховена, о его взбалмошных поступках, о ссорах с окружающими — но про хроническое пьянство нет ровно ничего. Никто не откровенничает про то, что якобы видел великого композитора в непотребном состоянии где бы то ни было — в светском обществе, на улице, даже в ресторане. В годы судебных тяжб по поводу опеки над Карлом, 1816–1820-й, Бетховен неоднократно упоминал о своей высокой моральной репутации, противопоставляя её сомнительной нравственности невестки, и адвокатам Иоганны возразить было нечего. Будь он склонен к пьянству, его враги не преминули бы это упомянуть в своих исках. Но его винили всего лишь в «эксцентричности».

Разумеется, трезвенником Бетховен не был; за обедом он, как все, пил вино, а порой участвовал в дружеских пирушках. Последнее случалось лишь эпизодически и обычно в сугубо закрытом кругу. Об одном таком случае он сам поведал в письме Фридриху Кулау от 3 сентября 1825 года: «Должен признаться, что шампанское и мне вчера сильно ударило в голову, и я опять вынужден был убедиться, что хмельное во мне вызывает скорее упадок, чем прибавление сил; ибо как ни легко мне обычно ответить сразу же, так на сей раз я совсем не представляю себе, что я вчера написал». Накануне семеро музыкантов, включая Кулау, навестили Бетховена в Бадене и весело отметили встречу. Кулау записал в разговорной тетради свой канон на тему BACH. Бетховен экспромтом сочинил канон на ту же тему, причём тема BACH была подтекстована шутливым каламбуром, намекавшим на опьянение Кулау: «K?hl, nicht lau» — «Прохладный, не тёпленький». На следующий день Бетховен забеспокоился, не допустил ли чрезмерную бестактность, и извинился. Когда Карл Хольц увёз в Вену для копирования партии Квартета ор. 130 и долго не появлялся у Бетховена в Бадене, страшно обеспокоенный композитор писал племяннику, прося его узнать, не потерял ли Хольц ноты — «ибо он, между нами, сильно пьёт». Видимо, во время приездов Хольца они иногда выпивали вместе, но Бетховен пил заметно меньше, чем его молодой друг. В другой раз Карл просил прощения у дяди за то, что накануне перебрал с выпивкой и ручался, что такого больше не повторится. Это значило, что в доме Бетховена пьянствовать было не принято. Кстати, и слуга из Гнейксендорфа, Михаэль Крен, упоминал о том, что Бетховен много работал, вставая в половине шестого утра и сразу после лёгкого завтрака садясь за письменный стол. Работал он и после обеда, и после ужина, примерно до десяти вечера. О пьянстве — ни единого слова. Отец Крена был владельцем винного погребка в Гнейксендорфе, однако Бетховен, по словам Михаэля, ни разу туда не заходил. Поскольку мы довольно хорошо себе представляем жизнь Бетховена в 1823–1826 годах, иногда буквально день за днём, то можно с достаточной степенью уверенности сказать, что для обвинений композитора в алкоголизме нет никаких причин.

Тем не менее роковая болезнь неуклонно развивалась. В середине декабря стало ясно, что водянка становится угрожающей: Бетховен начал задыхаться. 20 декабря Ваврух собрал консилиум, в котором участвовали также доктор Штауденхайм и главный хирург Общедоступного госпиталя Иоганн Зейберт. Было решено немедленно провести операцию. Бетховен ответил согласием, и Зейберт со своим помощником откачали у больного несколько литров жидкости. Эта пункция, как и три последующие, проводилась без какого-либо наркоза, и по её завершении Ваврух сделал Бетховену комплимент: «Вы держались по-рыцарски стойко». На некоторое время Бетховену полегчало. И он, и все близкие старались гнать подальше мысли о неизлечимости болезни. Так, 30 декабря Карл ободряюще писал дяде в разговорной тетради: «Опыт многих больных водянкой говорит о том, что время от времени, в различные промежутки (раз в квартал, в полгода, а то и раз в год) их оперируют, но между операциями они чувствуют себя вполне хорошо. Иногда после нескольких операций водянка вообще исчезает. Однако точно предсказать это нельзя». Сам Бетховен настраивался на то, что выздоровление будет долгим и, возможно, затянется до лета, однако умирать он вовсе не собирался.

Карл готовился к отъезду в полк Штуттерхайма, куда был официально зачислен 12 декабря. Он заказал себе кадетскую форму, ходил на примерки к портному, выполнял разные поручения Бетховена. Дурные сплетни, которые позднее Шиндлер распускал о поведении Карла, не подтверждаются записями в разговорных тетрадях. Юноша вовсе не проводил целые дни в кафе за бильярдом, хотя 28 декабря позволил себе сходить в Бургтеатр на представление «Короля Лира» Шекспира. Новый год он встретил вместе с дядей. Правда, именно в новогоднюю ночь между ними произошла очередная ссора. Что послужило поводом к ней, мы не знаем. Инцидент отражён лишь в записи, сделанной Карлом 1 января 1827 года: «Желаю тебе счастья в Новом году, и мне очень жаль, что я в первую же ночь дал тебе повод к недовольству. Этого можно было бы легко избежать, если бы ты распорядился, чтобы мне подали ужин в мою комнату». Отъезд Карла в Иглау был назначен на 2 января, и он, по всей видимости, успел помириться с дядей. После этого вплоть до марта они обменивались вполне дружелюбными письмами (письма Бетховена, к сожалению, не сохранились). Последнее письмо Карла датировано 4 марта, и, судя по его содержанию, он не отдавал себе отчёта в том, что положение Бетховена безнадёжно.

Бетховен был внутренне готов к любому повороту событий. 3 января, сразу после отъезда Карла, он составил завещание, отписав племяннику всё своё имущество. Однако это не значило, что он прекратил бороться за жизнь. Вплоть до начала марта он ещё вставал с постели и надеялся на лучшее.

За первой пункцией последовала вторая, состоявшаяся 8 января, при которой вытекло ещё больше жидкости, чем в декабре. Каждая операция сопровождалась всплеском оптимизма. Но болезнь прогрессировала. Понадобились ещё две операции, состоявшиеся 2 и 27 февраля. Бетховен, который почти возненавидел Вавруха, позвал к себе своего старого друга Джованни (Иоганна) Мальфатти, который лечил его до 1817 года, а потом они разошлись вследствие какого-то недоразумения. Мальфатти появился у Бетховена во второй декаде января, и Ваврух вынужден был согласиться с его присутствием. Методы лечения Мальфатти были совсем иными; он больше уповал не на медикаменты, а на специально разработанную для больного систему питания. Видимо, врач рассчитывал, что, наладив функционирование желудка и кишечника, он поможет организму побороть болезнь. Мальфатти даже разрешил Бетховену выпить пунша со льдом. Это действительно резко подстегнуло силы изнемогавшего от страданий пациента. «Чудо, чудо, чудо! Оба высокоучёных мужа посрамлены, меня спасёт лишь наука Мальфатти», — писал воодушевлённый Бетховен в январе 1827 года Шиндлеру.

Все, кто бывал у него во время его последней болезни, единодушно свидетельствовали, что дух Бетховена оставался несломленным, невзирая ни на какие физические мучения. Он стоически переносил любую боль, умудряясь шутить даже во время операций. Никаких обезболивающих препаратов, судя по всему, он не принимал.

В 2000 году было опубликовано исследование американских учёных, физиков и медиков, тщательно изучивших прядь волос Бетховена, срезанную после его смерти Фердинандом Хиллером как сувенир на память. Сенсационным открытием стало выявление в этой пряди стократного превышения нормы свинца, что отчасти объясняло и хронические заболевания Бетховена, и состояние его нервной системы; желчность, вспыльчивость, угрюмость. Свинец, об опасных свойствах которого в начале XIX века ещё не догадывались, широко использовался в самых разных сферах деятельности: в быту (свинцовые оконные переплёты, свинцовые пробки бутылок, и т. д.), в живописи, в производстве фетровых шляп. Поэтому говорить о преднамеренном отравлении Бетховена кем-то из его близких нет оснований; свинец мог накапливаться в организме годами. Но в этом исследовании примечательно и то, чего нынешние приборы не обнаружили: следов ртути (её препаратами тогда лечили сифилис) и следов наркотических веществ (морфий в медицине уже применялся). Отсюда можно сделать два вывода. Досужие сплетни о том, что Бетховен мог болеть сифилисом, не нашли подтверждения. Кроме того, результаты исследования говорят о том, что до самого конца он предпочитал терпеть боль, но не принимать средств, которые могли затуманить сознание. Возможно, Бетховен знал о том, какое разрушительное воздействие оказал морфий на здоровье его приятельницы графини Эрдёди, и не желал последовать по тому же пути.

Он уже не мог сочинять музыку, но продолжал живо интересоваться венскими новостями, политикой, литературой; ему нравилось общаться с друзьями. Пока мог, Бетховен сам писал письма, а в последние дни диктовал их. Вокруг Бетховена постоянно находились люди, ухаживавшие за ним и отвлекавшие его от невесёлых мыслей.

Происходило всё это в так называемом Доме Чёрного испанца (Schwarzspanierhaus). Импозантное здание с большим внутренним двором, примыкавшее к церкви Святой Марии Монтсерратской, было построено в 1687 году как обитель монахов испанского бенедиктинского ордена. Позднее монастырь был упразднён, и дом стал доходным. В этом качестве он просуществовал до 1903 года, когда венские власти решили его снести. Протесты и петиции общественности ни к чему не привели. В 1904 году Дом Чёрного испанца был уничтожен, а на его месте построен другой жилой комплекс, ещё более капитальный и помпезный. Перед сносом были сделаны несколько фотографий исторического дома, лестницы и квартиры Бетховена, в которой он жил с октября 1825 года. Известен и покомнатный план с точным указанием расстановки мебели (его по памяти составил Герхард фон Брейнинг).

Последние месяцы жизни Бетховен провёл в большой комнате, где висел портрет его деда, а напротив кровати стоял английский рояль — подарок Джона Бродвуда. Вплотную к этому инструменту находился рояль работы Конрада Графа — последнее фортепиано Бетховена. Однако на известном рисунке Иоганна Непомука Хёхле, сделанном 29 марта 1827 года, когда обстановка квартиры оставалась ещё нетронутой, графовского инструмента нет. Герхард фон Брейнинг указал на эту неточность, которая могла быть вызвана чисто художественными соображениями: два рояля, расположенные рядом, загромождали бы композицию рисунка. Однако другая деталь, добавленная Хёхле и также отмеченная Брейнингом, заслуживает особого внимания. На подоконнике за полупрозрачной занавеской виднеется в профиль чей-то скульптурный бюст, которого, по заверениям Брейнинга, там не было. По оригинальному рисунку Хёхле видно, что это явно не портрет самого Бетховена. Когда с этого рисунка сделали гравюру, бюст несколько «облагородили», сделав более похожим на некоторые идеализированные изображения Бетховена, хотя и не доведя до полной узнаваемости. Чей же бюст изобразил Хёхле и зачем?.. Исследовательница Рита Стеблин пришла к выводу о том, что это мог быть бюст Франца Шуберта, с которым Хёхле дружил и в котором, вероятно, видел преемника Бетховена[52].

Одним из досаднейших парадоксов в истории музыки можно считать «невстречу» двух гениев, Бетховена и Шуберта. Они жили в одном городе, нередко бывали в одних и тех же местах, имели множество общих знакомых. Но Шуберт отличался крайней застенчивостью и, видимо, просто боялся первым подойти к Бетховену. Впрочем, существует рассказ Шиндлера о том, что в 1822 году Шуберт всё-таки на это отважился, поскольку решил преподнести Бетховену посвящение своих фортепианных вариаций ор.10 на тему французской песни. Бетховен якобы просмотрел ноты и благожелательно указал Шуберту на какую-то ошибку в гармонии. Тот растерялся, смутился, и на этом их знакомство закончилось. Однако друг Шуберта, Йозеф Хюттенбреннер, опроверг свидетельство Шиндлера, сообщив, что свидание тогда вообще не состоялось, поскольку Шуберт не застал Бетховена дома. К сожалению, разговорных тетрадей за первую половину 1822 года не сохранилось.

В разговорных тетрадях последующих лет имя Шуберта изредка мелькает, но как бы между прочим, в общем потоке беседы. 20 декабря 1823 года Шиндлер сообщил Бетховену: «В Ан дер Вин — опера Шуберта, либретто фон Шези» (подразумевалась романтическая драма «Розамунда» Хельмины фон Шези с музыкой Шуберта). В начале апреля 1826 года Хольц рассказывал в 107-й разговорной тетради о музыкальном собрании у Игнаца фон Мозеля, явно будучи уверенным в том, что Бетховену имя Шуберта знакомо: «Шуберт тоже был у него; они читали с листа партитуру Генделя». Видимо, Бетховен на сей раз проявил больший интерес к Шуберту, и Хольц продолжал: «У него большой талант к песням. <…> Вы знаете его „Лесного царя“?» Далее тема беседы сменилась, и мы не знаем, что ответил Бетховен. Шиндлер уверял, что именно благодаря ему Бетховен, уже лёжа на смертном одре, наконец-то смог познакомиться с песнями Шуберта, которыми искренне восхищался и говорил: «В этом Шуберте есть Божья искра!» Но в разговорных тетрадях за декабрь 1826-го — начало марта 1827 года о Шуберте нет никаких упоминаний. Примерно за неделю до смерти Бетховена Шуберт вместе с братьями Хюттенбреннер и художником Йозефом Тельчером пришёл в Дом Чёрного испанца, однако Бетховен лежал в забытьи, и посетители лишь молча простились с ним. На похоронах Бетховена Шуберт был одним из факелоносцев у гроба. После погребения, зайдя в кабачок с друзьями, чтобы помянуть покойного, Шуберт поднял мрачно-пророческий тост «за того, кто последует за Бетховеном». Всего лишь через полтора года 31-летний Шуберт повторил скорбный путь своего кумира, и похоронили его именно там, где он желал: рядом с Бетховеном, на Верингском кладбище. В 1923 году это кладбище было упразднено и превращено в мемориальный парк, а останки выдающихся людей перенесены на Центральное кладбище, где Бетховен и Шуберт вновь оказались рядом.

Среди людей, окружавших Бетховена в последние месяцы его жизни, были родственники — прежде всего брат Иоганн, который не только заботился о Людвиге, но и зорко следил за всем, что происходит в его квартире. Иоганн знал о существовании семи акций Австрийского национального банка, предназначенных в наследство племяннику Карлу, и опасался, как бы кто-то из посетителей Бетховена не обнаружил тайник раньше него. Вероятно, в квартире иногда появлялась и его жена Тереза, поскольку в феврале 1827 года Шиндлер в разговорной тетради обозвал её «клячей» и пожаловался, что больше не может её выносить. Стефан фон Брейнинг сам долгое время был болен, однако, как только смог, вновь стал часто навещать друга. Уже упоминавшийся здесь Герхард фон Брейнинг, его старший сын, подросток тринадцати лет, особенно привязался к Бетховену и проводил у его постели всё своё свободное время. Бетховен ласково называл Герхарда «мой Ариэль», уподобляя духу воздушной стихии, находившемуся в услужении у мага Просперо в «Буре» Шекспира. Герхард заботливо осведомлялся о его самочувствии, обсуждал назначенные ему медицинские процедуры, но нередко они говорили о литературе, и мальчик приносил Бетховену книги, которые помогали забыть о боли и пережить те часы, когда рядом никого не оказывалось. Сердечный и непринуждённый стиль их общения показывает, какими в идеале могли бы стать взаимоотношения Бетховена с племянником, если бы не ряд роковых обстоятельств, приведших к кризису 1826 года. Бетховен посылал Герхарду шутливые записки, которые, к несчастью, позднее по недосмотру были уничтожены служанкой Брейнингов, которая не могла себе вообразить, что эти клочки бумаги с карандашными каракулями способны представлять какую-то ценность.

В декабре 1826 года Бетховену активно помогал Хольц, но уже в конце месяца его вытеснил Шиндлер. Хольц и Шиндлер терпеть не могли друг друга и старались вообще не встречаться. В 1845 году Шиндлер обвинил Хольца в эгоизме, грубости и непорядочности; якобы он впал в немилость у Бетховена потому, что чрезвычайно резко отзывался о племяннике Карле, а к тому же распускал по Вене слухи о пристрастии Бетховена к спиртному. Скорее всего, Шиндлер и тут не был честен. Разговорные тетради не фиксируют никаких ссор между Бетховеном и Хольцем, визиты которого стали реже, но продолжались и в январе, и в феврале. Объясняя в двадцатых числах февраля своё долгое отсутствие, Хольц писал, что его отец серьёзно болен уже три недели. К тому же Хольц собирался весной 1827 года жениться и, в отличие от Шиндлера, не был свободен от семейных обязательств. Вместе с Хаслингером и Кастелли Хольц пришёл попрощаться с Бетховеном, когда тот уже был совсем плох. Все трое преклонили колени у его постели и поцеловали его руку. Со слезами вспоминая много лет спустя об этом прощании, Хольц уверял, будто Бетховен благословил их лёгким мановением руки — видимо, он ещё был в полном сознании, хотя говорить уже не мог.

Кроме родных и друзей в квартире находились служанки. С начала января по 22 февраля это была старая экономка Бетховена Барбара Хольцман; 21 февраля Констанца фон Брейнинг нашла ей замену в лице кухарки Розалии (Зали), которая старательно ухаживала за умирающим до самого конца. По иронии судьбы Бетховену лишь в самом конце жизни наконец-то начали попадаться слуги, относившиеся к нему по-доброму и пользовавшиеся его расположением: Михаэль Крен в Гнейксендорфе и Зали, о которой, впрочем, ничего, кроме имени, до сих пор не известно.

Прочие посетители появлялись лишь время от времени, однако из разговорных тетрадей, писем и мемуаров современников (эти источники обычно дополняют друг друга) складывается картина, мало соответствующая тому, что Шиндлер описывал в своём послании Игнацу Мошелесу от 22 февраля 1827 года: безнадёжно больной Бетховен едва ли не нищенствует, а все окружающие, от родственников до венских меценатов и музыкантов, совершенно равнодушны к его отчаянному положению, «как если бы он никогда не жил в Вене». Возможно, Шиндлер окрасил свой рассказ в столь мрачные тона из благих побуждений, чтобы сподвигнуть английских друзей оказать Бетховену немедленную финансовую помощь. На самом деле Бетховена во время болезни посещали, помимо упомянутых выше друзей, Шуппанциг, Линке, Долецалек, примадонна Наннетта Шехнер и её жених, тенор Людвиг Крамолини, давний друг Игнац фон Глейхенштейн, граф Мориц Лихновский, Пирингер, Иоганн Баптист Йенгер. Те, кто находился вдали от Вены или не мог прийти лично, слали Бетховену письма и подарки, как прикованный подагрой к постели Цмескаль или барон Пасквалати (он снабжал больного вкусными компотами и прочими лакомствами). Пианистка из Граца, Мария Пахлер-Кошак, писала их общему знакомому Йенгеру, что очень беспокоится за Бетховена и хотела бы помочь ему. Возобновилась и переписка Бетховена с другом юных лет, Францем Герхардом Вегелером, мужем Элеоноры фон Брейнинг. Письма Бетховена Вегелеру от 7 декабря 1826 года и от 17 февраля 1827 года отличаются особой теплотой тона. Вегелер, живший с 1807 года в Кобленце, приглашал друга посетить рейнские края, чтобы «вдохнуть воздух отечества», и сообщал новости о своих родных и об общих боннских знакомых.

Из Англии Бетховен получил два щедрых подарка, которые скрасили последние недели его жизни. Иоганн Андреас Штумпф, владелец лондонской фабрики по производству арф, приезжал в Вену ещё осенью 1824 года и завязал тогда приятельские отношения с Бетховеном. Однажды между ними состоялся примечательный диалог, который Штумпф привёл в своих воспоминаниях дословно:

«— Кого вы считаете величайшим из когда-либо живших композиторов?

— Генделя, — ответил он не задумываясь. — Перед ним я преклоняю колени.

И он действительно коснулся одним коленом земли. Тогда я написал:

— Моцарт?

— Моцарт, — подхватил он, — хорош и великолепен.

— Да, — записал я, — ведь он сумел даже Генделю придать больше блеска своим новым сопровождением к „Мессии“.

— Который обошёлся бы и без этого, — последовал его ответ.

Я написал:

— Себастьян Бах?

— Почему он мёртв?

— Он вернётся к жизни, — тотчас написал я.

— Да, если его начнут изучать, а для этого у них нет времени!

Он разрешил мне писать дальше.

— Если вы, будучи недосягаемым художником, так высоко цените заслуги Генделя, вознося его надо всеми, то вы, конечно же, располагаете партитурами его главных сочинений?

— Я? Могу ли я, бедняк, позволить себе такое! Ну да, партитуры „Мессии“ и „Празднества Александра“ мне держать в руках доводилось.

<…> В то самое мгновение я мысленно дал клятву: „Бетховен! Ты должен иметь сочинения Генделя, к которым так стремится твой дух!“»…

Раздобыть в Лондоне полный комплект собрания сочинений Генделя в сорока томах, которые давно стали антикварной редкостью, оказалось непросто, и Штумпфу удалось осуществить своё намерение только к концу 1826 года. «Моё перо бессильно описать, сколь великое наслаждение доставили мне сочинения Генделя, присланные Вами, да ещё в качестве подарка — для меня это поистине королевский подарок!» — писал осчастливленный Бетховен своему почитателю. Герхард фон Брейнинг вспоминал, как Бетховен, лёжа в постели, обкладывался с обеих сторон партитурами и с наслаждением читал их одну за другой. «Мне есть чему у него поучиться», — говорил он.

Благодарственное письмо Бетховена Штумпфу содержало, однако, и просьбу о помощи. Бетховен полагал, что Лондонское филармоническое общество могло бы устроить концерт в его пользу и выручить его из финансовых затруднений. Сходные просьбы были направлены членам руководства Филармонического общества, лично знавшим Бетховена: Игнацу Мошелесу и Джорджу Смарту. Все они откликнулись очень быстро. Уже 28 февраля собрание президиума постановило организовать такой концерт, но, поскольку он требовал подготовки, а помощь была нужна немедленно, было решено послать Бетховену 100 фунтов стерлингов (примерно тысяча флоринов) в качестве аванса. Почему никто из богатых венских любителей музыки не догадался бескорыстно поддержать Бетховена деньгами, сказать теперь невозможно. Наверное, эти люди, не входившие в его ближайший круг, могли просто не знать, насколько тяжело его положение. Конечно, о полном обнищании речь не шла, но имевшиеся у Бетховена деньги быстро таяли — к середине марта осталось всего 340 флоринов, — а экономить он предпочитал на себе, ни в коем случае не трогая наследство, предназначенное Карлу.

Прощальный подарок пришёл и из Франкфурта-на-Майне, от издателя Иоганна Йозефа Шотта. Бетховен изъявил желание получить несколько бутылок настоящих рейнских вин, рекомендованных ему доктором Мальфатти, — рейнвейна и мозельвейна, которые в Вене достать было почти нельзя или они стоили очень дорого. 8 марта Шотт отправил в Вену посылку с дюжиной бутылок — Бетховен успел попробовать днём 24 марта лишь одну ложечку напитка, прошептав: «Слишком поздно»…

Повидаться с Бетховеном приехал и давний друг Иоганн Непомук Гуммель, явившийся в гости вместе со своей женой Марией Евой, которую Бетховен помнил ещё как сестру тенора Рёккеля, и с пятнадцатилетним учеником Фердинандом Хиллером. Именно Хиллер оставил воспоминания о визитах Гуммеля к Бетховену, состоявшихся 8,13, 20 и 23 марта. С каждым разом состояние больного заметно ухудшалось. В первый раз Бетховен, вопреки ожиданиям, встретил гостей не лёжа в постели, а сидя в кресле; он был небрит и облачён в длинный серый шлафрок, но сохранял полное присутствие духа и охотно говорил с Гуммелем на разные темы, касавшиеся искусства и политики, — тут он, как всегда, был резок и желчен. Хиллер запомнил и записал несколько хлёстких высказываний Бетховена: «Мелких воришек вешают, а крупным дают уйти!»; «Говорят: vox populi, vox dei[53] — я этому никогда не верил»; «Здесь царит всё развращающий дилетантизм»… Второй визит Гуммеля к Бетховену состоялся 13 марта; на сей раз больной не смог подняться с постели и, сетуя на свои страдания, сожалел, что, в отличие от Гуммеля, так и не женился: «Ты счастливчик, у тебя есть жена, она заботится о тебе, любит тебя, а я — бедняга!»… Бетховен с удовольствием показал Гуммелю подаренную ему Антоном Диабелли гравюру — изображение деревенского дома в Рорау, в котором родился Гайдн: «Колыбель великого человека!» Так в эти весенние дни состоялось последнее мысленное «свидание» Бетховена с его учителем, у которого он, по собственному юношескому запальчивому замечанию, якобы «ничему не научился»…

Визит Гуммеля преследовал не только дружескую, но и деловую цель: он сумел получить подпись Бетховена под совместным письменным обращением к пангерманскому властному органу — Союзному сейму во Франкфурте. В документе два композитора призывали сейм законодательно защитить авторские права немецких артистов. Эта идея была очень небезразлична Бетховену, который в 1820-х годах мечтал о публикации собрания своих сочинений, но наталкивался на отказы всех издателей из-за проблем, связанных с отсутствием законов об авторском праве. Последний визит Гуммеля к Бетховену состоялся 23 марта; больной лежал и уже не мог говорить, тяжело дыша и истекая предсмертной испариной; фрау Гуммель заботливо отёрла ему пот своим платком и получила в награду взгляд, полный неизъяснимой благодарности.

«Жалок тот, кто не умеет умирать»… В 1816 году Бетховен произнёс эти слова в присутствии оторопевшей Фанни Джаннатазио дель Рио. Теперь ему предстояло пройти самый страшный отрезок земного пути. После 20 марта всем, включая самого Бетховена, стало ясно, что конец уже близок. Ваврух вспоминал о том, как пациент с улыбкой сказал ему: «Мои труды закончены. Если какой-то врач сможет мне помочь, His name shall be called Wonderful!» — произнесённая по-английски фраза была цитатой из текста «Мессии» его любимого Генделя[54]. 23 марта он с огромным трудом, поддерживаемый с двух сторон, сумел приподняться на подушках и собственноручно нацарапать страшным, угловатым и срывающимся вниз почерком приписку к составленному еще 3 января завещанию: «Мой племянник Карл — единственный наследник, но оставляемый мною капитал должен перейти к его естественным или наречённым наследникам».

На тот момент единственной наследницей Карла являлась его мать Иоганна, но Бетховен, разумеется, имел в виду нечто другое. Стефан фон Брейнинг полагал, что юноша слишком легкомыслен, чтобы разумно распорядиться капиталом, поэтому следует разрешить ему пользоваться только процентами, чтобы он не промотал основную часть прежде, чем обзаведётся семьёй и детьми. В случае же, если Карл остался бы бездетным, приписка оставляла за ним право выбора наследников.

Утром 24-го к больному явился Ваврух и, увидев его плачевное физическое состояние, предложил ему пригласить священника и причаститься, на что Бетховен ответил бестрепетным согласием. Шиндлер вспоминал: «Все эти последние дни были замечательными; с истинно сократовской мудростью и душевным спокойствием смотрел он в лицо смерти». После визита Вавруха Бетховен ещё нашёл в себе силы пошутить; он иронически сказал Шиндлеру и Брейнингу на латыни: «Plaudite amici, comoedia finita est!» — «Рукоплещите, друзья, комедия закончена!»… В полдень 24 марта пришёл священник, исповедовавший и причастивший умирающего. Вскоре Бетховен потерял сознание и впал в тяжелейшую агонию, продолжавшуюся более двух суток.

Подробности о самых последних минутах жизни Бетховена известны со слов случайного свидетеля — композитора Ансельма Хюттенбреннера (1794–1868), который был приятелем Шуберта и знакомым Шиндлера, но никогда не принадлежал к бетховенскому кругу. Около трёх часов дня 26 марта он пришёл в Дом Чёрного испанца вместе с художником Йозефом Тельчером. В квартире находились Брейнинг с сыном (мальчика вскоре отправили домой), Шиндлер и брат Иоганн с женой. Все были глубоко подавлены и измучены. Ожидалось, что Бетховен скончается ночью с 25 на 26 марта, однако агония длилась и длилась, и наблюдать её вблизи было уже невмоготу. Тельчер, проникнув в комнату, сделал несколько карандашных набросков умирающего, но был вскоре изгнан возмущённым Брейнингом. Затем Шиндлер и Брейнинг (возможно, сопровождаемые Иоганном) отправились договариваться о месте на Верингском кладбище, поскольку в следующие дни им предстояло огромное количество других дел и хлопот, связанных с похоронами. В квартире остались, по свидетельству Хюттенбреннера, он сам и «госпожа Бетховен». Вероятно, присутствовала и служанка Зали. Иногда думают, будто «госпожой Бетховен» могла быть «Царица ночи» — Иоганна, мать Карла. Но, как выяснил впоследствии Александр Уилок Тейер в личной беседе с Иоганной, она ничего не знала о безнадёжном положении Бетховена вплоть до момента, когда известие о его кончине распространилось по Вене. Скорее всего, «госпожой Бетховен», присутствовавшей в доме, но не приближавшейся к постели умирающего, была Тереза, жена Иоганна. Это вполне правдоподобно, поскольку подозрительный Иоганн вряд ли мог уйти, оставив в квартире, где были спрятаны ценные бумаги, совершенно постороннего человека.

В 1868 году Хюттенбреннер, уже на склоне своих лет, опубликовал воспоминания о последних минутах жизни Бетховена, создав, по сути, яркую романтическую новеллу, достоверность которой подтвердить тогда было некому:

«Около пяти часов вечера, когда он, будучи без сознания, продолжал хрипеть, борясь со смертью, грянул мощный удар грома, а сверкнувшая следом молния тускло озарила комнату умирающего (перед домом Бетховена лежал снег). После такого неожиданного явления природы, сильно потрясшего меня, Бетховен открыл глаза, поднял правую руку со сжатым кулаком и, пристально глядя в течение нескольких секунд куда-то вверх с серьёзным и грозным выражением на лице, как будто хотел сказать: „Я вызываю вас на бой, враждебные силы! Трепещите! Со мною — Бог!“ Создавалось также впечатление, будто он, как отважный военачальник, взывал к своим дрогнувшим войскам: „Мужество, воины! Вперёд! Вверьтесь мне! Победа — за нами!“… С поднятой рукой он снова рухнул на кровать, и его глаза наполовину закрылись. Моя правая рука легла ему на голову, левая — на грудь. Он больше не дышал, и сердце не билось. Гений великого музыканта устремился из нашего мира лжи в царство истины».

Хюттенбреннер закрыл ему глаза и поцеловал сомкнутые веки. Когда чуть позже в квартиру вернулись Шиндлер и Брейнинг, он встретил их возгласом: «Свершилось!»…

Хотя зрелище величественной грозы, разразившейся именно в момент смерти Бетховена (он умер без четверти шесть вечера), может показаться красивым вымыслом, здесь Хюттенбреннер не погрешил против истины. Не только другие современники, но и метеорологические архивы действительно зафиксировали это природное явление, крайне редкое для конца марта, тем более такого холодного, когда на площади перед домом накануне лежал снег.

Похороны состоялись 29 марта. Они превратились в грандиозную демонстрацию скорби и преклонения, организованную с беспрецедентной пышностью. Никого из великих музыкантов того времени так не хоронили. Моцарт, в согласии с принятыми тогда законами, был похоронен по третьему разряду в бедняцкой могиле. Смерть Гайдна из-за военного времени прошла почти незамеченной (впоследствии князь Эстергази распорядился перенести его останки в мраморный саркофаг в главной церкви Эйзенштадта). В траурной же процессии, сопровождавшей гроб с телом Бетховена в ближайшую церковь Миноритов, а затем до ворот Верингского кладбища, шли, по некоторым сведениям, около 20 тысяч человек (во всяком случае, не менее 10 тысяч). Сохранилась гравюра, изображающая эту небывалую для Вены процессию в честь композитора, который не занимал никаких официальных постов и чья музыка многим казалась трудноисполнимой и малопонятной. Из-за огромного скопления людей траурное шествие длилось более часа, хотя церковь находилась примерно в 500 метрах от дома. На отпевание можно было попасть только по особым приглашениям, отпечатанным в издательстве Хаслингера. Полиция строго следила за порядком. У церкви было выставлено оцепление из солдат, чтобы не допустить давки.

Сохранились чрезвычайно подробные отчёты об этом скорбном шествии, в котором приняли участие все выдающиеся музыканты Вены и многие представители артистической среды. Ленты, украшавшие гроб, и сопровождавшие его факелы несли композиторы Эйблер, Вейгль, Гировец, Гуммель, Зейфрид, Умлауф, Ланнуа и Шуберт. Траурные песнопения исполняли лучшие певцы, включая ведущих солистов итальянской оперной труппы. Вопреки расхожему мнению, что смерть Бетховена была воспринята двором равнодушно, тенор Людвиг Крамолини свидетельствовал, что среди карет, сопровождавших процессию, некоторые имели на дверях императорский герб. Вряд ли в них находились члены монаршей семьи; скорее это были титулованные придворные.

Из произведений Бетховена во время шествия в церковь звучали сочинённые им в 1812 году три Эквале для четырёх тромбонов и авторское оркестровое переложение Траурного марша из Сонаты ор. 26. Поскольку за кладбищенской оградой было запрещено проводить какие-либо церемонии, кроме сугубо религиозных, знаменитый трагический актёр Генрих Аншютц произнёс речь памяти Бетховена у ворот Верингского кладбища.

Текст этой речи написал Франц Грильпарцер:

«…Он был артистом — но также и человеком; человеком во всех смыслах, включая наивысший. Поскольку он отвернулся от мира, его нарекли нелюдимым, а поскольку отрёкся от земных чувствований — бесчувственным. Ах, но ведь твёрдый духом не спасается бегством! (Ничего не стоят те вершины, которые легко покоряются, склоняются вниз или рушатся!)

Переизбыток чувства ослабляет способность чувствовать! Он бежал от мира, поскольку во всей сокровищнице своего любящего духа он не нашёл оружия, которым мог бы от мира обороняться. Он отстранился от людей после того, как отдал им всё и ничего не получил от них взамен. Он остался одиноким, не встретив своё второе „я“. Но до самой могилы сохранил он человечнейшее сердце, отечески открытое людям и преисполненное полнокровного добра по отношению ко всему миру.

Таким он был, таким он умер, и таким он останется на все времена!

Вы же, сопутствовавшие нашему шествию до этой черты, умерьте свою скорбь! Вы не утратили его, а обрели. Никто из живущих не может войти в чертоги бессмертия. Плоть должна сгинуть; лишь тогда распахнутся врата. Оплакиваемый вами, он отныне встал в ряд великих людей всех времён, неприкосновенный во веки веков. Потому возвращайтесь в свои дома — опечаленные, но хранящие сдержанность! А если когда-нибудь в жизни вас захватит, подобно нарастающей буре, мощь его творений, и если овладевший вами восторг достигнет средоточия ещё не рождённого на свет племени, то вспомните этот час и подумайте: мы были свидетелями его погребения и мы плакали о нём!»

Стоическое мужество Бетховена во время его тяжёлой болезни, героическая борьба со смертью вплоть до последней минуты агонии, а затем столь заслуженный им посмертный апофеоз — всё это может быть расценено как своего рода нерукотворное произведение искусства, ибо, как верно понял Грильпарцер самую суть личности Бетховена, он во всём стремился дойти до конца и даже перейти предначертанные простым смертным границы. Хотя в последние месяцы жизни он не мог сочинять музыку, все его мысли, слова и поступки складывались в ту самую Десятую симфонию, разрозненные наброски которой остались лежать у него на пюпитре.

* * *

В качестве эпилога нам остаётся лишь кратко рассказать о судьбах людей, которые были дороги Бетховену или находились рядом с ним в Доме Чёрного испанца.

Антон Шиндлер стал дирижёром и музыкальным критиком; он оставил несколько собственных музыкальных сочинений, но прославился «Биографией Людвига ван Бетховена», изданной в 1840 году и переизданной в расширенном варианте в 1860-м. Умер он в 1864 году, немного не дожив до семидесяти лет. Долгое время Шиндлера считали другом и едва ли не учеником великого композитора. Но, как выяснилось уже в XX веке, все сообщаемые Шиндлером факты необходимо проверять или оценивать критически. Выявлены многочисленные записи Шиндлера, внесённые им в разговорные тетради уже после смерти Бетховена. Склонность к фантазированию, а то и к злонамеренной неправде, вкупе с болезненным самомнением автора, нередко очерняющего перед читателем действительно близких Бетховену людей, сильно подорвали доверие историков музыки к этому источнику.

Рыцарственно верный Стефан фон Брейнинг ненадолго пережил своего друга. Он давно уже плохо себя чувствовал, но продолжал самоотверженно исполнять обязанности опекуна Карла и душеприказчика Бетховена. Умер он 4 июня 1827 года, и его осиротевшая семья должна была срочно выехать из служебной квартиры в Красном доме, расположенном по соседству с Домом Чёрного испанца. Поэтому многие письма и записки Бетховена, адресованные Брейнингу и его сыну Герхарду, оказались утрачены. Герхард фон Брейнинг стал известным врачом и прожил долгую благополучную жизнь (1813–1892). В 1874 году он издал мемуарную книгу «В Доме Чёрного испанца», основанную не только на воспоминаниях о своей детской дружбе с Бетховеном, но и на семейных рассказах и документах из архивов Брейнингов и Вегелеров. Коллекция Вегелеров до сих пор хранится в Кобленце.

Иоганн ван Бетховен скончался в 1848 году на семьдесят втором году жизни. До этого ему пришлось пережить большие неприятности, которые косвенно свидетельствовали, что Людвиг был в чём-то прав, пытаясь в 1812 году помешать женитьбе брата на Терезе Обермайер, а затем убеждая его сделать завещание в пользу племянника Карла. Но Иоганн оба раза его не послушался, заключив с Терезой в 1820 году брачный контракт, согласно которому супруги объявлялись совладельцами всей их собственности. После смерти Терезы в 1828 году обнаружилось, что она тайно от мужа составила отдельное завещание, отписав причитавшуюся ей долю семейного имущества своей внебрачной дочери Амалии Вальдман. Для Иоганна это было сильным ударом. Тереза, которую он всегда защищал от нападок брата, обманула его, а Амалия, которую он воспитывал как дочь, покусилась на его состояние. Впрочем, жизнь Амалии оказалась короткой — всего 24 года, и воспользоваться деньгами отчима она не успела. Её наследником стал муж, который и получил круглую сумму 20 тысяч флоринов. На старости лет Иоганн остался совсем один со своим всё ещё значительным богатством. В 1835 году он продал Вассерхоф, а позднее купил дом близ Бадена, где и встретил свой конец. Единственным наследником оставленного им состояния в 42 тысячи флоринов стал племянник Карл.

Вопреки пессимистичным ожиданиям друзей Бетховена, Карл вовсе не сбился с пути и прожил свою жизнь вполне пристойно. На похоронах Бетховена он не присутствовал, поскольку известие о смерти дяди прибыло в Иглау слишком поздно. После смерти Стефана фон Брейнинга опекуном юноши стал дальний родственник его матери, Якоб Хочевар. 5 ноября 1827 года всё имущество Бетховена, от предметов хозяйственного обихода до музыкального архива, было распродано с аукциона, доход от которого поступил в пользу племянника. Разумеется, если бы такой аукцион состоялся в наши дни, Карл мог бы оказаться миллиардером. Но 21-летний юноша не мог даже представить себе, что он теряет, приобретая взамен отнюдь не значительную сумму денег. Впрочем, и куда более взрослые современники, понимавшие историческое значение творчества Бетховена, подходили к оценке его наследия крайне недальновидно. Нам сейчас трудно вообразить себе, что в тогдашней Вене не нашлось ни одного издателя, мецената или даже прагматично мыслящего банкира, который не захотел бы выкупить всё сразу, завладев коллекцией, ценность которой со временем увеличилась бы тысячекратно. То, что с молотка за сущие гроши уходили материальные реликвии, понять в какой-то мере можно: в начале XIX века ещё не существовало мемориальных музеев, и никому не приходило в голову хранить, например, парик Гайдна, камзол Моцарта или то самое кресло Бетховена, в котором он принимал Гуммеля за три недели до смерти. Однако музыкальный архив Бетховена представлял собой собрание настоящих сокровищ. Ведь композитор, вопреки привычному хаосу, царившему в его жилище, никогда не выбрасывал свои эскизы, партитуры уже вышедших в свет сочинений, книги, ноты, разговорные тетради. Сейчас специалистам приходится по крупицам, иногда по листкам или обрывкам бумаги, восстанавливать вид того или иного подлинника. Изучаются водяные знаки, места сгибов, печати, цвет чернил или карандаша, характер почерка и т. д. Все рукописи, печатные ноты и книги из библиотеки Бетховена оказались распроданы и разрознены. Цены на аукционе 1827 года были бросовые. Эскизные тетради можно было приобрести за флорин с небольшим, полные автографы изданных произведений стоили в среднем по два-три флорина; лишь рукопись популярного Септета ор. 20 была продана за 18 флоринов при стартовой цене три флорина, но, например, партитура Пятой симфонии ушла с молотка всего за шесть флоринов. Ныне любой автограф Бетховена, будь это даже краткая записка на бытовую тему, стоит десятки тысяч долларов, а рукописи крупных произведений продаются по цене в несколько миллионов долларов. Самые крупные собрания бетховенских автографов хранятся в настоящее время в боннском Доме Бетховена, в архиве Венского общества любителей музыки и в Австрийской национальной библиотеке в Вене, в Немецкой государственной библиотеке и в Библиотеке Прусского культурного фонда в Берлине. Но подобными источниками располагают также библиотеки и архивы всего мира, включая Францию, Англию, США, Россию и Японию. И практически каждый год на аукционах крупных антикварных фирм Запада всплывает либо совершенно неизвестный, либо долгое время считавшийся пропавшим автограф Бетховена. Нередко самые ценные раритеты покупают анонимные коллекционеры, и эти источники вновь исчезают из поля зрения специалистов.

Но вернёмся к судьбе Карла ван Бетховена. В 1832 году он дослужился до чина младшего лейтенанта, после чего уволился из армии и женился на уроженке Иглау Каролине Барбаре Наске. К тому времени их старшей дочери Каролине Иоганне уже исполнился год. Далее в семье, обосновавшейся в Вене, родились ещё четверо детей: Мария Анна, Людвиг Иоганн, Габриэла и Гермина. Получение в 1848 году наследства от дяди Иоганна пришлось многодетному Карлу очень кстати. Племянник Бетховена вёл тихую жизнь венского рантье, никогда не кичился своим именем, но и не отвечал на чрезвычайно обидные и нередко несправедливые выпады в свой адрес со стороны Шиндлера. Это молчание было вполне в духе Бетховена, который категорически не желал обсуждать свою частную жизнь. Наверное, Карл мог бы оставить интереснейшие воспоминания, поскольку, судя по письмам и репликам в разговорных тетрадях, был наблюдателен и неплохо владел пером, однако он, видимо, не счёл нужным выносить на публику рассмотрение своих взаимоотношений с великим дядей, а без этого было никак не обойтись.

Умер он в 1858 году в возрасте пятидесяти двух лет. Из всех детей Карла заметные музыкальные способности проявила только младшая дочь Гермина, в замужестве Аксман. Она училась в Венской консерватории как пианистка и некоторое время занималась преподаванием. Другие её сёстры профессионально музыкой не интересовались. Все они благополучно вышли замуж и оставили потомство, однако в настоящее время не прервался только род старшей дочери Карла, Каролины Иоганны, в замужестве Вейдингер (у неё было восемь детей, одиннадцать внуков и множество правнуков).

Самая же необычная судьба была уготована единственному сыну Карла — Людвигу Иоганну. Хотя кровные узы, которые связывали его с великим композитором, были весьма опосредованными, сын Карла отличался незаурядным умом, фантазией, волей, энергией и склонностью к рискованным авантюрам. Людвиг ван Бетховен-младший не стеснялся именовать себя «бароном фон Бетховеном» или даже «внуком Бетховена» (!), занимался бизнесом и журналистикой, некоторое время получал денежную субсидию от короля Баварии Людвига II, однако за финансовые махинации угодил в 1870 году в тюрьму, а после досрочного освобождения подался в 1871 году вместе с женой, пианисткой Марией Нитше, в США, где сменил имя на «Луи ван Ховен» и стал служащим, а затем и вице-директором Тихоокеанской железной дороги. Дата его смерти неизвестна, однако к 1890 году он вернулся в Европу. Единственный из его шестерых детей, достигший взрослых лет, Карл Юлиус Мария ван Бетховен (1870–1917), стал журналистом. Во время Первой мировой войны он вступил добровольцем в австрийскую армию, был тяжело ранен и скончался в венском лазарете, не оставив потомков. Он оказался последним носителем знаменитой фамилии. Могила Карла Юлиуса и его матери Марии, умершей в том же 1917 году, находится на Центральном кладбище в Вене.

Из всех членов семьи Бетховен дольше всех прожила «Царица ночи», Иоганна. Она умерла в 1868 году в Бадене в возрасте восьмидесяти двух лет. Никаких мемуаров о Бетховене она, как и Карл, не оставила. Как ни странно, её внебрачная дочь Людовика Хофбауэр (1820–1891) сумела сохранить некие «живые воспоминания» о Бетховене. Сообщение об этом было опубликовано в совершенно неожиданном источнике — американском издании «The Indianopolis Journal» от 6 июня 1891 года. Что это были за воспоминания, неизвестно, поскольку заметка чрезвычайно лаконична. Думается, что шестилетняя девочка могла на всю жизнь запомнить вечер 6 августа 1826 года, когда в квартиру Иоганны привезли раненого Карла, а затем туда примчался потрясённый Бетховен.

Земной жизненный путь нашего героя завершился, и началось движение к трагически-триумфальному посмертию. Вокруг имени и образа Бетховена уже в 1827 году возник настоящий культ, широко распространившийся в последующие годы и десятилетия. Даты смерти и рождения Бетховена отмечались в Австрии и в Германии большими концертами, публикацией стихов, книг, рассказов, мемуаров, музыкальных произведений, посвящённых памяти великого мастера. Некоторые из этих сочинений интересны лишь как свидетельства трогательного преклонения перед Бетховеном, другие обладали художественной ценностью — как, например, стихи Франца Грильпарцера («Бетховен», «Воспоминание о Бетховене»), новелла Владимира Фёдоровича Одоевского «Последний квартет Бетховена», хор Джакомо Мейербера «Над могилой Бетховена», фортепианная фантазия Сигизмунда Тальберга «Воспоминание о Бетховене» и некоторые другие. Поскольку достоверной биографии Бетховена долгое время не существовало, а книги, опубликованные в 1830–1840-х годах теми, кто знал композитора лично (Зейфрид, Вегелер и Рис, Шиндлер), носили очень субъективный характер, жизнь композитора постепенно обрастала огромным количеством слухов и анекдотов, которые до сих пор присутствуют в сознании масс, не склонных к критическому изучению источников. Лишь в начале XX века была наконец издана пятитомная биография Бетховена, кропотливую работу над которой начал американский журналист Александр Уилок Тейер, а закончили два немецких музыковеда — Герман Дейтерс и Хуго Риман. Хотя Тейер писал текст на английском, его труд вышел в свет в Лейпциге в переводе на немецкий с дополнениями Римана. Ни Тейера, ни Дейтерса к тому времени давно уже не было в живых. Капитальный труд этих учёных никем пока не превзойдён, при том что с тех пор открыто много новых источников и некоторые суждения Тейера подлежат корректировке. Однако громоздкий пятитомник, напечатанный немецким готическим шрифтом, не мог стать настольной книгой почитателей Бетховена во всём мире. И даже опубликованный позднее подлинный английский текст Тейера, из которого были изъяты подробные анализы музыкальных произведений, сделанные Риманом, используется в настоящее время преимущественно специалистами. Обычные любители творчества Бетховена чаще обращаются к более популярно написанным книгам, среди которых имеются как вполне солидные, так и не заслуживающие безоговорочного доверия в силу тенденциозности или недостаточной осведомлённости авторов об источниках.

Благодаря расцвету электронных средств коммуникации в настоящее время каждый, кто владеет иностранными языками (хотя бы английским), может самостоятельно погрузиться в современную научную бетховениану. Боннский Дом Бетховена сделал публичным достоянием свои богатейшие коллекции, выставив для просмотра онлайн нотные и письменные автографы композитора, первые издания его произведений, портреты, исторические изображения связанных с Бетховеном мест, фотографии реликвий и т. д. Подобным же образом поступили и некоторые другие западные архивы и библиотеки. Изданы с подробными комментариями разговорные тетради и переписка Бетховена; опубликован ряд эскизных книг. Можно со всей справедливостью утверждать, что сейчас мы знаем о Бетховене намного больше, чем знали его современники, включая самых близких к нему людей.

Образ Бетховена в культуре XIX–XX веков очень сложен и многообразен. Бесспорно одно: он был одним из самых великих гениев, рождённых человеческой цивилизацией, а для людей Нового и Новейшего времени он стал также одним из героев современного воображаемого пантеона, фигурой «прометеевского» типа. Бунтарь и страстотерпец, открыватель неизведанных путей и строгий учёный мастер, преклонявшийся перед Бахом и Генделем; романтик с обнажёнными нервами — и философ в искусстве, гордо именовавший себя «мозговладельцем»; глухой музыкант, сумевший расслышать далёкое будущее своего искусства; человек, обделённый личным счастьем и при этом продолжающий нести сквозь столетия радость, надежду и утешение человечеству…

«Ах, какой я несчастный счастливец», — писал Бетховен в одном из писем брату Иоганну.

Он выстоял в поединке с судьбой и вырвал у неё победу над смертью.