Музыка во дворцах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На первом в 1807 году музыкальном собрании у князя Лихновского играли, как обычно, Бетховена, но самого? Бетховена не было. Из-за этого в атмосфере всё время ощущалась некоторая странность, которую князь и его гости всячески старались побороть, делая вид, будто ничего не случилось и вообще так оно даже лучше. Граф Разумовский, пребывавший в трауре по покойной супруге, представил обществу «изумительную виртуозку» — мадам Биго де Морож, жену своего библиотекаря. Изящный французский язык и безукоризненные манеры мадам Биго сразу покорили высшее общество. Казалось, что даже несколько чопорный граф Разумовский немного влюблён в свою протеже, и это могло бы обеспокоить Поля Биго, если бы он не был свято уверен в том, что Мари неспособна променять его ни на какого русского графа. Ревность среди просвещённых людей почиталась смешным предрассудком, и Биго пытался внушить себе те же самые мысли, однако волновал его вовсе не граф Разумовский, а вездесущий и неугомонный Бетховен, который вдруг начал занимать в их семейной жизни непомерно большое место…

Сначала Мари Биго исполнила с Шуппанцигом скрипичную Сонату до минор, посвящённую императору Александру. А потом Мари сыграла сольную бетховенскую Сонату до мажор, посвящённую графу Вальдштейну, — до безумия виртуозную и требующую чуть ли не акробатических трюков с перекрещиванием рук, глиссандо октавами и пассажами сверху донизу при звучащей одновременно мелодии.

— Это великолепно! — восхитился граф Мориц Лихновский. — Вроде бы почти те же приёмы, что у Гуммеля или Клементи, однако там порой — пустая бравура, а здесь — поэма без слов. Скажите, мадам Биго, а что-нибудь новое для фортепиано он написал? Вы ведь, наверное, кое-что знаете? Или это великая тайна?

— Тайны нет, — улыбнулась она. — Просто эти вещи пока не изданы. Поверьте, они затмевают всё.

— О, хотя бы в словах расскажите, что это! — оживился князь Лобковиц.

— Ещё одна большая соната, ваше сиятельство. Она посвящена графу Брунсвику. И большие вариации на собственную тему. То и другое — совершенно страшная музыка.

— Неужели труднее того, что мы только что слышали?

— Дело не в трудности, ваше сиятельство. Дело в смысле. Когда я закончила играть ту сонату, мне показалось, что, как после распятия Господа, мир окутала тьма и сейчас разверзнутся гробы… Такую музыку мог бы написать… побывавший в аду.

Княгиня Лихновская молча кивнула. Ей казалось, что про ад она теперь знает почти столько же, сколько и бедный Бетховен.

— Вы нас заинтриговали, — сказал граф Разумовский. — Милая мадам Биго, неужели никак нельзя познакомиться с этими сочинениями?

— Разве что с вариациями, — неуверенно ответила Мари. — Рукопись сонаты господин Бетховен обещал мне подарить, и я её с нетерпением жду. А с вариаций он разрешил мне снять копию, только просил никому её не показывать. Но я уже знаю их наизусть.

— Просим, просим! — наперебой раздались голоса.

Мари посмотрела на мужа. Поль едва заметно ей подмигнул. Пусть играет, если ей хочется.

Лицо Мари стало строгим, как у греческой пифии. Ибо то, что происходило далее, было священным обрядом вызывания духов тьмы, обретения власти над ними и гадания через них о Судьбе…

— Браво! — воскликнул по окончании вариаций князь Лобковиц. — В самом деле, похоже на глюковские пляски фурий, только тут ещё больше силы и страсти… Но какое, господа, мастерское исполнение! Думаю, сам Бетховен не сыграл бы совершеннее!

— Его сейчас не очень-то и заставишь играть, — проронил Мориц Лихновский, невзначай намекнув на скандальное происшествие в Градеце.

— Мы должны милосерднее относиться к нему, — мягко сказала княгиня Мария Кристина, носившая траур по умершей сестре и оттого казавшаяся похожей на отрёкшуюся от мира монахиню.

— Да он сам теперь отбросил стеснение и едва ли не кичится своей глухотой! — почти озлобленно возразил ей супруг, но тотчас добавил более сдержанным тоном: — Нет, конечно, я по-прежнему интересуюсь всем, что он сочиняет, однако он ведёт себя возмутительно… Более необузданного человека я в жизни не видел.

— Но такую музыку вряд ли создал бы кроткий ангел с безмятежной душой, — иронически проронил Разумовский. — Стало быть, придётся терпеть, если мы хотим наслаждаться его шедеврами.

— Почему-то Моцарт и Гайдн создавали шедевры, не устраивая диких сцен своим благодетелям, — не мог успокоиться князь Лихновский.

— Гайдн, увы, ничего уже не напишет, — вздохнула княгиня Эстергази, иногда навещавшая великого старца в его тихом особнячке в Гумпендорфе. — Он не смог закончить даже свой последний квартет…

— Да, любезный граф, скажите, наш фуриозный гений всё-таки выполнил то, что вам обещал? — спросил Лихновский у шурина. — Три квартета, про которые говорил ещё летом?

— Они готовы, князь, я их видел и уже выплатил ему гонорар. Он принёс все три партитуры, но, правда, тотчас унёс назад, чтобы отдать расписывать партии.

— И… как?

— Чудовищно трудно.

— Там же вроде бы предполагались… народные песни?

— Одну из них он отдал на растерзание виолончели, а потом разрубил на кусочки. Из другой сделал чуть ли не фугу. Форменная же фуга завершает последний квартет, но там уже никому не до песен. Бешеный темп и пассажи у всех инструментов.

— Хотел бы я это услышать! — воскликнул Лихновский, почти забыв о непрощенной обиде.

— И в чём затруднение, милый князь? Шуппанциг в вашем распоряжении, как только будут готовы партии, я пошлю их вам… У меня сейчас, вы понимаете, устраивать какие-либо концерты неловко. Хотя бедная Лиз не была бы против, я думаю. Но приличия следует уважать.

— Играть квартеты — здесь — без Бетховена? — нахмурился Лихновский.

— Ну так пригласите его, — посоветовал граф. — Будьте великодушны. Заодно и уладите вашу размолвку.

— Нет! — отрезал Лихновский. — Я его уже один раз пригласил. Мне достаточно.

Лобковиц быстро принял решение:

— Друзья мои, тут не о чем спорить. Я готов устроить концерт у себя.

* * *

«Всеобщая музыкальная газета», Лейпциг, от 27 февраля 1807 года:

«Внимание всех знатоков привлекли три новых струнных квартета Бетховена, посвящённые русскому послу графу Разумовскому. Будучи очень длинными и трудными, они обнаруживают глубину замысла и великолепную его разработку, однако уразуметь их местами непросто. Третий квартет, C-dur, несколько привычнее прочих. Его своеобразие, мелодичность и впечатляющая гармония могут покорить любого образованного любителя музыки».

В начале марта случилось недоразумение между Бетховеном и супругами Биго, едва не положившее конец их дружбе. Осенью 1806-го и зимой 1807 года Бетховен стал у них частым гостем: он музицировал с Мари, иногда давал советы по фортепианной игре её младшей сестре Каролине, общался с самим Полем, который был человеком очень начитанным и, видимо, обаятельным. Бетховен обычно приходил только в те дни и часы, когда сам Биго был дома. Однако утром 4 марта, когда Биго был на службе, Бетховен решил пригласить на прогулку в открытом экипаже Мари и её младшую сестру Каролину. В своём письме Бетховен упорно настаивал на том, чтобы его предложение было принято: «Столь образованной, просвещённой Мари было бы совсем не к лицу, если бы в угоду каким-то пустым предрассудкам она меня лишила величайшего удовольствия». Но мадам Биго отказалась от приглашения, поскольку накануне её муж высказался против подобных поездок. Бетховен был очень раздосадован и обижен.

На следующее утро вновь исполнялись Квартеты ор. 59, после чего был дан обед. Неизвестно, где это происходило — возможно, у Разумовского, поскольку Биго там присутствовал. Бетховен почти демонстративно игнорировал Биго. Но, вернувшись домой, он написал ему сбивчивое письмо, в котором уверял, что хранил молчание только потому, что не хотел выказывать свою обиду: «Ведь из всех тех людей, с которыми я встречался после отъезда из родного города, Вы для меня являетесь самыми дорогими. Естественно поэтому, что огорчение, причинённое Вами, воспринимается мною болезненнее, чем если бы это были другие люди, мало что значащие в моих глазах». Последняя фраза явно намекала на князя Лихновского.

Биго, судя по всему, в тот же день ответил Бетховену откровенным письмом, обрисовав сложившуюся ситуацию так, как она виделась со стороны: частые визиты Бетховена в их дом, рассыпанные по его письмам фамильярные шутки и, наконец, упорство в приглашении замужней женщины на прогулку могли означать лишь то, что он питал к Мари не только дружеские чувства. Видимо, Биго сумел соблюсти нужную меру деликатности, коль скоро Бетховен немедленно обратился с письмом к обоим супругам, пытаясь объяснить своё поведение. Он заверял Поля и Мари, что одно из главнейших его жизненных правил — «…никогда не вступать ни в какие отношения, кроме дружеских, с женщиной, имеющей супруга. Не хотелось бы мне, чтобы вследствие каких-то иных отношений грудь мою стало всечасно теснить недоверие к той, которая когда-нибудь, я думаю, разделит и мою судьбу». А чуть далее, признавая, что, возможно, позволял себе высказывания, которые могли восприниматься двояко, делал важную оговорку: «Но даже в том случае, если допустить, что за сказанным мною скрылся какой-нибудь тайный смысл — ведь и самая священная дружба бывает не свободной от тайны — всё равно: Вы не должны были ложно истолковывать тайну друга лишь на том основании, что не смогли её разгадать».

Дружба с супругами Биго была восстановлена, хотя, вероятно, приобрела после этого более сдержанный характер. Мари продолжала публично играть произведения Бетховена, и скорее всего, он по-прежнему бывал у них дома вплоть до их отъезда в Париж весной 1809 года.

Некоторые биографы полагают, что Бетховен действительно увлёкся красивой и талантливой Мари Биго. Думается, следует верить самому Бетховену, который признавался супругам Биго, что искал в их доме лишь душевный покой. Измученный одиночеством, истерзанный собственными страстями, он нуждался в человеческом тепле и в созерцании той жизни, которая выглядела в его глазах почти идеальной. Такого рода «приёмные семьи» возникали на его жизненном пути неоднократно. В дружеском кругу он раскрывал самые лучшие черты своей натуры, и недаром многие люди, знавшие его таким, отзывались о нём восторженно не только как о великом музыканте, но и как о замечательном человеке.

Однако фоном для всей описанной здесь истории был продолжавшийся роман Бетховена с Жозефиной Дейм, который в 1807 году начал окрашиваться в тона безысходности. Отдалённый намёк на это присутствует и в процитированном выше письме: «Вы не должны были ложно истолковывать тайну друга лишь на том основании, что не смогли её разгадать». Подлинной тайной была его неизбывная любовь к Жозефине, а не мимолётное увлечение Мари, которое он фактически не скрывал. Между тем Мари Биго в какой-то мере сама являлась звеном этой тайны: она стала учительницей музыки маленькой Вики Дейм, старшей дочери Жозефины. Неизвестно, когда начались их занятия, однако поскольку Вики в мае 1807 года исполнилось семь лет, то, возможно, она уже некоторое время обучалась у Биго, и значит, Мари была знакома с Жозефиной.

Уж не на реакцию ли Жозефины был рассчитан весь эпизод с несостоявшейся поездкой Бетховена и Мари в открытом экипаже? Жозефина должна была рано или поздно узнать об этой прогулке, маршрут которой, возможно, должен был проходить под окнами её дома, и сделать для себя поучительные выводы. Ведь Жозефина очень опасалась любой огласки их отношений, и Бетховена это не могло не тревожить и не обижать. 1805 год прошёл для него под знаком надежды; в 1806 году начались размолвки; в 1807-м, по-видимому, появились барьеры даже там, где их раньше не было.

В одном из своих писем Жозефина благодарила Бетховена за доброту, проявленную к её детям, — но в чём эта доброта заключалась? Только ли в словах участия? Или он почти по-родственному общался с Вики, Фрицем, Карлом и Зефиной, вникая в их игры, забавы и хлопоты? Бетховен обычно был очень ласков с детьми, а в этом случае он должен был питать к ним особенно нежные чувства. Семилетняя Вики была очень умной девочкой и могла начать понимать, что всё это — неспроста. Возможно, Жозефина решила ограничить его общение с детьми, поскольку знала, что их приёмным отцом он никогда не станет: этого не допускали законы Австрийской империи.

Весной 1807 года Бетховену в очередной раз дали почувствовать, что императорский двор к нему крайне неблагосклонен. Композитору вновь было отказано в предоставлении зала для бенефисной академии. В январе 1807 года он обратился с соответствующим прошением в дирекцию императорских театров и получил в ответ предложение устроить свой концерт 1 марта в Малом редутном зале дворца Хофбург, что его категорически не устраивало: Малый зал не годился для крупных симфонических произведений. Тогда Бетховен обратился, в обход дирекции театров, в полицейское ведомство Вены с просьбой предоставить ему на 24 марта Театр Ан дер Вин — и вновь получил отказ, поскольку, дескать, ему уже был обещан другой зал.

Проще всего было бы объяснить подобную политику предвзятым отношением дирекции Ан дер Вин к Бетховену, однако не всё было так однозначно. С 1 января 1807 года руководство стало коллегиальным, причём одним из ведущих директоров придворных театров сделался князь Лобковиц. Вряд ли он стал бы препятствовать Бетховену — напротив, он пытался ему помочь. Но, видимо, мнение князя не являлось решающим. Все афиши концертов, дававшихся в казённых залах, открывались ритуальной фразой: «По высочайшему соизволению». Стало быть, для этого требовалось получить санкцию императора — возможно, в каких-то случаях сугубо формальную, а в каких-то — придирчиво взвешенную. Похоже, Бетховен для императора Франца с неких пор стал персоной нон грата. Примечательно, что ни в одной из академий того сезона со сборной программой, дававшихся «по высочайшему соизволению», не звучало ни одного из сочинений Бетховена. В этом культурная политика императора Франца, как ни странно, совпадала с культурной политикой Наполеона. Но если Наполеон мог вообще не знать, кто такой Бетховен, то Франц это, несомненно, знал.

Словно бы желая компенсировать Бетховену пренебрежение со стороны двора и официальных властей, князь Лобковиц устроил в своём дворце в первой половине марта 1807 года два концерта из произведений Бетховена. Существует, правда, предположение, что, коль скоро в печатном отзыве устроитель концертов назван лишь инициалом («князь Л.»), то это мог быть не Лобковиц, а Лихновский. Однако у Лихновского не было на службе собственной капеллы, а у Лобковица она была. Кроме того, ничего не известно о концертном зале у князя Лихновского, между тем во дворце Лобковица такой зал имелся, и концерты там давались достаточно регулярно.

В зале дворца князя Лобковица можно разместить всего несколько десятков слушателей. Из беглого сообщения в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете» (от 18 марта 1807 года) явствует, что концерты давались по подписке и принесли Бетховену очень существенный доход (естественно, суммы не разглашались). Так что в материальном отношении Бетховен даже выиграл, хотя ему, наверное, было обидно, что послушать столь значительные премьеры могли лишь немногие.

Поскольку исполнялись также произведения, связанные со сценой, то, вероятно, должны были присутствовать и люди из театральной среды. Несомненно, что кого-то из друзей имел право пригласить сам Бетховен, и такими друзьями в первую очередь должны были стать Стефан фон Брейнинг и, вероятно, барон Цмескаль. В зале, безусловно, находились и музыкальные критики — по меньшей мере один из них там точно был. В апреле 1807 года веймарский «Журнал роскоши и мод» («Journal des Luxus und der Moden»), главным редактором которого был Фридрих Юстин Бертух, сообщал:

«Бетховен дал два концерта в доме князя Л., где исполнялись только его произведения, а именно: четыре симфонии, увертюра к трагедии „Кориолан“, фортепианный концерт и несколько арий из оперы „Фиделио“. Богатство идей, дерзкая оригинальность и мощь выражения, являющиеся особенно ценными чертами Бетховена, в полной мере проявились и в этих концертах. Однако многим показалось, что отсутствие благородной простоты и чрезмерно изобильное нагромождение идей, которые из-за своего огромного количества не всегда соответствующим образом отделаны и соединены друг с другом, нередко создают ощущение неогранённых бриллиантов».

Собственно, только из этой заметки нам известна общая программа обоих концертов, хотя остаются неизвестны порядок исполнения произведений и имена солистов. Фортепианную партию играл, вероятно, сам Бетховен. Скорее всего, он же оба вечера дирижировал, но говорить об этом с уверенностью нельзя.

Коль скоро приватные концерты для сугубо избранной публики получили освещение даже в заграничной прессе, то и в Вене они должны были произвести немалое впечатление. У Бетховена вновь могли оживиться надежды на перемены его участи к лучшему. Эти перемены зависели прежде всего от позиции двора. Но тут случилась беда, и двор надолго погрузился в траур.

13 апреля 1807 года умерла императрица Мария Терезия Бурбон-Сицилийская — цветущая женщина неполных тридцати пяти лет, успевшая, однако, родить 12 детей, из которых в 1807 году в живых было восемь. Скончалась она в результате последних родов. Новорождённая девочка пережила мать всего на пару дней. Император Франц очень любил свою жену, невзирая на различие в характерах. Обычно сдержанный и флегматичный император выглядел совершенно убитым и безутешным (это, впрочем, не помешало ему в том же году начать активные поиски другой спутницы жизни, причём одной из кандидатур была сестра императора Александра, великая княжна Екатерина).

Утрату императрицы оплакивали все видные музыканты: Сальери, Паэр, Петер фон Винтер. Йозеф Вейгль писал в автобиографии, что к музыкантам Мария Терезия проявляла сердечную доброту, граничившую с материнской заботой, и, утратив её, они почувствовали себя «словно сироты». Несомненно, был потрясён её смертью и старый Гайдн, к которому Мария Терезия относилась с подлинным пиететом. Бетховен не принадлежал к ближнему кругу императрицы, однако, в отличие от Франца I, она относилась к нему благожелательно. Он посвятил ей Септет ор. 20; императрица охотно пела «Аделаиду», и однажды он сам ей аккомпанировал. Она интересовалась его оперой и, не случись такого несчастья, могла бы что-то для него сделать. Теперь единственным человеком при дворе, ценившим музыку Бетховена, остался юный эрцгерцог Рудольф, у которого не было ни собственных средств, ни достаточной энергии, чтобы стать его покровителем.

Всего через несколько дней после похорон Марии Терезии, 24 апреля, в Бургтеатре сыграли «Кориолана» Коллина с увертюрой Бетховена. Трагедию, как полагали присутствовавшие, дали в последний раз. Йозеф Ланге с болью в душе попрощался с одной из своих коронных ролей. Для роли Кориолана Ланге сделался стар — это было слишком заметно. У искусства свои законы, порой не менее жестокие, чем у светского общества.

В те самые дни, когда Бетховен перестал ждать каких-либо милостей от двора, судьба послала ему встречу, расценённую обоими её участниками как большая удача. В Вену в очередной раз приехал композитор и пианист Муцио Клементи, который, завершив концертную карьеру, занялся музыкальным предпринимательством: он основал в Лондоне фортепианную фабрику и издательство. Предыдущий его визит в Вену в 1803 году сопровождался трагикомическим недоразумением, описанным в мемуарах Риса: Бетховен, поддавшись внушению брата Иоганна, решил, что Клементи должен первым нанести ему визит. Клементи же, который был на 18 лет старше Бетховена, рассудил, вероятно, иначе. В результате не раз бывало так, что в ресторане «Белый лебедь» за соседними столами обедали Бетховен с Рисом и Клементи со своими учениками, Джоном Филдом и Августом Кленгелем. Но никто друг с другом не здоровался, при том что все друг друга знали. Ученики не решались нарушить запрета, а оба маэстро хранили гордое молчание.

В 1807 году ситуация была совсем иной. Бетховен нуждался в заработке, Клементи же был заинтересован в приобретении его новых сочинений.

Муцио Клементи — компаньону Уильяму Фредерику Колларду в Лондон, Вена, 22 апреля 1807 года:

«Приложив немного ловкости и ничем не скомпрометировав себя, я, наконец, окончательно покорил „строптивую красавицу“ — Бетховена, который первым начал в общественных местах заигрывать и кокетничать со мной, и я, разумеется, не стал его обескураживать; затем, когда мы однажды встретились на улице, он по-приятельски со мной разговорился:

— Где Вы остановились? — спросил он. — Я давно Вас не видел!

Я дал ему мой адрес. Через пару дней я обнаружил на столике его визитную карточку, которую он сам же принёс, — горничная в точности обрисовала его милый облик. „Дело сладится!“ — подумал я.

Три дня спустя он зашёл ещё раз и застал меня дома. Вообразите себе наш взаимный восторг от этой встречи! Я всячески старался извлечь из этого выгоду для нашей фирмы и, отпустив множество лестных похвал его сочинениям, спросил, как только это стало приличным:

— Вы связаны с каким-то английским издателем?

— Нет, — ответил он.

— А что, если бы Вы отдали предпочтение мне?

— От всего сердца!

— Прекрасно! Что у Вас есть готового?

— Я принесу Вам список.

Короче говоря, я заключил с ним соглашение о покупке манускриптов трёх квартетов, симфонии, увертюры и скрипичного концерта, который очень красив и который он сам обязался переложить для фортепиано (обычного и с расширенной клавиатурой), — а также концерт для фортепиано. За всё это мы должны заплатить ему 200 фунтов стерлингов, однако право собственности распространяется только на страны Британского доминиона. <…>

Симфония и увертюра изумительно хороши, и я полагаю, что заключил отличную сделку».

Бетховен — Жозефине Дейм, 11(?) мая 1807 года:

«Любимая Ж[озефина], прошу Вас прислать мне адрес Вашего брата в Офене — он мне нужен срочно. — Дел у меня крайне много, — а чувствую я себя неважно, — да и настроение весьма скверное, — о чём я предпочёл бы Вам тут не рассказывать. — Надеюсь, через несколько дней мне станет лучше, и тогда я увижу мою возлюбленную, единственную Ж[озефину].

Бетховен».

Бетховен — графу Францу Брунсвику в Будапешт (Офен), 11 мая 1807 года:

«Дорогой, дорогой Б[рунсвик]!

Скажу тебе только, что дела мои с Клементи устроились наилучшим образом. Я должен получить от него 200 фунтов стерлингов, и за мною при этом сохраняется право продать те же самые произведения в Германии и Франции. Сверх того он предложил мне ряд других заказов, так что я могу надеяться, что ещё в молодые годы достигну положения, которое приличествует истинному артисту. Мне нужны, дорогой Брунсвик, квартеты. Я просил уже твою сестру, чтобы она тебе об этом написала. Копировка с моей партитуры отняла бы слишком много времени, а потому поспеши их прислать мне с ближайшей почтой. Ты их получишь обратно — самое позднее — через четыре-пять дней. Прошу тебя об этом самым настоятельным образом, так как в противном случае я многое могу потерять. Если ты можешь устроить, чтобы меня пригласили на пару концертов в Венгрию, то сделай это. Вы могли бы приобрести меня за 200 дукатов золотом. Я привезу тогда с собой и свою оперу; с титулованной театральной сволочью я никак не могу дотолковаться.

Всякий раз, когда мы (несколько amici) распиваем твоё вино, мы тебя опаиваем допьяна, то есть пьём за твоё здоровье. — Прощай и торопись — торопись — торопись отослать мне квартеты, иначе ты меня поставишь в очень затруднительное положение. — Шуппанциг женился, говорят, что на особе, очень похожей на него, — экое семейство???? Поцелуй свою сестру Терезу. Скажи ей, что я опасаюсь стать великим без того, чтобы она меня увековечила. Завтра же пошли мне квартеты — квартеты-т-е-т-ы.

Твой друг Бетховен».

— Ну вот, моя драгоценная, вы должны быть довольны мной…

Он стоял перед ней, сжимая её руки в своих, но говорил вовсе не о любви, ибо тут всё давно было сказано, а о деньгах…

— Мне всегда была ненавистна любая мысль о торгашестве, — продолжал Бетховен, — и вы знаете, что я никогда не сочинял ради выгоды, но всё-таки мои труды не оказались напрасными. Весенние концерты принесли мне около трёх тысяч флоринов, контракт с Клементи — 200 фунтов, что на наши деньги выходит 1200 флоринов, и те же самые сочинения я имею право продать издателям на континенте, в Германии и во Франции… Я уже написал моему другу Зимроку в Бонн и Плейелю в Париж — стало быть, смогу получить ещё две тысячи с лишним, уж как столкуемся… Осенью будет ещё гонорар за мессу для Эстергази — надеюсь, князь не станет скупиться и тысячу я с него получу… Если оперу всё же поставят в Праге или Пеште, то и оттуда придёт кое-что ощутимое — не знаю, как лучше договориться: брать проценты со сборов или сразу весь гонорар…

Жозефина слушала молча, кивала — и машинально считала, мысленно записывая все суммы в два столбика: то, что существовало на самом деле, и то, что только предполагалось… Всё вместе выглядело совсем неплохо — тысяч пять или шесть, примерно в три раза больше обычного жалованья капельмейстера. Но, если учитывать лишь уже поступившие деньги, картина заметно тускнела, хотя, конечно же, по сравнению с прошлым годом, когда он так много работал и в итоге почти ничего не имел, теперешние доходы казались значительными. Однако всё равно недостаточными, чтобы считаться состоятельным человеком. И — совсем ничтожными, чтобы помышлять о браке с графиней Дейм… Жозефина, щадя его гордость, не говорила ему про приданое в 150 тысяч флоринов, которые она, разумеется, ни за что не получит, если вздумает сделаться «госпожой ван Бетховен».

— Любимая! Решайтесь же, наконец! Выходите за меня замуж. Если, конечно, я вам ещё дорог…

Она чувствовала, как постепенно мертвеет душа.

— Вы… всегда были и всегда будете мне дороги, — пролепетала она.

Наверное, он ничего не расслышал, но понял: это — отказ.

— Почему? — не желал отступаться он. — Вы боитесь осуждения света? Разрыва с семьёй?.. Я ведь ради вас порвал с родным братом…

— Дети! — простонала она. — Я не могу допустить, чтобы их растила не я. И чтобы чужие внушали им, будто их мать — дурная, порочная женщина, для которой ни долг, ни узы крови, ни слёзы четырёх малюток — ничто…

— Но, любимая, эти страхи — кто вам их внушил? Почему вы решили, что у вас отнимут детей? Ведь бывает совсем иначе… Посмотрите хотя бы на графиню Эрдёди…

— Вы всерьёз способны равнять меня с ней?!..

На какой-то миг Жозефина превратилась в негодующую ревнивицу. Она терпеть не могла графиню Эрдёди, с которой Бетховен зачем-то дружил — по крайней мере он уверял, что это всего лишь светская дружба, вроде как с мадам Биго, Лори Фукс, баронессой Эртман — но эти-то дамы пользовались незапятнанной репутацией, а Эрдёди почти открыто сожительствовала с воспитателем своих троих детей. Почему-то граф Эрдёди делал вид, что его это мало заботит. Впрочем, он уже несколько лет как оставил жену и не переступал порог её дома.

Бетховен посмотрел на разъярённую Жозефину со смешанным выражением усмешки, горечи и восхищения.

— Вас, любимая, ни с кем сравнить невозможно. Я имел в виду только детей. Их же не отнимают у матери лишь на том основании, что…

— Это разные вещи, мой друг. Ваша любезная Эрдёди не вдова и не разведена. Если мужу не претит её образ жизни, то никто не подумает вмешиваться. Я — совсем в ином положении.

— Да кто же вмешается, дорогая моя, — кто, зачем?!..

— Суд. Опека. И сам император.

Бетховена передёрнуло. Он отвернулся и выругался вполголоса, хотя и в пределах допустимого в обществе дамы.

— Вы думаете, — продолжала она, — что, выказывая на людях своё неуважение к императору, вы поступаете как человек свободный и гордый. А на самом деле…

— На самом деле я охотно бы придушил эту гнусную гадину, будь оно в моих силах! — яростно выпалил Бетховен, ударив кулаком по фортепиано так, что струны испуганно зазвенели. — Жаль, что при Аустерлице французская артиллерия оказалась недостаточно меткой… Хороший залп — и одним коронованным негодяем в мире стало бы меньше… О Боже, какое ничтожество нами правит, от какого мерзавца зависит наша судьба, наше счастье…

— И вы после этого рассчитываете, что получите придворную должность?

— Ради вас, ангел мой, я пошёл бы даже на это. В конце концов, придворному композитору не нужно являться в ливрее на службу, кланяясь всякой титулованной сволочи. Достаточно вовремя выполнять заказы. Можно жить вообще не в Вене. Чтобы не видеть этой кислой физиономии.

— А где же вы собираетесь жить?..

— Где угодно. Жозефина, любимая, давайте уедем. Куда вы хотите? В Италию или во Францию? Я давно мечтал о Париже…

Она уже почти решилась поддаться соблазну совместного бегства, но вовремя опомнилась и обречённо произнесла:

— Я сейчас не могу себе это позволить. Летом я буду в Бадене, жильё уже снято.

— Ладно, я тоже поеду в Баден.

Он не сдастся, пока Жозефина не скажет: «Я больше вас не люблю» или что-нибудь столь же губительно бесповоротное. Но как такое сказать, глядя прямо ему в глаза?.. Говорить с ним приходится, стоя близко как только возможно, потому что иначе он половины слов не расслышит.

— Моя единственная возлюбленная… Не надейтесь, что я отступлюсь. И поймите, что счастливы вы можете быть лишь со мной. Как и я — лишь с вами. Подумайте. Не торопитесь. Ну… прощайте. Стало быть, увидимся в Бадене.

Она грустно кивнула, вновь не решившись поставить точку в конце затянувшегося романа, в котором уже начали повторяться и сцены, и диалоги.

Значит, это мучение так и будет длиться — месяцами, годами…

* * *

Летом 1807 года Бетховен был занят в основном работой над Мессой до мажор, заказанной князем Николаем Эстергази. Заказ нужно было выполнить точно в срок, ибо 13 сентября предполагалось исполнение Мессы в церкви Эйзенштадта по случаю именин княгини Марии Герменегильды. С 1796 года? на этих торжествах исполнялись мессы Гайдна, так что ответственность была велика. Думается, что к Бетховену князь решил обратиться не без влияния своей жены и, возможно, не без рекомендации самого Гайдна. Среди эскизов бетховенской Мессы имеются выписки из предпоследней мессы Гайдна, носящей неавторское название «Сотворение мира», поскольку в ней использована цитата из одноимённой оратории. Разумно предположить, что Бетховен, прежде чем браться за работу, мог посоветоваться с учителем относительно принятых в Эйзенштадте условностей, исполнительских возможностей капеллы и прочих важных деталей. Никто не знал этого лучше, чем Гайдн.

Месса сочинялась в нервной и тягостной обстановке: всё лето Бетховена мучили изнурительные головные боли. Их причиной оказался зуб, который пришлось удалить, но приступы головной боли продолжались до осени. Помимо плохого самочувствия его угнетали зашедшие в тупик отношения с Жозефиной. Она также проводила лето в Бадене, и они, вероятно, порой встречались то в парке, то в церкви, то в других публичных местах. Но Бетховен не мог не чувствовать, что возлюбленная всё больше отдаляется от него. Может быть, он и сам в какой-то момент перестал домогаться встреч и отложил все объяснения до сентября, когда закончатся празднества в Эйзенштадте.

Торжественное богослужение в честь именин княгини Эстергази состоялось 13 сентября 1807 года; за день до этого в церкви прошла репетиция, которой князь был очень недоволен. Присутствовал ли на репетиции Бетховен, неизвестно, однако на премьере он был. И далее произошла совершенно непонятная история, описанная в шиндлеровской «Биографии Бетховена»:

«По обычаям этого двора после окончания богослужения все местные и приезжие музыкальные знаменитости собирались в покоях князя, чтобы обсудить исполнявшееся произведение. Едва Бетховен вошёл, князь обратился к нему с вопросом: „Но, любезный Бетховен, что же вы там опять натворили?“ Этот странный вопрос, за которым, вероятно, последовали дальнейшие критические замечания, произвёл на нашего мастера тем более чувствительное впечатление, что он увидел, как смеётся стоявший рядом с князем капельмейстер. Он принял это на свой счёт и не пожелал больше оставаться там, где с таким презрением отвергли его труд, тем более что ему казалось, будто по этому поводу злорадствует его собрат по искусству. В тот же день он покинул Эйзенштадт».

Шиндлер полагал, что некстати развеселившимся капельмейстером был Иоганн Непомук Гуммель, и сообщал далее, что Бетховен порвал с ним дружеские отношения вплоть до весны 1827 года, когда Гуммель навестил его, лежащего на смертном одре. Прощальный визит Гуммеля — чистая правда, всё остальное — фантазии или откровенный навет. Во-первых, в 1807 году Гуммель не был капельмейстером Эстергази, хотя и служил при его дворе. Исполнением Мессы, как явствует из сохранившегося письма князя от 12 сентября 1807 года, руководил вице-капельмейстер Иоганн Непомук Фукс. Во-вторых, никакого разрыва Бетховена с Гуммелем не произошло, о чём свидетельствуют письма Бетховена 1813 и 1814 годов. В-третьих же, как явствует из документов архива Эстергази, Бетховен вовсе не покинул Эйзенштадт «в тот же день». Он оставался гостем князя вплоть до 16 сентября и, вероятно, надеялся вернуть его расположение, устроив концерт из своих произведений (Бетховен взял с собой партитуру Четвёртой симфонии и Четвёртого фортепианного концерта, которые отдал в переписку эйзенштадтскому копиисту — об этом есть письменное примечание Гуммеля на соответствующем счёте).

Возможно, зерно истины в тексте Шиндлера всё-таки имеется. Приведённая им реплика князя Эстергази вполне согласуется с пассажем из письма князя графине Генриетте Зелинской: «Месса Бетховена невыносимо смешна и отвратительна, и я не думаю, что её вообще можно прилично исполнить. Из-за этого я испытываю гнев и стыд». То есть Эстергази был действительно шокирован бетховенской Мессой.

Тут и кроется главная странность.

Что именно могло до такой степени возмутить князя, что он решил высказать это в лицо композитору (прекрасно зная о крайне чувствительном отношении Бетховена к подобным выпадам), причём в праздничный день, сразу после церковной службы в честь почитаемой супруги, а к тому же публично, в присутствии других музыкантов?..

Это совершенно непонятно. Будь Месса Бетховена действительно решительно непохожей на то, что звучало в Эйзенштадте в предыдущие годы, и выделяйся она каким-то особо дерзким новаторством, реакция князя была бы отчасти объяснима. Однако Бетховен, судя по всему, в данном случае совсем не стремился к какому-либо эпатажу. Большинство поздних месс Гайдна, написанных для Эстергази, выглядят гораздо более вызывающими с точки зрения церковного стиля и трактовки литургического текста, нежели первая Месса Бетховена. Истово верующий католик Гайдн позволял себе такие вольности, о которых «еретик» Бетховен даже не помышлял. Музыкальные критики начала XIX века отмечали чрезвычайно светский тон некоторых месс Гайдна, чего никогда не ставили в вину бетховенской Мессе до мажор. Бетховен отнёсся к своей задаче исключительно серьёзно. Позднее он с гордостью писал издателю Гертелю, что «обработал текст Мессы так, как его редко кто обрабатывал» — он пытался эмоционально вчувствоваться и в смысл каждой части, и в содержание практически каждого слова.

Может быть, из-за тяжёлых головных болей, на которые Бетховен жаловался всё лето 1807 года, Месса у него получилась внешне правильной, но мертворождённой?.. Отнюдь нет. Её религиозный тон — искренне сердечный и совсем невымученный. Месса выигрывает сравнение с лучшими произведениями современников и предвосхищает будущую Торжественную мессу, которую Бетховен считал венцом своего творчества. Исполнительская судьба Мессы до мажор также подтверждает правоту композитора, а не князя. Хотя Бетховену стоило больших усилий заставить Гертеля опубликовать партитуру этой Мессы, издатель не остался внакладе. Мессу до мажор, снабжённую свободным немецким переводом и выпущенную в свет в 1812 году, вскоре охотно начали исполнять в качестве оратории и в Германии, и в других странах, включая Россию. Исполняется она в австрийских храмах и в наши дни. Но осенью 1807 года композитор был глубоко разочарован. У него были все основания думать, что он в очередной раз стал жертвой предвзятого к себе отношения.

Остаток сентября Бетховен провёл в Гейлигенштадте, надеясь до наступления холодов успеть поправить здоровье и вернуть себе душевное спокойствие. Но если первое как-то удалось, то из второго ничего не вышло. Жозефина Дейм всё-таки решила положить конец их затянувшемуся роману. Этого, вероятно, почти в ультимативной форме потребовала её семья — прежде всего мать и сестра Тереза, которые в августе приезжали в Вену. Ранее её уговаривал «одуматься» дядя, Йозеф Брунсвик, но к нему Жозефина не прислушалась. Какую позицию занимал брат Франц, мы не знаем. Решающим доводом могли стать дети; впоследствии Тереза сожалела о судьбе сестры, пожертвовавшей своим счастьем ради детей. Но решение Жозефины явно было не совсем добровольным и стоило ей не меньших страданий, чем Бетховену. Видимо, боясь, что не выдержит очередной встречи с ним, она просто приказала своим слугам больше не принимать его, отговариваясь то недомоганием, то другими причинами. После нескольких отчаянных попыток увидеться с возлюбленной Бетховен понял, что всё кончено.

Послания, которыми они обменивались в сентябре 1807 года, читаются как печальная история любви, которую старательно пытались убить, но так и не убили окончательно. У Жозефины не хватило духу уничтожить эти письма или вернуть их Бетховену; она сохранила их, невзирая на своё последовавшее позднее второе замужество. Вероятно, перед смертью она вверила письма любимой дочери Вики, а после безвременной кончины юной графини в 1823 году они попали к её старшему брату Фридриху Дейму и остались погребёнными в семейном архиве вплоть до середины XX века.

Бетховен — Жозефине Дейм, 20 сентября 1807 года:

«Гейлигенштадт, 20 сентября.

Дорогая, возлюбленная, единственная Ж[озефина]!

Даже и несколько строчек от Вас доставляют мне большую радость. Как часто я, возлюбленная Ж[озефина], боролся с самим собой, чтобы не преступить запрет, который я наложил на себя, но напрасно; тысяча голосов мне всё время нашёптывает, что Вы являетесь единственной моей подругой, единственной возлюбленной, и не в силах более выдерживать того, на что я сам себя обрёк; о, дорогая Ж[озефина], пойдёмте ж беспечально по тому пути, на котором мы часто бывали так счастливы. Завтра или послезавтра я Вас увижу, и да подарит мне небо хоть час безмятежного общения с Вами, чтобы наконец-то состоялась беседа, которой так давно уж не бывало, когда сердце моё и душа моя смогут снова перед Вами раскрыться. Состояние моего здоровья оставалось до сих пор всё ещё неважным, но понемногу оно улучшается. — Когда здесь была сестра Тереза, мне ещё было плохо, и в течение почти всего месяца моя раздражительность не позволяла мне ни с кем общаться, даже с лучшими друзьями. В начале сентября я отправился в Гейлигенштадт, но это не пошло мне впрок, пришлось снова вернуться в город. Потом я был в Эйзенштадте, у князя Эстергази, где исполнялась моя месса. Вернулся я оттуда несколько дней тому назад, и не прошло ещё и дня с момента возвращения в Вену, как я дважды был у Вас, но не имел счастья Вас увидеть. Это огорчило меня, и я подумал, что, быть может, расположение Ваше переменилось. Но я ещё надеюсь. И там в Э[йзенштадте], и повсюду меня всё время преследовал Ваш образ — такова вся моя жизнь. Моё здоровье с каждым днем поправляется, и вскоре, надеюсь, я снова смогу больше посвящать себя своим друзьям. Не забудьте и не осудите

                Вашего

           навеки Вам

               верного

           преданного

             Бетховена.

Я сегодня буду, наверное, в городе, и мог бы, пожалуй, передать своё письмо Вам лично. Но я опасаюсь — не окажется ль и третья попытка моя встретиться с Вами неудачной».

Жозефина Дейм — Бетховену, после 20 сентября 1807 года (черновик письма):

«Я не хотела Вас обидеть, дорогой Б.! Но коль скоро Вы это восприняли как обиду, и так как я вполне сознаю, что внешние законы приличия — которым я, правда, не придаю серьёзного значения — мною всё же нарушены, то мне надлежит попросить у Вас прощения, каковое я и приношу Вам, хотя не совсем понимаю, как может совмещаться подобная обидчивость с подлинным взаимным уважением. Это — болезнь, которую было бы естественнее найти у людей, более слабых духом…»

Бетховен — Жозефине Дейм, Гейлигенштадт, последняя декада сентября 1807 года:

«Дорогая, любимая Ж[озефина], лишь несколько строк могу я сегодня написать Вам. Если Вы думаете, что причиной тому являются чрезмерные развлечения, то ошибаетесь; с головой моей становится лучше, и поэтому я теперь чаще уединяюсь, тем более что почти не нахожу здесь подходящего для себя общества. — Вы нездоровы — как мне больно, что я не могу повидать Вас, — но для Вашего и для моего спокойствия лучше, чтобы я Вас не видел. Вы не обидели меня, раздражение моё было вызвано вовсе не тем, что Вы усмотрели. Сегодня я не могу Вам об этом написать более подробно, но, что бы там ни было, наше мнение друг о друге зиждется, конечно, на такой прочной основе, что мелочи никогда нас не смогут поссорить. Однако мелочи способны наталкивать на мысли, которые, благодарение небу, приходят ещё не слишком поздно. Ничего против Вас, дорогая Ж[озефина]: всё-всё — ради Вас. Тем не менее так должно быть. Прощайте, возлюбленная Ж[озефина]. Более подробно — через несколько дней».

Бетховен — Жозефине Дейм, Вена, осень 1807 года:

«Дорогая Ж[озефина]!

Так как я едва ли не имею оснований опасаться, что Вы избегаете дальнейших встреч со мною, и поскольку я больше не желаю подвергаться тому, чтобы меня выпроваживал Ваш слуга, то прийти к Вам я сочту теперь возможным только тогда, когда Вы выскажете мне своё чистосердечное мнение по этому поводу. Если Вы действительно не хотите меня больше видеть, то будьте откровенны — я безусловно заслужил это у Вас. Когда я от Вас отдалился, я считал, что таков мой долг, потому что, как мне казалось, Вы того желали. И хотя я немало страдал от этого, я всё же овладел собою. Но позднее у меня снова возникли сомнения, верно ли я понял Вас. Всё остальное содержится в письме, которое я Вам недавно посылал. — Скажите же мне, любимая Ж[озефина], Ваше мнение, Вас ничто не должно связывать. — При данных обстоятельствах я больше ничего не могу и не смею, пожалуй, говорить Вам. — Прощайте, дорогая, дорогая Ж[озефина]. — Я прошу Вас прислать мне обратно книгу, в которую я вложил свои строки к Вам. У меня её сегодня требуют».

Два самых последних документа, приводимые ниже, могли относиться не к осени 1807 года, а к более позднему времени — возможно, к предновогодним или первым новогодним дням, когда в Вене было принято проявлять внимание к друзьям хотя бы в письменной форме. Из этих писем явствует, что Жозефина довольно давно не видела Бетховена, но сочла необходимым заверить его в своей дружбе. В полном собрании переписки Бетховена, изданном в 1996–1998 годах Зигхардом Бранденбургом под эгидой боннского Дома Бетховена, эти заключительные письма датируются осенью 1809-го. Однако такая датировка не выглядит убедительной: осенью 1809 года Жозефина была беременна от своего нового поклонника, барона Кристофа фон Штакельберга, за которого вышла замуж в феврале 1810 года. Пытаться в этих обстоятельствах вновь наладить отношения с Бетховеном было бы, наверное, неуместно ни с какой точки зрения.

Жозефина Дейм — Бетховену, Вена, конец 1807 года или позже (черновик письма):

«…Мне давно уже очень хотелось получить известия о Вашем самочувствии, и если бы меня не удерживала скромность, то я давно бы уже о нём справилась. Скажите же мне: как Вы поживаете, что поделываете? Как здоровье, настроение, какой образ жизни Вы ведёте? Всё, что касается Вас, глубоко меня волнует и будет волновать, пока я жива. Получение известия от Вас является для меня поэтому необходимой потребностью. Или мой друг Бетховен — позвольте мне так называть Вас — полагает, что я изменилась? Но если такое сомнение у Вас зародилось, то о чём же ином оно может мне служить свидетельством, как не о том, что Вы сами теперь не такой, каким были прежде…»

Бетховен — Жозефине Дейм, Вена, конец 1807 года или позже:

«Прошу Вас, моя дорогая Жозефина, переслать эту сонату Вашему брату. Благодарю Вас за то, что Вы ещё хотите создать видимость, будто бы я не совсем Вами предан забвению, благодарю даже в том случае, если это сделано Вами, быть может, больше по побуждению других. Вы хотите, чтобы я Вам сказал, как мне живётся. Более трудного вопроса передо мной нельзя было поставить, я предпочитаю не отвечать на него, чем ответить слишком правдиво. Прощайте, дорогая Ж[озефина].

Как всегда Ваш, навеки Вам преданный

Бетховен».

В гробнице тёмной и тесной

Обрету я покой.

Неблагодарная, тщетно

Придёшь рыдать надо мной.

Пусть замогильные грёзы

Не потревожат мой сон.

Не лей напрасные слёзы

О том, кто погребён.

В гробнице…

В гробнице тёмной и тесной

Обрету я покой.

Неблагодарная, тщетно

Придёшь рыдать надо мной.

Напрасно… Напрасно…[20]