4. «Вы будете висеть вон на том фонаре, а я – на этом…»
Ефим Григорьевич Эткинд умер 22 ноября 1999 года в больнице Потсдама под Берлином, не дожив трех месяцев до своего 82-летия.
За два года до своей кончины Ефим Григорьевич, уже давно превратившийся (после вынужденного, согласно европейским правилам, ухода на пенсию из Десятого Парижского университета) в странствующего профессора, отправился в очередной лекционный тур, на сей раз – в Барселону. Именно там он, наконец, «нашел время и место», чтобы записать свои устные рассказы, которыми долгие годы щедро делился со своими друзьями (они были опубликованы в 2001 году петербургским издательством «Академический проект»).
Одну из этих историй (к сожалению, часть из них осталась не записанной) Эткинд поведал мне осенью 1972 года в Армении, где я впервые увидел своими глазами ее главного героя, человека с дурной славой, литератора далеко небесталанного, но променявшего талант на карьеру: он прокладывал себе путь наверх, не брезгуя ничем, шел на любые компромиссы с властью, выбился, несмотря на свое еврейство, в номенклатурщики, стал чуть ли не замминистра кинематографии, членом разных правлений и секретариатов… С властью не конфликтовал ни по каким вопросам, включая болезненную тему государственного антисемитизма – если верить хлесткой эпиграмме неподражаемого Зиновия Паперного:
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей.
Там Дымшиц на коротких ножках,
Погрома жаждущий еврей.
«Вот он, тот самый Александр Дымшиц…». Эткинд едва заметно мотнул головой в сторону невысокого, полноватого человечка с маловыразительным лицом, шедшего в толпе литераторов, прибывших в Армению на какое-то межреспубликанское совещание. С Ефимом (или Фимой, как я стал, по его настоянию, называть его через много лет) мы столкнулись чуть раньше в гостинице «Армения». Я оказался в этих краях, снедаемый желанием повидать Закавказье и заодно и попрощаться с ним – на случай, если выпустят в эмиграцию. Союз композиторов выдал мне командировку для ознакомления с новыми сочинениями композиторов всех трех закавказских республик, а я обязался о них написать.
«Не хотите ли махнуть с нами на экскурсию? Мы едем в потрясающее место – Сардарабад, там построен мемориал памяти жертв геноцида армян в Турции». Посмотреть знаменитый мемориал, да еще провести несколько часов в обществе Эткинда было в высшей степени соблазнительно. По дороге мы заехали в кафедральный собор и монастырь в Эчмиадзине, заглянули на поразившую нас церемонию посвящения в монахи большой группы красивых, пышущих здоровьем, статных армянских парней и (заручившись особым разрешением) осмотрели личные покои Католикоса Всех Армян Вазгена Первого (сам он в это время совершал церемонию посвящения в монашеский сан…).
«Да, вот это и есть Дымшиц…» Я всматривался в этого человечка, пытаясь обнаружить в его облике хотя бы слабый намек на его зловредную сущность. Но нет, внешность у него была вполне заурядная. Когда-то, по словам Ефима, у Дымшица было сытое, розовое лицо и комическое брюшко… «А я ведь, знаете, с ним сотрудничал…» Как? Блестящий и либеральный Эткинд, друг Солженицына и защитник Бродского – и реакционер Дымшиц? В одну телегу впрячь не можно…
Увидев мое неподдельное недоумение, Эткинд пояснил, что его совместная работа с маститым критиком началась в середине 50-х, когда Дымшиц, который до войны был его университетским преподавателем, предложил ему вместе издавать переводы зарубежных поэтов.
Работать с Дымшицем, рассказывал Ефим, было поначалу легко и весело, но потом все больше стала раздражать поверхностность его предисловий и то, что в них всячески подчеркивались детали, призванные ублажить издательство: скажем, близость переведенного поэта к Марксу и Энгельсу, к рабочему движению, к радикальной революционности… На попытки возразить, что все это явно смахивает на демагогию, Дымшиц отшучивался: не объяснять же нашим жлобам, что Фердинанд Фрейлиграт обновил стих «Поэмы о Нибелунгах» или что он связан с поэтикой Лонгфелло!
Тем временем официальная карьера Дымшица шла вверх, тогда как в литературе он все глубже увязал в трясине компромиссов, ибо, как заметил Эткинд, «спускаясь по лестнице в преисподнюю, остановиться нельзя»… Но окончательно понять тщетность попыток образумить своего партнера помог Ефиму эпизод с изданием первого после 1928 года сборника стихов Мандельштама, составленного Дымшицем. Ему же принадлежало и предисловие, которое Эткинд прочитал еще в рукописи – за много лет до того, как книжку пропустили в печать.
«Как вы могли? – возмутился Эткинд. – Вы набили свою статью ложными осмыслениями и лживыми сведениями!» Читавшие это предисловие, вероятно, помнят, что его автор скрыл важнейшие факты биографии Мандельштама и, в частности, ни слова не сказал о том, когда и как прервалась жизнь поэта.
«А вы все – белоручки и снобы, – парировал Дымшиц. – Ну да, я какие-то пропорции нарушил. Но зато Мандельштам появится в печати – после почти полувека! Скажите спасибо. Я принес в жертву свое доброе имя – ради стихов Мандельштама».
«Пропорции нарушил…» На самом деле Дымшиц пошел гораздо дальше.
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей…
В этом пронзительном по своему трагизму стихотворении начала 30-х годов строки «Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, /Ни кровавых костей в колесе», оказывается, никакого отношения не имеют к террору: в них Мандельштам осуждает империализм! А строка «Мне на плечи кидается век-волкодав» символизирует преследование поэта буржуазными идеологами…
Ефим заметил Дымшицу, что он совершил насилие над стихом, исказив его до неузнаваемости. Тот в ответ назвал его «горе-рыцарем» и добавил, что напиши предисловие он, Эткинд, или его единомышленники-демократы, никто бы эту статью не увидел, как не увидел бы и стихов Мандельштама. «А я их напечатал, – гордо произнес Дымшиц… И навлек на себя упреки и даже плевки всяких ханжей…». И тогда Ефим напомнил ему рассказ Леонида Андреева «Иуда Искариот», в котором автор обеляет и возвышает Иуду: тот предал Христа, зная, что его проклянут все последующие поколения; но кто-то же должен взять на себя эту роль, иначе Иисус не совершил бы своего подвига! «Не так ли и вы воспринимаете свою роль?» На вопрос, поставленный ребром, Дымшиц ответил не прямо: мы живем в сложное время; люди, не желающие издавать Мандельштама и ничего в нем не понимающие, обладают диктаторской властью, и наша задача – любой ценой его издать. «Если так, – заметил на эту тираду Эткинд, – не удивляйтесь, если вам не станут подавать руки». «А я на это шел. Я знал, что ваши чистоплюи меня отвергнут – вместо того, чтобы поблагодарить. Ну и пес с ними. Стихи Мандельштама выйдут в свет, и это моя заслуга!»
«Вот такая была сцена, – сказал, улыбнувшись, Эткинд, – и посмотрел в ту сторону, куда скрылся Дымшиц с делегацией советских литераторов. – Но окончательный разрыв, – продолжал он, – произошел позже, когда вышел в свет роман Дудинцева „Не хлебом единым“, где впервые была сказана правда о новом господствующем классе – о номенклатуре, душившей все живое». Критики, осмелившиеся похвалить роман, делали это робко и с оговорками. И тогда Дымшиц разразился статьей в «Ленинградской правде», в которой обрушился и на этих критиков, и на Дудинцева: его роман – клевета на советскую действительность, автор не показал «руководящей роли партии в нашем обществе» – партии, которая поддерживает все передовое и неизменно побеждает реакционеров…
В то же утро, когда Эткинд прочитал статью, он отправился домой к ее автору, жившему на той же улице, Кировском проспекте. «Зачем вы это сделали!? Ведь вы обо всем думаете иначе!» Терпеливо выслушав обвинительную речь своего младшего коллеги, мэтр подвел его к окну. «Поглядите на те два фонаря. На одном из них будете висеть вы, на другом я – если мы будем раскачивать стихию. Дудинцев этого не понимает, ему хочется вызвать бурю. А те, кто хвалит его роман, дураки и самоубийцы.
Только твердая власть может защитить нас от ярости народных масс». И тут Дымшиц произнес непривычное для Ефима слово: «Жлобократия». И добавил: «Это и есть то самое, что построено в нашей стране и что они называют социализмом»…
Помнится, что тогда, в 1972 году, мне показалась возмутительной и подлой не только попытка Дымшица оправдать свое сотрудничество с властью, но и то, как он это делал: подневольное население советской России, видите ли, страшнее и опаснее подмявшего его режима. Что ж, выходит, этот отпетый коллаборационист и циник был прозорливее меня, видевшего главное зло – в режиме и верившего, что когда он кончится, избавившиеся от него люди очень скоро устроят себе свободную, цивилизованную жизнь.
Политический романтизм, которым страдал в те годы не я один, развеялся позже, под воздействием горького опыта постсоветской России, моего «открытия Америки» и прочитанных на Западе книг о русской истории, об истоках русского коммунизма и природе тоталитаризма. Ефим Григорьевич был, по-видимому, гораздо большим реалистом – если судить по следующей ремарке из литературной версии истории о Дымшице, озаглавленной «Вверх по лестнице, ведущей вниз»: «Я слушал с изумлением: он так отчетливо все понимал – что же пишет его перо в партийной газете „Ленинградская правда“?
„Отчетливо все понимал…“ – выходит, Эткинд разделял эту глубоко безнадежную концепцию, хотя и решительно отверг попытку Дымшица оправдать ею избранную им линию поведения. Но как совмещалось у него это страшное знание о своей стране с отвращением к одной только мысли ее покинуть? Если несвобода коренится в толще „народных масс“, а значит, надежда потеряна на долгие годы, почему в таком случае напрочь неприемлема идея эмиграции – и не только лично для него, но и для его соотечественников? Помню, как настойчиво уговаривал он меня одуматься и не уезжать. Помню его письмо молодым евреям России с призывом не ехать в Израиль и добиваться свободы у себя на родине.
В 1974 году власть заявила ему четко и прямо, что печататься и преподавать в СССР он не будет никогда. Его гнали, но он боролся за право остаться до самого конца. Осуждением и неприятием эмиграции проникнута его книга „Записки незаговорщика“, писавшаяся в Париже в 1975 году (она была издана в Лондоне в 1977). Это убеждение осталось с ним на всю жизнь, несмотря на горы написанных и изданных в эмиграции трудов и тысячи обученных студентов из многих стран мира, на свободу от неусыпного ока „органов“, от въедливой цензуры, дрязг, унизительных придирок, постоянных стычек с чиновниками от литературы… Осенью 1999 года, незадолго до смерти, Ефим Григорьевич, отвечая на вопрос журналиста „Считаете ли вы свою жизнь удавшейся?“, сказал: „Конечно нет. Моя деятельность оказалась разрубленной напополам, я был выдернут отсюда в самое интересное время…“.
„Записки незаговорщика“ временами поражают странным сочетанием высочайшей порядочности автора с наивной, непреодоленной „советскостью“ позиций и оценок. Эткинд был сыном своего поколения, поколения „ровесников Октября“, чья вера в обещанный русскими социал-демократами гуманный социализм была особенно прочна и долговечна, несмотря на все ужасы социализма реального. Потому-то, наверное, Ефим Григорьевич долгое время настороженно относился к Америке, не находя в ней привычных для европейца масштабов государственной опеки и регулирования. „Зачем Америке частные университеты? – сказал он мне однажды. – Кому нужна эта независимость, этот разнобой в учебных программах?“ На мой встречный вопрос: „А что плохого в том, что университетами управляют сами профессора и ученые, специалисты своего дела, а не государственные чиновники?“, он так и не дал вразумительного ответа. Помню его другой упрек Америке: „Тут у вас засилье капиталистических монополий“. Оказывается, он ничего не знал о нашем антимонопольном законе, в соответствии с которым была незадолго перед этим раздроблена компания AT&T. Когда я рассказал ему об этом, он вначале посмотрел на меня с недоверием, но тут же примирительно улыбнулся и заметил, что в Европе, кажется, такого закона нет, и если это так, то его надо непременно ввести… Нет, Ефим определенно не был упрямцем, ему до последних дней была свойственна открытость ума, жадная любознательность и готовность откорректировать свои убеждения…
„Барселонская проза“, написанная через 20 лет после „Записок незаговорщика“ и повествующая о мучительных нравственных коллизиях, раздиравших сознание советского интеллигента, вызывает гораздо меньше вопросов и недоумений. Но и там есть противоречия, диссонансы, недоговоренности. Особенно же – в вопросе о том, несет ли интеллигенция свою долю вины за действия режима. Судя по всему, Ефим Эткинд не мог полностью принять жесткой позиции, занятой в этом вопросе Иосифом Бродским и выразившейся в строках (из „Примечания к прогнозам погоды“, 1986):
Лучшие среди них
были и жертвами и палачами.
Прав автор послесловия к «Барселонской прозе» Соломон Лурье, считающий, что вся она «мечется вокруг этих строчек… Ефим Эткинд то оспаривает эту ужасную мысль, то соглашается с нею, – и никогда не позволяет себе додумать ее до конца». Да, говорит в своих рассказах Эткинд, советское общество делилось на жертв и палачей, но – не без остатка: между ними существовала прослойка интеллигентов, рыцарей культуры, настолько преданных своей профессии (например, столь дорогому для Эткинда искусству художественного перевода), что им удалось остаться в стороне от схватки и сохранить чистоту своих риз.
По этому поводу тот же С. Лурье замечает: «Но как соблюсти благородную осанку при свете факта, что за стеной, украшаемой художественными переводами, работала – неуклонно перевыполняя план и наращивая производственные мощности – фабрика смерти?».
В одной из новелл автор пишет о «крупнейшем историке и лингвисте современного мира» (И. М. Дьяконове), который, был жестоко наказан режимом, но «остался патриотом страны, каков бы ни был ее строй», страны, достойной всяческой защиты, «что бы в ней ни творилось». Нотки сочувствия и одобрения этой позиции звучат диссонансом на фоне значительно более трезвых и безжалостных оценок, к которым приходит Эткинд на страницах «Барселонской прозы». Но при всех метаниях и вращениях, эти рассказы – едва ли не самое яркое сочинение Ефима Эткинда, над которым еще годы и годы будут задумываться те, кто захочет понять надежды, сомнения и страхи людей, оказавшихся пленниками безумного советского зазеркалья…
Лето — время эзотерики и психологии! ☀️
Получи книгу в подарок из специальной подборки по эзотерике и психологии. И скидку 20% на все книги Литрес
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ