НАТАЛЬЯ ШМЕЛЬКОВА «Да, рядом с нами жил Ван Гог»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НАТАЛЬЯ ШМЕЛЬКОВА

«Да, рядом с нами жил Ван Гог»

Познакомил меня со Зверевым в 1976 году художник Лев Рыжов. Как-то позвонил по телефону и сказал, что через час-другой зайдёт со своим другом. И вот открываю дверь. Они. Незнакомец представляется: «Христофор Колумб». В руке у Христофора раздутая какими-то нескончаемыми свёртками авоська. Через прорванную бумагу одного из них проглядывает большая рыбья голова. Облачён он сразу в две рубашки и обе — швом наружу. Уже сталкиваясь в среде художников с этой странной модой, спрашиваю: «Скажите, а вы случайно не ученик Василия Яковлевича Ситникова?» В ответ слышу: «У художников, детка, очень нежная кожа, и швы её сильно трут, вот потому так и ношу». Садимся за стол. Пока жарится принесённая рыба, разливаю суп. Зверев смотрит на свою тарелку подозрительно, потом медленно встаёт из-за стола и резким движением выплёскивает её в раковину. Недоумевая, наливаю вторую, но участь её та же. Чувствую, что он за мной наблюдает, — как отреагирую. Ну что ж, думаю, игра так игра — и наливаю третью, четвёртую… но всё опять в раковину. Наконец не выдерживаю. «Послушайте, — говорю. — В кастрюле почти ничего не осталось. Может быть, вы съедите хоть одну тарелку?» И наконец Зверев милостиво уступает.

А потом — игра в шашки — в поддавки. Фигур на доске не хватает, и недостающие Зверев заменяет крышками из принесённого им пива. Выигрываю партию, от чего его охватывает гнев. От неожиданности я чуть не плачу. И вот тогда он просит бумагу, кисти, краски и за несколько минут пишет мой портрет. Он выплёскивает на бумагу целый таз воды, молниеносно замешивает на ней кистями выдавленную из тюбиков краску, резко прочерчивает кухонным ножом какие-то линии, и вот портрет готов, и он — замечательный.

Зверев писал всем, что попадалось под руку. Помню, как на квартире у одного художника он взял с тарелки кусок нарезанной свёклы и на удивление присутствующим сделал им одной линией с кого-то великолепный набросок. Посмотрев на него, Зверев иронично хмыкнул: «Похож». Что тут началось! Многим, даже ни разу не державшим кисть в руке, тут же захотелось рисовать. Хозяин дома еле успевал снабжать желающих бумагой. Через несколько минут кухня, где все сидели, превратилась в студию.

Что бы ни делал Зверев — рисовал, писал экспромтом стихи или играл на рояле, чему он никогда не учился, — собою просто заражал и, находясь в привычной для себя обстановке, всегда был в центре внимания. Он не мог обходиться без людей, и тяга его к ним была вызвана не просто бегством от одиночества, но и необыкновенной душевной щедростью, артистизмом, которые необходимо ему было как-то реализовать, выплеснуть.

Через Зверева я познакомилась с вдовой поэта Николая Асеева — Оксаной Михайловной. Она меня сразу покорила, особенно своим нежным, терпимым, почти материнским к нему отношением. В её доме Толя мог позволить себе и разгуляться, зная наперёд, что здесь ему всё простят. Например, несёт он из кухни полную кастрюлю горячего компота. Вдруг делает вид, что обжигает руки, и — весь компот на полу, на ковре. У Зверева притворно виноватый вид, а Оксана Михайловна сердится не больше минуты.

Вспоминаю, как одна московская коллекционерша, хорошо знавшая Зверева, как-то про него сказала: «Отыгрывается на тех, кто его любит».

Зверев, любивший писать экспромтом стихи, очень многие из них посвятил Оксане Михайловне. Вот один из них:

Упавший лист (элатою-непогодою);

— Я — негодую — и — томлюсь душой — своей; —

Что — вам — угодно?.. — лист спросил —

Дубовый, — и я ответил: «Думаю…

о — Ней!»

Лучшее — это: … ветер и — «зной»,

Что — «со-мною»… в цвете — «сини»;…

Это листъя-осенние… «наперебой»;…

Песнь поют «Есенина»…

Про Асееву — Оксану — весеннюю,

Что лежит «сырой — травой»…

И «не отравой» — дерева-«зверева».

Оксане Михайловне было не по душе, когда Зверев называл её «старухой».

— Поймите меня правильно, — как-то сказала она. — Я понимаю, конечно, что у вашего поколения такое обращение принято, но я-то действительно женщина преклонных лет!

Передаю её слова Толе. На следующий день Асеева, заливаясь своим звонким молодым смехом, сообщает: «Только что звонил Анатоль и спросил: „Старик, ты не одолжишь мне рубля три на пиво?“»

Зверев любил рассказывать ей о своих знакомых, да и о себе самом самые невероятные истории, и наивно-доверчивая Оксана Михайловна всему верила. Как-то она сама мне позвонила.

— Деточка, — слышу в трубке её голос. — Как же это могло случиться, как вы себя чувствуете?

Ничего не понимая, спрашиваю:

— А что, собственно, случилось?

— Да как же! Вчера заходил Толечка и рассказывал: «Слушай, иду я по улице Горького и встречаю Наташку. Приспичило ей газировки выпить, а стаканы из автомата растащили, конечно. Опустила она три копейки в автомат, голову прямо внутрь сунула, а вытащить обратно не может, голова-то большая. Народищу собралось… Милиция…»

В своих проявлениях Зверев был непредсказуем. Привела я как-то к Асеевой посмотреть на его шедевры своих знакомых — почтенную семейную пару. У Оксаны Михайловны — Толя. Она, торопясь уйти на некоторое время к своей сестре, художнице Марии Синяковой, строго-настрого наказывает денег ему не выдавать, как бы ни просил. Как только захлопывается за нею дверь, Зверев, хитро сощурив глаза, начинает взывать к милосердию: «Детули, ну хоть бы по ко-пе-е-ечке…» Посетители ёрзают, у них на визит не больше часа времени. Незаметно для Зверева договариваемся ему уступить, но так, чтобы на желаемое не хватило. Набираем со скрипом какую-то сумму. Толя сразу успокаивается. Неторопливым движением он запускает руку в карман пиджака и, вынув из него пачку десятирублёвок, начинает смачно отсчитывать: одна, две, три, четыре… Потом, обращаясь к гостю, командует: «Ну, ты, ослиная морда, быстро за коньяком. Три бутылки! Гав!»

Всё происходит так неожиданно, и глаза Зверева так уморительно по-детски задиристы, что «ослиная морда» и не думает обижаться. Сокрушённо разведя руками, гость берёт деньги и, как под гипнозом, выплывает из квартиры. И вот коньяк на столе. Вредно позыркивая на нас глазами, Толя открывает сразу три бутылки и поливает их содержимым все стоящие на подоконнике в горшках цветы. Последними оставшимися на дне каплями коньяка он орошает себе голову, характерным движением втянув её в плечи, и при этом странно хихикая. Смотрю на своих знакомых — немая сцена…

Как-то мы с Толей заехали к нему домой, в Свиблово. Бывать он там не любил из-за частых и неожиданных визитов милиции, а потому называл Свиблово — «Гиблово». В маленькой однокомнатной квартире тогда ещё жила его мать — Пелагея Никифоровна. Как только она открыла на наш звонок дверь, то сразу мне понравилась, особенно глаза, — живые и пронзительные. В бедно обставленной, но чисто убранной комнате ничего лишнего — диван, отделённый матерчатой занавеской, стол, несколько стульев, кровать, шкаф. Толя попросил переодеться, и Пелагея Никифоровна выдала ему на выбор несколько чистых рубашек. Чувствовалось, что она всегда была готова к его редким и неожиданным приходам.

В Свиблово Зверев почти не рисовал, но показывал мне — извлечённую из большой папки — целую пачку своих ранних работ. Это была прекрасная графика — в основном рисунки животных и портреты. На подоконнике я заметила запачканную старой затвердевшей краской вазочку с сильно потёртыми кистями и попросила одну из них мне подарить. Толя, сделав ножом на конце кисти срез, шариковой ручкой аккуратно подписал: «АЗ-76». Потом он извлёк из какого-то ящика мастихин, явно не отечественного производства, и протянул его мне: «Возьми, это подарил мне на фестивале Сикейрос». Я стала отказываться — не надо, ведь это такая память, но Толя повторил: «Да бери же, всё равно сопрут».

От Пелагеи Никифоровны я впервые услышала о Толиных детях — дочери Верочке и сыне Мише, которых он после развода с женой уже многие годы не видел. Многим знакомым Зверева казалось, что, живя свободно, как птица, он о детях своих чуть ли не забыл. Но вспоминаю, как близкий его друг художник Дмитрий Плавинский однажды сказал: «Хорошо бы Зверева снова познакомить с детьми, только встречу с ними надо как-то продумать и заранее его к ней подготовить». И вот, встретив Толю у общих знакомых и забыв о наставлениях Плавинского, я в разговоре нечаянно ляпнула: «Толя, а тебе не хотелось бы повидаться со своими детьми?» Пребывавший в прекрасном расположении духа Зверев вдруг резко отвернул голову к окну. Через несколько секунд он уже снова весело балагурил, но на глазах его ещё были заметны следы внезапно навернувшихся слёз.

Зверев любил рисовать животных и часто посещал зоопарк. Однажды мне посчастливилось отправиться туда вместе с ним. Наброски посыпались в маленький альбомчик сразу, как только мы вошли. Рисовал Толя почти всех и почти на ходу. Особенно мне запомнилось, как позировал (именно позировал) ему лев. Томившийся от жары и неволи зверь, распластавшийся в тесной клетке, мрачно поглядывал на толпившихся вокруг посетителей. Толя подошёл вплотную к клетке и, периодически простреливая глазами льва, почти не глядя на бумагу, стал стремительно наносить на неё штрихи. Как на сеансе гипноза, лев вдруг медленно поднялся с пола и, приблизившись к решётке, в упор уставился на Зверева. Так и простоял он, почти не шелохнувшись, несколько минут, пока рисунок не был закончен. Невозможно было не обратить внимания на реакцию посетителей — и детей, и взрослых. На льва уже никто не смотрел. Все, затаив дыхание, наблюдали за Зверевым. Рисунок получился замечательный, и, глядя на него, невольно вспомнила строчки Блока:

Так на людей из-за ограды

Угрюмо взглядывают львы.

Не помню точно, в каком году в Третьяковской галерее экспонировалась выставка портрета. Несмотря на сильный мороз, очередь выстроилась огромная. Зная о знакомстве Зверева со многими работниками Третьяковки, я попросила его провести меня через служебный вход. На выставке Толя первым делом отправился в буфет для сотрудников, где, как он успел выяснить, было чешское пиво. Закупив 10 бутылок, Зверев широким жестом разом выставил их на столик, за которым две дамы оживлённо беседовали об искусстве. Помню, как они посмотрели на нас с немым укором. Толя явно бравировал, тем более, как потом выяснилось, дамы эти показались ему подозрительными, а подозрительных он недолюбливал.

Посидев в буфете и загрузив оставшееся в авоську, Зверев плавной походкой направился в зал. Стоящая у входа смотрительница, пожилая, интеллигентного вида женщина, посмотрев на нашу ношу, вежливо запротестовала: с такой сумкой в зал входить нельзя. «Тогда я не пойду», — закапризничал Зверев, и, к моему удивлению, она начала его уговаривать всё же посмотреть картины. Конечно, она Толю знала. Через несколько минут Зверев предложил немедленно покинуть зал, пообещав при этом часа за два, за три у кого-нибудь из знакомых нарисовать всё, что в нём было выставлено. Уходить так скоро, конечно, не хотелось, и чтобы лишить Толю в своём лице терпеливого зрителя его забав, я предложила хоть какое-то время походить по выставке отдельно. Как сейчас, вижу его перед собой. Оставшись один и не чувствуя, что за ним наблюдают, он долго стоял неподвижно, слегка наклонившись вперёд перед какой-то картиной. Не знаю, чем она привлекла его внимание, понравилась или нет, но казалось, что он взглядом своим, как рентгеном, просвечивает холст. От сцены этой трудно было оторваться. Как известно, смотреть умеет каждый, но не каждый умеет видеть. Зверев умел.

Как-то на собрании Городского комитета графиков одним из присутствующих было предложено ходатайствовать о присвоении Звереву звания народного художника СССР. Предложение это вызвало у многих весёлый смех: независимого и неуправляемого бунтаря Зверева представить в этом «почётном звании» действительно было невозможно. Один из художников пошутил по этому поводу. «А что, — сказал он, — Зверев действительно народный художник. Я вот недавно лежал в больнице, и что же вы думаете? У моего соседа по палате, работяги-алкаша из Подмосковья, оказалось несколько его работ!»

Картины Зверева действительно можно было встретить в самых разных домах, и судьба их пестра. Прекрасно зная цену своим работам, он щедро раздаривал их порою малознакомым людям, в домах которых находил ночлег, а если и продавал, то за бесценок. Ещё при жизни художника подделки под его картины гуляли по Москве, а после его смерти картины за большие суммы продавались на аукционах. Работы обменивали, перепродавали, выпрашивали, похищали, шедевры погибали в огне при пожаре, они не только вставлялись владельцами в добротные рамы — ими (бывали случаи) могли накрыть мусорное ведро или просто выбросить. Помню, как освобождался под учреждение дом на улице Рылеева, в котором Зверев часто останавливался у художника Виктора Михайлова. Наступил момент, когда Михайлов остался во всём доме один и, не желая выселяться, забаррикадировал входную дверь своей квартиры. В один из дней к нему всё же ворвалась истомившаяся от долгих ожиданий общественность. Сопротивление было бесполезно. Незатейливый скарб художника выволакивался во двор, где складывался в специальный контейнер, а то, что было полегче, — например, картины Зверева, — с улюлюканьем и гиканьем просто выбрасывалось из окна. В ответ на наше возмущение слышался хохот: «И эта мазня называется картинами?»

Единственным, кто смущал налётчиков, был находящийся в это время у Михайлова писатель Венедикт Ерофеев. Сжав в руке свой аппарат, при помощи которого он говорил после операции, Веничка с бесстрастным видом внимательно наблюдал за происходящим. Незнакомый предмет в руке Ерофеева несколько насторожил общественность. Помню, как ему чуть ли не приказали: уберите свой магнитофон и прекратите записывать.

Как-то из Вострякова, где Зверев на несколько дней остановился у знакомых, мы все отправились в Переделкино на вечер Новеллы Матвеевой. Толя поехал, конечно, просто за компанию. Не хотелось одному оставаться в загородном доме. Как и следовало ожидать, присутствие его на концерте оказалось недолгим. Не прошло и двух-трёх минут, как он, громко хлопнув сиденьем, направился к выходу, отпуская при этом поток разнообразных и крепких реплик. Зрители возмущенно зашикали. Я вышла вслед за ним в холл. Чинно проплывавшие мимо нас обитатели переделкинского Дома творчества поглядывали на Зверева с любопытным недоброжелательством, и не случайно. Я сразу и не заметила, что в зале он оставил свои туфли, возможно, натиравшие ему ноги. Так и шёл он в носках по паркету этого святого заведения походкой свободного человека. Конечно, туфли он не забыл, а, оказавшись в состоянии внезапно накатившего на него раздражения, нарочно оставил, хотя бы из любви своей к эпатажу. Где-то в укромном уголке присели на мягких креслах в ожидании своих. И вот, наконец, концерт окончен. Толпа зрителей вываливается на улицу и, разбившись на группы, направляется к станции. Уже совсем темно и холодно. Идёт мелкий, колючий снег. Мы все голодны и грызём какое-то пересохшее печенье. Толе предстоит ночевать в Востряково. По дороге он просит меня предварительно заехать с ним в Москву к Асеевой, чтобы занять у неё денег. Я тороплюсь домой и наотрез отказываюсь. Раздражение Зверева с каждой секундой нарастает, предвещая обернуться бурей. Неожиданно, отделившись от какой-то группы людей, к нам присоединяется пожилой человек. Лицо его кажется мне знакомым.

Некоторое время он идёт молча рядом, а потом вдруг предлагает:

— Давайте я поеду с ним в Москву.

Ничего не понимаю.

— Да, но ведь уже очень поздно, — говорю я ему, — а ведь надо ещё и вернуться с ним обратно.

Но незнакомец подтверждает своё предложение. За разговором отрываемся с ним немного вперёд. Не выдерживаю и спрашиваю:

— Простите за любопытство, но почему вы проявляете к этому человеку такое участие?

В ответ слышу:

— Он напоминает мне чем-то Ван Гога.

— А вы не знаете его?

— Нет, не знаю.

— Это московский художник, Анатолий Зверев. Может быть, вы не слышали о нём?

Незнакомец на секунду приостановился. На лице его искреннее удивление.

— Как? Это тот самый Зверев? Так ведь я давно о нём слышал и мечтал хоть раз увидеть.

Теперь удивлена я. Ведь Толя многим напоминал Ван Гога — как своим творчеством, так и судьбой.

Уже потом я вспомнила этого человека. Им оказался страстно увлечённый живописью физик, профессор Новосибирского университета Юрий Иванович Кулаков. Как-то, ещё много лет назад до этой случайной встречи, на одной из московских квартир он рассказывал собравшейся молодёжи о творчестве Сальвадора Дали, сопровождая рассказ показом слайдов. По тем далёким временам для многих это было в новинку. Уже потом, когда Толи не стало, вспомнив этот эпизод, я посвятила ему стихотворение.

Памяти Анатолия Зверева

Да, рядом с нами жил Ван Гог.

Но после смерти нужен срок,

Чтобы признание пришло.

На этот раз оно взошло

Ещё при жизни, видит Бог.

Да, рядом с нами жил Ван Гог.

Он мог нарисовать весь мир.

Где он бывал — был всюду пир.

Он погружал то в смех, то в плач.

Он был и жертва, и палач.

Палач — где не душа, а фарш.

И обнажалась кистью фальшь.

Он нищим был и богачом.

И слабаком, и силачом.

Сносил гоненья, недоверье,

С улыбкою прощал Сальери.

И часто спал он у дверей

Своих поклонников-друзей.

Он виден был — издалека.

Походка… Так была легка.

Одежда? Разве в этом соль?

Шагал по улице король!

Шагал по улице Сократ.

Нет. Он мудрей был во сто крат:

Свободней — не было его.

Отказываясь от всего,

Раздаривал себя вразнос.

И пил, и голодал, и мёрз,

Но всё, что надо — сделал в срок.

Да, рядом с нами жил Ван Гог.