ПОЛИНА ЛОБАЧЕВСКАЯ На рассвете

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОЛИНА ЛОБАЧЕВСКАЯ

На рассвете

На рассвете я вспоминаю…

Сквозь сон слышу телефонный звонок. Вскакиваю. На часах пять утра. Боже, кто это, что случилось?! А в трубке знакомое:

— Алло, привет!

— Толя, вы знаете, который час?!

— А откуда мне знать, у меня часов нету.

— Где вы, Толя?

— Да я и сам не пойму, детуля. Где-то… А я бы мог зайти отогреться?

— О, Боже!.. Ну уж, раз разбудили — идите.

Приходит в сопровождении таксиста, который с недоверием переводит взгляд с Анатолия на меня и, лишь получив деньги, успокаивается и удаляется удивленный. Анатолий с деловым видом идет на кухню, садится на раз и навсегда облюбованное место на диванчике и начинает как бы недавно прерванную беседу — о том о сем и тут же «хорошо бы закусить да выпить, если есть», а если нет, то и на чай согласен. «Да и вообще, идет тебе, старуха, этот халатик, давай увековечу». Все происходит просто, непринужденно, будто бы сейчас и не пять утра. Нанизываются слова, словечки, рифмы, образы; рисуются лошадки, головки карандашами цветными, акварелью, фломастерами — всем, что в данный момент есть у него или в доме. Пьется чай, а зачастую и что-нибудь покрепче, потому что «без этого, детуля, никак нельзя».

— Да почему же это нельзя, Толечка? Ведь губите вы себя, свое здоровье, — завожу я старую песню.

— Ну ты, старуха, зажралась! У тебя квартира, одежда теплая. А я в дрянных ботинках на улице промокну — и пропаду! Так что именно о своем здоровье и забочусь, для моего здоровья только это и необходимо!..

А в это время лошади уже скачут, печальный Дон-Кихот мчится к мельницам, моя собака Патрик увековечивается почему-то с цветком возле мохнатого уха…

— Толя, а почему у Патрика цветок шиповника из-за уха торчит?

В ответ только взгляд, который я по сей день не могу забыть и объяснить.

Спустя приблизительно полгода Патрик умер, и я похоронила его в Пахре в конце зимы. Я долго не приезжала в Пахру и оказалась там лишь летом. На могилке Патрика я увидела куст шиповника.

Мой знакомый, которому я рассказала эту историю, как о само собой разумеющемся, сказал: «Это вам ваш Патрик знак подал».

А вот кто же этот знак подал Толе?

Сенека утверждал, что предметом искусства является отступление от нормы. Вся жизнь этого гениального художника была проживаема художественно, была полна знаков, образов, даже метафор — не только живопись и стихи, а каждодневное его существование, взаимодействие с окружающим миром — все было художественно. Толя был неким тестом — отношением к нему проверялись люди. Его поведение, реакция на окружающее в глубинной своей сути расставляло все по своим законным местам, отделяло истинные ценности человеческой жизни от ложных.

Мы с Толей познакомились в 1956 году. Александр Александрович Румнев, с которым я сотрудничала в стенах ВГИКа, человек огромной культуры и редкого артистизма, сказал мне как-то:

— Я хотел бы, чтобы замечательный художник Анатолий Зверев написал ваш портрет.

Сказал он это с какой-то несвойственной ему настойчивостью, и хоть позировать совершенно неизвестному мне художнику никак не входило в мои планы, я почувствовала, что Румнев не отступит.

Александр Александрович пригласил меня к себе домой, на Метростроевскую улицу. Его квартира завершала образ Александра Александровича своей артистической обстановкой. Чего только не было в его небольшой комнате: и старинные миниатюры, и замечательные тарелки, и картины… Восток, Запад, Россия — все соединялось в одной комнате. Но вдруг — яркое пятно, привлекающее к себе особое внимание даже среди этого обилия уникальных и прекрасных произведений искусства — портрет мужчины в мексиканской шляпе!

— Чей это портрет, Александр Александрович?

— Так ведь это автопортрет того самого Зверева, о котором я вам все время говорю!

Впечатление сильное, шоковое. Никуда не спрятаться в комнате от глаз слегка прищуренных, проницательных, глядящих с портрета. Живописная манера поражает необычайностью, силой.

— Да, да! Александр Александрович, я конечно хочу, чтобы он написал мой портрет! Знакомьте!

Ранним утром — продолжительный, прерывистый, очень громкий звонок в дверь.

Открываю. Входит странного вида, франтовато и вместе с тем небрежно одетый человек, совсем не такой, как на румневском портрете. Лицо доброе, манера и вся повадка мягкая, никакого напряжения, как будто уже сто лет знакомы. Рядом кругло-круглолицая девушка по имени Надя.

— Она — художница! — говорит с гордостью Зверев. — Моя жена. Ну, что ж, начнем, что ли?!

Только тут я заметила, что я в махровом халате, извинилась и сказала, что пойду переоденусь.

— А если для портретирования, так и не надо. Так живописно, — сказал он, по особому прищурив глаза, и сразу стал похож на румневский портрет. — А есть ли у вас, Полина Ивановна, пол-литра, она же палитра?.. — начал он нанизывать слова-словечки.

А сам вглядывается. Превращает медный поднос в палитру, кухонные ножи в мастихины… Я мечусь. Надя открывает тюбики с красками. А он спокоен, благостен и говорит, говорит, говорит. Необычное построение фраз, шуточки… И вдруг острое и точное наблюдение! И снова — слова, они — нанизываются, как яркие бусы, на одному ему ведомые нити…

И вот — первый взмах руки! Пауза. Прицел. И сильный мазок. Несколько коротких энергичных линий, прочерченных ножом-мастихином. Еще один прищур правого глаза, еще несколько, как бы вдавливающих краску в холст, движений ножом в полном молчании. И, наконец, появляется кисть. Он яростно ввинчивает ее в поднос-палитру, смешивает краски… и снова слова-словечки, шуточки и легкое порхание кисти.

Потом, когда мне довелось наблюдать эти сеансы достаточно часто и порой со стороны, когда Толя рисовал кого-либо из знакомых, я уже понимала, какая огромная затрата энергии, какое глубокое сосредоточение душевных сил стоит за этой внешней легкостью.

Я никогда не видела «творческих мук», эффектных поз, желания произвести впечатление на портретируемого, был ли это дипломат, известный музыкант или школьник.

… И вот, один за другим возникают пять портретов (эдак часа за 2–3 работы) — все разные, неожиданные, красивые. Мой халат преображен в самые разнообразные одежды.

К концу сеанса приходит Александр Александрович Румнев и все пять портретов… забраковывает!

Анатолий и бровью не повел. «Завтра нарисую другие». Он со смиренным видом выслушал мнение Александра Александровича, не возразил ни слова. А ведь картины-то были замечательные.

Таким образом, с первого дня знакомства я увидела в Анатолии редкое в нашей жизни внутреннее благородство, отсутствие амбициозности. Хотя не лишен он был и едкой наблюдательности, владел такой же точностью словесного портрета, как и изобразительного.

Но при всех симпатиях и антипатиях к огромному количеству людей, окружавших его, Анатолий Тимофеевич всегда был, по сути, снисходителен к людским слабостям, как бы наперед все прощая людям, у которых так много непонятных и чуждых ему пристрастий и стремлений. Квартиры, дачи, машины, мастерские, мебель, социальное процветание и карьера — все это было для Зверева несущественно, вовсе не входило в круг его интересов.

Он жил для того, чтобы заниматься искусством, писать картины. И обращался за помощью и поддержкой к своему учителю Леонардо и к своим друзьям Ван Гогу, Саврасову, а не в Союз художников. Он искренне радовался, когда картины его висели в красивых домах и гордился этим.

Вспоминая об этом удивительном человеке, прошедшем свои пытки и радости земного пребывания, не хочется вспоминать его житейские слабости; мощь его личности, его художественного гения перекрывает все это. А хочется вспомнить светлые минуты его жизни, свидетельницей которых я была.

На мой взгляд, история его взаимоотношений с Оксаной Михайловной Асеевой — история преданной любви, осветившей и жизнь Толи, и жизнь Оксаны Михайловны. Она, благодаря своему жизненному опыту и высочайшей культуре, сумела, несмотря на грубость, порой, внешних проявлений, по достоинству оценить и душевные качества Толи, и его уникальный талант.

Многим казалась странной, смешной любовь художника к очень пожилой женщине. Но ведь это была любовь и тяготение не только к конкретной женщине, но и к целой эпохе, к Серебряному веку русской культуры. Эта любовь была мостиком, перекинутым к времени, когда Искусство было живо. И, общаясь с Оксаной Михайловной, Толя, как мне кажется, вступал в равный диалог с Хлебниковым, Пастернаком, с художественной атмосферой ее молодости, которая была ему ближе и понятней окружающей его жизни. Не случайно в то время он писал огромное количество стихов, вступая в соревнование с Председателем Земшара Велимиром Хлебниковым.

Удивительно умиротворяюще на Толю действовала природа. Он никогда не говорил о своей любви к природе, к животным. Он просто сам был как бы явлением природы — так органично существовал он за городом, привлекая к себе любовь всего живого.

Летом на даче, где он скрывался от бдительных милиционеров в год Олимпиады, жил пудель по имени Филя — добродушнейшее существо, не причинявшее своим хозяевам особых хлопот. Просыпался Филя в одиннадцать вместе со своими хозяевами и жил комфортной жизнью вполне воспитанной собачки. Но встреча с Анатолием круто изменила весь распорядок его жизни.

Теперь на рассвете, часа в четыре утра Филя вскакивал, бежал к двери, из которой обычно появлялся Анатолий, взвизгивал от нетерпения, подпрыгивал, и весь вид его выражал напряженнейшее ожидание.

Когда Анатолий выходил, радость Фили была безгранична. И начинался ежедневный ритуал.

— Ну, как поживаешь, старик?

В ответ — преданнейшее виляние хвостом.

— Значит, займемся делами, старуха!

— Анатолий, а почему вы обращаетесь к Филе, называя его то стариком, то старухой? — спрашивала сонная хозяйка Фили.

— А потому что он кобель — значит, старик, а вместе с тем он собака — значит, старуха.

Толя медленно передвигался по участку, умывался, делал какое-то подобие гимнастики. Филя неотступно следовал за ним.

Затем Толя начинал готовить свой рабочий стол (пинг-понговый) для «утреннего рисования». Филя следил за каждым его движением.

Выдавливаются краски на палитру, чистятся и моются кисти, идет обстоятельная беседа с Филей, что станет сегодня объектом рисования — ближайший куст со сломанной ночным ветром веткой, или та дальняя береза у завалившегося забора, или сам Филя… Пес слушает внимательно, как бы боясь пропустить что-то главное.

И вот уже контуры березы проглядывают на грунтованном картоне.

Закончив картину, Толя спрашивает:

— Ну как, старик?

Филя виляет хвостом, перебирает лапами.

— Вперед! — командует Толя.

Филя рывком бросается на противоположный конец полянки, хватает зубами мяч, подбрасывает его несколько раз, пасует Толе, а сам застывает между деревьями. Он — вратарь. Анатолий ударяет по мячу. И начинается азартнейшая игра в футбол. Оба играют с полной отдачей, показывают чудеса ловкости, хитрости. Игра идет на равных, с одинаковой степенью детской увлеченности.

— Ну что ж, отдохнули, теперь за работу! — Филя слушается беспрекословно.

И снова кисть в руке у Толи, и снова Филя рядом и делает вид, что не слышит, как настойчиво зовет его хозяйка.

Хозяева Фили даже приревновали его к Толе — с ними он так не общался и в игре таких трюков, как с Толей, не выделывал.

— Это потому, — объяснил им Толя, — что он думает про вас, что вы люди. А меня считает собакой.

Толя испытывал постоянную потребность в игре, каждый день просил окружающих поиграть с ним в шашки, в шарады. Но нам зачастую было не до игр и не до него — так много дел других…

А он, казалось бы, играючи, успевал как никто много. К тому времени, когда обитатели дачи продирали глаза и собирались к завтраку, Толя успевал нарисовать несколько картин и написать несколько стихотворений. И так каждый день «олимпийского» лета.

Несколько раз я ходила с Анатолием по грибы. Относился он к этим походам очень серьезно. Готовился накануне. Настойчиво напоминал мне о том, что гриб надо срезать ножом, дабы не повредить грибницу, класть в корзину, перекрывая папоротником… Он не наставлял — он мечтал о завтрашнем походе, проигрывал его заранее.

В лес входил молча, торжественно, как будто являлся на большой и важный праздник. Вглядывался и стремительно шел, словно направление поиска было ему хорошо известно. Вдруг останавливался. И пристально смотрел — это был взгляд полководца. Я ни при каких иных обстоятельствах жизни не видела у него таких глаз. Это были глаза Лешего… или Пана… А дальше происходило чудо. Он в течение очень короткого отрезка времени набирал полную корзину грибов. Я же успевала лишь заполнить дно своей маленькой корзинки.

— Они мне открываются, показываются, а тебе, видать, нет, — говорил он, успокаивая меня.

Лес — единственное место, где он чувствовал себя Хозяином. Знал все деревья, травы, цветы; птиц — по голосам и стуку.

И еще, и еще раз приходилось удивляться этому органичному, тихому знанию им природы, ее законов, знанию, которое он никогда не афишировал, не навязывал людям.

Вообще, все формы самоутверждения, столь распространенные в нашем грешном мире, были чужды этому удивительному человеку с душой нежной и страстной.

Следующий серьезный ритуал — чистка и приготовление грибов. Толя любил это делать лично, никому не передоверяя и, надо сказать, владел этим искусством отменно. Готовил он очень старательно, дело это уважал, так как за ним следовало застолье.

И я, твердо настроенная на волну светлых воспоминаний, отбрасываю все то, что по прямой ассоциации возникает у многих его почитателей и недругов при словах «Толя» и «застолье», и вспоминаю те застолья, где Зверев бывал блестящим рассказчиком, актером, знатоком искусства, остроумнейшим, парадоксально мыслящим человеком, гениальная интуиция которого компенсировала подчас недостаток образования.

Взаимоотношения с социумом складывались у Анатолия Тимофеевича всегда конфликтно. Он не понимал дурацких законов, зачастую нелепых обязательных схем, в которые надлежало вписываться.

— Представляешь, старуха, утром беру билет в кинотеатр «Мир». Захожу. Иду в буфет, покупаю пиво. Стою, пью. Мне говорят: сеанс начинается. А я хочу пить пиво. Я же купил билет! Почему я не могу здесь тихо попить пиво?! А они милицию вызвали…

Он искренне не понимал…

С конца пятидесятых годов мир знал художника Зверева, и слава его с годами росла. Его картины выставлялись в галереях крупнейших столиц мира.

Сам же Анатолий Тимофеевич по грустной иронии судьбы мир знал очень мало. Выезжал из Москвы редко, разве что в Тарусу или близкое Подмосковье на дачи. И поэтому полученное им от художников приглашение приехать в Ленинград явилось для него событием из ряда вон выходящим, к которому он психологически готовился, сочинял сценарий будущего великого путешествия.

— Представляешь, детуля, я вхожу в вагон! Поезд трогается. Я сразу пойду в ресторан. Возьму пиво. Буду сидеть и смотреть в окно… Слушай, а где в это время будет мое пальто? В ресторан-то в пальто не пустят.

— В купе, Толечка.

— А вдруг сопрут? Как я зимой без пальто?

— Кому нужно твое задрипанное пальто!

— Детуля, ты людей не знаешь… Это надо как следует обдумать… Сижу в ресторане, пью пиво, смотрю в окно…

— Толечка, ресторан на ночь закрывают.

— Тогда буду в коридоре стоять. И смотреть в окно.

— Так темно же. Ничего не видно.

— Не волнуйся, детуля. Что мне надо — все увижу!.. Теперь я сама просыпаюсь на рассвете. Перед моими глазами портрет Патрика с цветком шиповника, лошадки, пасущиеся на лугу, мой портрет… В доме тихо. Спать не хочется. Вот бы сейчас Толя позвонил.