«Я действительно в России!»
На следующий день я по предложению Марлен, горячо поддержанным Норой, снова пожаловал на концерт.
Мое интервью, сделанное после первого же выступления актрисы, прошло в эфир, получило одобрение начальства, восхитившегося превосходными песнями, и все на стихи поэтов с мировыми именами. Песни, что попали мне, Марлен дала сама — это были записи, профессионально сделанные на концерте в Варшаве, откуда Марлен приехала к нам. Писать ее песни из зала, да еще на репортерский магнитофон с речевым микрофоном с минимальной скоростью, я не решился. А сделать полноценные записи с концертов не решилось начальство.
Только Наташа Сухаревич из «Доброго утра» поймала меня в коридоре:
— Задыхаюсь без хорошего музыкального материала. Может, у Марлен есть что-нибудь веселое или хотя бы не грустное, о любви, скажем, но мелодичное, — так сделай для меня кадр. Если хочешь, дам как «Веселого архивариуса», а нет — в любом виде. Сегодня к вечеру сможешь? Так завтра утром точно!..
Во второй вечер Марлен пригласила в свою гримерную к семи. На сцене еще было тихо — клоуны и акробаты еще не кувыркались.
К этому часу она, причесанная и загримированная, сидела у зеркала в длинном шелковом халатике с розовой опушкой. Рядом — переводчица высшей квалификации Нора Лангелен, с ней мы давно знакомы: она — мастер синхронного перевода, без нее не обходился ни один московский кинофестиваль.
— Послушайте меня сегодня из-за кулис, — предложила Марлен, разливая по бокалам шампанское из маленьких бутылочек, — у нас еще час. Ваши вопросы.
Марлен была явно расположена к беседе. Я не сказал об одной важной вещи. Обычно, на Западе и в Штатах, она пела свою программу в одном отделении. Сорок пять минут — общепринятая концертная норма. У нас актрисе сказали, что советский зритель привык только к концертам в двух отделениях, и потому к Марлен пристегнули еще сорок пять минут с фокусником, жонглером, акробатами, работавшими под утесовских музыкантов, и конферансье, пытавшимся рассказывать нечто смешное. Зрители томились, выходили из зала, прохаживались по фойе, ожидая то, ради чего они пришли. А актриса ждала своей очереди в гримерной.
— У меня много пластинок Александра Вертинского, — сказал я Марлен. — Одна из его любимых песен посвящена вам — «Гуд бай, Марлен». Опус 1935 года. В пятидесятых годах я слышал эту песню на его концерте.
— Он так долго не расставался с нею? — улыбнулась Марлен. — Песню эту он написал, когда мы жили в Голливуде. И еще одну, что посвятил мне, — «Малиновка моя, не улетай». Я тогда даже пыталась учить русский, но не получилось. Хотя понимаю: поэзию надо читать только на языке оригинала. Вертинский, по-моему, настоящий поэт, а свойственная ему ирония — способ его существования.
— Я заметила одну закономерность, — продолжала Марлен. — Мужчина, если он влюблен, старается обязательно как бы закрепить эту любовь в своем творчестве. У психоаналитиков, наверное, есть этому какое-нибудь абсурдное объяснение, но мне кажется, здесь что-то сродни сублимации. Эрих Мария Ремарк изобразил меня в своем романе «Жизнь взаймы», хотя я никогда не страдала от туберкулеза, Бог уберег. Хемингуэй дал мой портрет, и многие считают абсолютно точный, в «Островах в океане». Его героиня там даже актриса, мать детей рассказчика, и многие друзья со смехом спрашивали меня, как я сумела так быстро беременеть, скрыв это от них!
Наша история с ним — готовый сюжет для романа, никем не написанного.
Марлен замолчала, сделала несколько глотков шампанского и затем закурила.
— Вы любите книги Хемингуэя? — прервал я паузу. — Расскажите о ваших литературных пристрастиях.
— Вот теперь я действительно чувствую, что я в России, — засмеялась Марлен. — За свою жизнь я дала сотни интервью и, поверьте, меня ни разу не спросили, каким книгам я отдаю предпочтение, да и вообще, умею ли я читать. Во всем мире журналистов интересует что угодно, только не это.
Я помог ей открыть еще одну маленькую бутылочку французского шампанского. Налив себе, Марлен сказала:
— Люблю поэзию Рильке, Бодлера. Прозу Ремарка, Хемингуэя, Белля.
— А русскую? — спросил я.
— Прозу Константина Паустовского! — ответила Марлен неожиданно. — Его рассказ «Телеграмма» — гениальный! К сожалению, читала его по-английски, в параллельном издании: страница на русском — другая на английском. Ничего лучше этого рассказа я не знаю.
Над дверьми зазвенел звонок и вспыхнула красная лампочка. В гримерную тут же заглянул Берт Бакарак:
— Малышка, ты готова?
Марлен надела свое знаменитое платье с блестящими подвесками и начала натягивать длинные белые перчатки по локоть.
— У вас такие красивые руки, — не удержался я. — Зачем вам закрывать их?
— Спасибо, — кивнула Марлен, — но это вынужденная необходимость. Выступая на фронтовом концерте в Арденнах в сорок третьем году, я не заметила, как на ветру отморозила кисти рук. С тех пор под лучами софитов они начинают синеть. Не очень приятное зрелище для публики. Хотя за три года моих выступлений перед солдатами, что воевали, я отлично поняла: мои руки не самое страшное наследие самого бессмысленного занятия человечества…
В тот вечер для меня почему-то особенно остро прозвучала в исполнении Марлен песня-баллада Пита Сигера «Где цветы минувших дней?», посвященная павшим солдатам, песня, о которой Марлен заметила, что тему своего сочинения Сигер почерпнул в русском фольклоре. Это тоже песня о любви. Съемку песни Сигера в нашей программе мы сопроводили подстрочным переводом:
Где цветы минувших дней?
Время мчится.
Где цветы минувших дней?
Годы прошли.
Где цветы минувших дней?
Цветы сорвали девушки.
Зачем? Кто поймет, зачем?..
Марлен рассказала мне:
— На корабле, как и в дороге, легко завязываются знакомства, порой возникают глубокие привязанности, я не говорю уж о любви. Наверное, тут сказывается отрезанность от повседневности, возможность человека сосредоточиться на себе. Оттого все, что касается тебя, увеличивается в размере и становится рельефнее.
Я не могу сказать точно когда, может быть, в моем первом путешествии в Америку, может быть, позже, но точно помню: жена всемогущего Джека Уорнера, главы крупнейшей в мире кинокомпании, ее звали Энн, устроила на корабле прием, пригласив известных ей пассажиров. Я согласилась от пароходного безделья, но когда вошла в ресторан, по привычке пересчитала сидящих за столом, и, о ужас — я тринадцатая! Меня пригласили садиться, но я, не стесняясь, объяснила:
— Я суеверна и оттого не могу сесть за стол. Нас будет тогда тринадцать, и это к добру не приведет. Поверьте, я уже не раз проверяла эту примету — все совпадает! Извините.
И направилась было к выходу, как дорогу преградила могучая фигура мужчины:
— Мисс, прошу вас садиться. Тринадцатым буду я, вы — четырнадцатая.
— Я настолько была глупа, — призналась Марлен, — что не узнала этого человека и спросила: «Кто вы?»
Ужин был столь роскошным, будто мы находились не на корабле, а в ресторане «Максим». Я не спускала с Хэма глаз, и он не замечал других, сидящих рядом. После приема он проводил меня к моей каюте. Мы не могли расстаться и проговорили всю ночь.
«Я полюбила его с первого взгляда, — написала позже Марлен в своей книге “Возьми лишь жизнь мою”. — Любовь моя была возвышенной и платонической, чистой, безграничной. Такой, наверное, уже и не бывает в этом мире».
То, что рассказала Марлен мне, несколько противоречит ею же написанному. Удивляться не стоит: противоречивость — стиль ее жизни. Да и попробуйте сохранять верность факту, если его заставляет преобразовывать жизнь актрисы, превращать ею на сцене или в кино в явление искусства.
— Мы не могли долго оставаться друг с другом, — продолжала Марлен свой рассказ. — Он вставал в пять утра и стоя писал за своей конторкой страницу за страницей. Ему некому было подать кофе, сэндвич или круассан. Я вскакивала в семь, в восемь должна быть на гриме, а в девять перед камерой. Чашку кофе я получала от него и убегала на целый день. Это ненормально. Моя вина, моя невозможность устроить его жизнь преследовали меня. Но отказаться от профессии, как выяснилось, я не могла…
Они обменивались письмами, часами говорили по телефону. «Я забываю о тебе иногда, как забываю, что бьется мое сердце», — писал он. Героиня его книги «Острова в океане» не сочинена. Это Марлен, которую он хотел бы видеть рядом женой, матерью его детей.
Их любовь длилась много лет. «По-видимому, нас связывала полная безнадежность, которую мы испытывали оба», — написала она.
Он посылал ей свои рукописи как первому читателю, как добросовестному критику. «По-моему, она знает, что такое любовь, и знает, когда она есть и когда ее нет, в данном вопросе я прислушиваюсь к ней больше, чем к любому профессору», — писал он.
Ее любовь не кончилась и когда он внезапно ушел из жизни. «Покинул нас по собственному желанию, не думая о нас. Это был его выбор», — слова Марлен.
Во время войны они встретились в Париже. Узнав, что Хэм остановился в отеле «Ритц», она приехала к нему. Он радостно встретил ее и предложил принять душ в его ванной.
Поздним вечером он рассказал ей с улыбкой, как встретил здесь же, в отеле, «Венеру в карманном варианте», но был отвергнут ею.
Наутро Марлен приступила к атаке. Мэри Уэлш, хорошенькая и миниатюрная, в ответ на рассказ Марлен о достоинствах Хемингуэя, ответила:
— Он меня совсем не интересует!
Но Марлен не отступала и одержала своеобразную артистическую победу, которой очень гордилась: семь часов она уговаривала Мэри и смогла убедить ее, что Хэм тот человек, какого она ждет. Мэри приняла предложение Хемингуэя. Свадьбу решили отпраздновать тут же, не теряя времени. Единственным свидетелем и со стороны жениха и со стороны невесты на торжественной церемонии была Марлен Дитрих. Женитьба оказалась удачной, и Марлен была счастлива, что устроила судьбу любимого друга.
«Я уважала его жену Мэри, единственную из всех его женщин, которую я знала. Я, как и Мэри, ревновала его к прежним женщинам, однако была только его подругой и оставалась ею всегда», — призналась Марлен. Бывает и так. Разбираться вряд ли надо.
Самоубийство Хемингуэя она переживала глубоко. Винила себя, что не могла ответить ему в той же степени, в какой он любил ее — всем своим существом. «Если бы я знала, что он задумал, я боролась бы с ним. Но он был значительно сильнее; скорее всего, я бы потерпела поражение». И еще о его смерти: «Не принимаешь ее, пока боль не покинет сердца, а затем живешь так, будто тот просто ушел куда-то, хотя знаешь, что он никогда уже не вернется».