Глава 11 «Младшая Гуггенхайм»

Когда я осознала, что наша совместная жизнь с Гарманом закончена, я оказалась лишена всякого занятия — до этого пятнадцать лет я только и делала, что была чьей-то женой. Проблему решила моя подруга Пегги Уолдман, которая предложила мне открыть свое издательство или галерею искусств. Я сразу же отмела идею издательства, поскольку сочла ее слишком дорогостоящей. Откуда мне было знать, что очень скоро искусство отнимет у меня тысячи долларов.

На роль моего помощника напрашивался друг Эмили, Хамфри Дженнингс. Это был молодой художник-сюрреалист тридцати лет, а по совместительству фотограф, поэт и кинематографист. Он был бойким юношей, в котором бурлили идеи, но их изобилие мешало их воплощению в жизнь. В нем были задатки гениальности, а внешне он смахивал на Дональда Дака. Наше сотрудничество он начал с поиска помещения для галереи. Я принимала в процессе очень неопределенное участие: моя мать умирала, и я знала, что до ее смерти я не смогу принимать никаких решений. Я думала, что поеду к ней в Нью-Йорк на Рождество, последнее в ее жизни; вся затея с галереей для меня была не более чем забавой.

Хамфри приехал на выходные в Питерсфилд. Там была Эмили, и поскольку между ними на тот момент уже все закончилось, она предложила мне его, словно вещь, которая ей больше не нужна; я пошла в его комнату и поимела его, словно он в самом деле был вещью. У него были странные представления об удовольствиях этой жизни; одно из них, например, заключалось в том, чтобы провести выходные в яхт-клубе для миллионеров. Со мной ему не удалось реализовать эту амбицию — я была далека от подобных увеселений. Тем не менее он последовал за мной в Париж, где я вместе со своей матерью остановилась в отеле «Крийон». Когда он приехал, я сняла небольшую комнату в гостинице на левом берегу, обставленную помпезной наполеоновской мебелью.

Хамфри чрезвычайно гордился своим некрасивым телом, из которого словно выкачали весь воздух. Он все время прыгал по кровати и приговаривал: «Взгляни на меня! Ну, разве я тебе не нравлюсь? Разве я не красавец?» Я не имела желания проводить все выходные в постели, поэтому при любой возможности вытаскивала его на Всемирную выставку. Он хотел познакомиться с Марселем Дюшаном, и я устроила эту встречу, а он в ответ повел меня знакомиться с Андре Бретоном в его маленькой галерее «Градива». Бретон походил на льва, который расхаживает взад-вперед по своей клетке.

Хамфри приехал на вторые выходные, но на этот раз я отказалась покидать отель «Крийон», и ему пришлось снимать комнату одному. Со мной была Дебби, и я использовала ее в качестве предлога, чтобы не жить с ним. Мне вправду была невыносима мысль о том, чтобы провести вторые выходные с ним в постели. Мы встретились с Ивом Танги и спросили, не хочет ли он выставить свои работы в Лондоне. У Хамфри были безумные идеи касательно того, как можно оформить экспозицию. Никто из нас не понял, чего он хочет, но Танги вежливо согласился. Его, должно быть, привело в недоумение наше причудливое трио.

Наконец я сказала Хамфри, что наши отношения закончены, и в будущем мы можем быть только друзьями. Я обвинила в этом Гармана, сказав, что все еще в него влюблена. Мы стояли на одном из мостов через Сену, и я помню, как Хамфри зарыдал. Наверное, он рисовал у себя в голове картины удивительной жизни со мной, полной роскоши, веселья и сюрреализма. После того как мы разобрались с этим вопросом, мы замечательно провели время на Всемирной выставке, где состоялось мое первое знакомство с искусством модернизма.

После отъезда Хамфри ко мне приехал Гарман, чтобы обсудить последствия нашего расставания. Сложность в этом вопросе составляли дети, дом и квартира. Большого прогресса мы не добились, поскольку я, неожиданно для Гармана, сняла комнату на двоих, и мы в результате только и делали, что занимались любовью и гуляли по Всемирной выставке. Ему очень нравилось в Париже, где тогда у власти был Народный фронт[32].

Я умоляла Гармана не оставлять меня до тех пор, пока я не открою галерею, однако он был непреклонен и настаивал на том, чтобы к его приезду в Лондон между нами было все кончено. Я помню, как я целый день провела на выставке, и все это время у меня по щекам катились слезы. Это, впрочем, никак не повлияло на ситуацию. Гарман рассчитывал в скором времени начать жить с Пэдди, но, приехав в Лондон, он написал мне, что его ждало большое разочарование — Пэдди не собиралась уходить от мужа. В отношении меня его решение при этом не изменилось.

Мои дети приехали из Межева, и мы все вместе поселились в отеле «Крийон» с моей матерью. Это были наши последние дни, проведенные с ней; она умерла в ноябре в Нью-Йорке прежде, чем я успела с ней еще раз повидаться.

Когда я привезла детей в Англию, мы с Гарманом наконец смогли решить практические вопросы нашего разрыва. Он переехал в Хемпстед, а квартира осталась мне. Я отдала ему мебель и арендовала у него коттедж «Тисовое дерево». Он теперь работал на Коммунистическую партию, и деньги от аренды ему пришлись очень на руку. Он попросил меня разрешить Дебби и дальше приезжать по выходным с Пегин. Я была только рада, но с ее матерью возникло столько проблем, что все стало почти так же сложно, как при моем разводе с Лоуренсом. В конце концов мы решили, что Дебби будет приезжать каждые третьи выходные.

Через какое-то время наше сотрудничество с Хамфри исчерпало себя. У него было столько других занятий, что нам пришлось отказаться от совместной работы. Я наконец-то арендовала второй этаж здания на Корк-стрит и наняла свою подругу Уин Хендерсон в качестве секретаря. Она была чрезвычайно сообразительна, и, пока я ездила в Париж в попытке организовать выставку Бранкузи, она полностью отремонтировала помещение. Она дала моей галерее имя «Младшая Гуггенхайм».

В Париже Бранкузи не оказалось. Однако Марсель Дюшан и Мэри познакомили меня с Кокто, и мы решили предоставить ему первую выставку в галерее.

На тот момент я совершенно не разбиралась в искусстве. Марсель пытался просветить меня. Не знаю, что бы я делала без него. Для начала он объяснил мне разницу между абстракционизмом и сюрреализмом. Потом он познакомил меня с художниками. Все его обожали, и я повсюду встречала теплый прием. Он составил для меня план выставок и дал уйму советов. Именно он открыл мне двери в мир модернизма.

Через Марселя я узнала Жана Арпа, скульптора, изумительного поэта и занятнейшего человека. Он повез меня в Медон, чтобы показать модернистский дом, который он построил для себя и своей жены Софи. У каждого из них был свой этаж-мастерская, а весь сад заставлен скульптурами Арпа. Софи была художницей-абстракционисткой и скульптором. Его работы, скорее, относились к сюрреализму, но он умудрялся сохранять позиции по обе стороны баррикад и выставлялся с обеими группами. Софи, бывшая учительница из Швейцарии, работала редактором в интересном журнале под названием «Пластик». Арп пытался устроить карьеру Софи, а поскольку ее собственные работы не представляли собой ничего выдающегося, я не раз оказывалась в неприятной ситуации, когда он обращался ко мне с просьбами. Они вдвоем создали достойную скульптуру под названием «Sculpture Conjugale»[33]. Софи была чудесной женой. Она делала для Арпа все, а помимо этого еще умудрялась находить время для своих работ и журнала. Первое, что я купила для своей коллекции, была бронзовая скульптура Арпа. Он отвез меня в литейную мастерскую, где ее отлили, и я, влюбившись с первого взгляда, попросила подержать ее в руках. В ту секунду, когда я дотронулась до нее, я поняла, что должна ею обладать.

Наверняка я ехала в Париж в предвкушении чего-то нового, но я представить не могла, что меня ждет. Хотя я и поддавалась любым соблазнам на своем пути, но уже примерно год я была одержима странным созданием по имени Сэмюэль Беккет. Он появился в моей жизни на следующий день после Рождества 1937 года. До этого я имела с ним поверхностное знакомство — он бывал у нас на авеню Рей. Я знала, что он близок с Джеймсом Джойсом, что он был помолвлен с его дочерью и причинил ей много страданий. Беккет не работал на Джойса, как все утверждают с тех пор, хотя бесконечно выполнял его поручения. Секретарем Джойса тогда был русский еврей-интеллигент по имени Поль Леон, которого позже убили немцы.

Беккет был тощим долговязым ирландцем примерно тридцати лет с огромными зелеными глазами, которыми он никогда не смотрел на собеседника. Он носил очки, и казалось, он всегда витает где-то далеко и бьется над интеллектуальными вопросами; он участвовал в разговорах очень редко и никогда не говорил глупостей. Он был чрезвычайно вежлив, но несколько неловок. Он плохо одевался — носил узкие французские костюмы и не имел ни капли тщеславия в отношении своей внешности. Беккет принимал жизнь с фатализмом и считал, что ничего не может изменить. Он не состоялся как писатель и был чистым интеллектуалом. Я встретила его вновь у Хелен Джойс.

Тем вечером мы были в ресторане «Фукетс», где Джеймс Джойс устроил прекрасный ужин. Он много спрашивал меня о моей галерее в Лондоне и, как обычно, был обаятелен и хорош собой. На нем был красивый ирландский жилет, доставшийся ему от деда.

После ужина мы пошли к Хелен, а после этого Беккет предложил проводить меня домой. Я была удивлена, когда он взял меня под руку и провел до самой рю де Лилль, где мне одолжили квартиру. Он не давал мне ясно понять свои намерения, но в какой-то момент неловко попросил меня лечь рядом с ним на диван. После этого мы оказались в постели, где оставались до следующего вечера. Мы могли бы остаться там и дольше, но я договорилась об ужине с Арпом, у которого, к сожалению, не было телефона. Не знаю почему, но я вдруг упомянула шампанское, после чего Беккет бросился на улицу и вернулся с несколькими бутылками, которые мы выпили прямо в кровати. Уходя, Беккет попрощался очень просто и фаталистично, как будто мы больше никогда не увидимся: «Спасибо. Мне будет что вспомнить». За время его недолгого отсутствия Джойс, при котором Беккет практически состоял рабом, успел переволноваться. Хелен догадалась, что он со мной, так что наш секрет стал достоянием общественности. После этого я переехала в дом Мэри Рейнольдс, пока та лежала в больнице, и некоторое время не видела Беккета. Как-то вечером я встретила его на разделительном островке посреди бульвара Монпарнас. Должно быть, я бессознательно искала его в это время, потому что совсем ему не удивилась. Мы как будто пришли на условленную встречу.

Мы отправились в дом Мэри и провели там двенадцать дней. Нам было суждено быть счастливыми вместе только это короткое время. Из тринадцати месяцев, что я была влюблена в него, воспоминания о тех днях остались для меня самыми волнительными. Он был тоже влюблен, и мы оба находились в крайнем интеллектуальном возбуждении. После смерти Джона я не имела возможности ни с кем разговаривать на своем, а точнее, на его языке. И вот неожиданно я вновь могла говорить все, что я думаю и чувствую.

Несмотря на то что я открывала в Лондоне галерею модернизма, я сама предпочитала старых мастеров. Беккет сказал мне, что современное тебе искусство нужно воспринимать как живое существо. Помимо Джеймса Джойса у него было две страсти: Джек Йейтс и голландский художник Гер ван Вельде, мужчина примерно сорока лет, чье творчество полностью поглотило влияние Пикассо, и Беккет хотел, чтобы я устроила выставки их обоих. Я не могла ни в чем ему отказать. Джек Йейтс, к счастью, осознал, что его живопись совершенно не соответствует духу моей галереи, и не принял предложения. Но выставку ван Вельде я все же провела. Чтобы порадовать Беккета, я даже купила несколько его картин, похожих на Пикассо, — тайно и под разными именами, — а потом ван Вельде, не зная об этом, потребовал с меня пятьсот долларов, в которых я не могла ему отказать.

Беккет писал и приносил мне свои работы. Я считала, что у него плохие, слишком детские стихи. Однако одна из его книг, «Мерфи», которую тогда только издали, была определенно незаурядна, как и его предыдущий анализ Пруста. Полагаю, он во многом находился под влиянием Джойса, но его собственные своеобразные и мрачные идеи были достаточно оригинальны и проникнуты великолепным сардоническим чувством юмора.

Больше всего в нашей жизни мне нравилось, что я никогда не знала, в какое время дня или ночи он явится. Он приходил и уходил совершенно спонтанно, и меня это приводило в восторг. Он был постоянно пьян и бродил словно во сне. У меня было много дел, связанных с галереей, и часто мне приходилось во второй половине дня уходить на встречу с Кокто, чьей выставкой должна была открыться моя галерея. Беккет протестовал: он хотел, чтобы я оставалась с ним в постели.

Есть какая-то ирония в том, что мне пришлось искать для себя занятие, когда я лишилась личной жизни, а теперь, когда она снова у меня появилась, ей приходилось жертвовать. На десятый день нашей связи Беккет изменил мне. Он позволил своей подруге из Дублина забраться к нему в постель. Не помню, как я узнала об этом, но он признался и сказал, что просто не стал ее прогонять, когда она пришла к нему, и что заниматься любовью, не будучи влюбленным, — все равно что пить кофе без бренди. Из этого я заключила, что я в его жизни — бренди, но тем не менее пришла в ярость и заявила, что все кончено. Он позвонил мне на следующий вечер, но я была так зла, что не стала с ним разговаривать. Через несколько минут после этого неизвестный маньяк вогнал ему нож между ребер на авеню д’Орлеан, и его увезли в больницу. Я ни о чем не подозревала, но поскольку собиралась в Лондон, то захотела попрощаться с Беккетом. Когда я позвонила в его отель, хозяин рассказал мне, что случилось. Я чуть не сошла с ума. Я объехала все госпитали Парижа, но не нашла его. В конце концов я позвонила Норе Джойс, и та мне сказала, где он. Я сразу же отправилась туда и оставила ему цветы и записку, в которой говорила, как я люблю его и что все ему простила. На следующий день его навестил Джойс, и вместе с ним я. Секретарю наполовину слепого Джойса потребовалось много времени, чтобы провести его в палату. Я же, ведомая каким-то чутьем, сразу же бросилась в нужную дверь и нашла Беккета. Он удивился, так как думал, что я уже уехала в Лондон. Он был очень рад. Я попрощалась с ним. Я знала, что оставляю его в надежных руках Джойса и что он будет долго прикован к постели. Мне нужно было возвращаться в Лондон на открытие своей галереи, но я намеревалась вернуться в Париж при первой возможности.

Подготовить выставку Кокто оказалось непростым занятием. Чтобы поговорить с Кокто, надо было ехать к нему в отель на рю де Камбон и пытаться добиться от него ответов, пока он лежал в кровати и курил опиум. Дым пах приятно, но мне было не по себе обсуждать деловые вопросы в такой обстановке. В один вечер он решил пригласить меня на ужин. Он сидел напротив зеркала, стоявшего за моей спиной, и весь вечер не мог оторвать от себя глаз. Он был невероятно красив с его длинным восточным лицом и изящными руками с заостренными пальцами, так что я могу понять, чем его заворожило собственное отражение.

Беседы с Кокто не уступали очарованием его лицу и рукам, и я с нетерпением ждала его приезда в Лондон на выставку, но ему не позволило здоровье. Тем не менее он написал предисловие к каталогу, а Беккет его перевел.

В Лондоне я жила в страшной суматохе. У меня было столько дел, что я не знаю, как я только выжила. Сначала мне надо было меблировать свою квартиру, поскольку я отдала всю мебель Гарману. Потом мне нужно было подготовить галерею к открытию и пригласить на него сотни людей, а также напечатать и разослать каталог и приглашения. К счастью, на открытие прилетели Мэри Рейнольдс и Марсель Дюшан, и Марсель сам красиво развесил всю экспозицию.

Кокто прислал мне порядка тридцати оригинальных рисунков, сделанных для декораций к его пьесе «Рыцари Круглого стола». Кроме того, я одолжила мебель, которую он сам разработал для спектакля, и набор тарелок, выдержанных в том же духе. В схожем стиле он сделал еще несколько чернильных рисунков и два — на льняных простынях специально для выставки. Один из последних представлял собой аллегорическую зарисовку под названием «Страх, дающий крылья Мужеству», на которой среди прочих был изображен актер Жан Маре. У него и еще двух фигур декадентского вида имелись лобковые волосы. Кокто приколол на них сверху листья, но они все равно вызвали большой скандал на британской таможне, которая задержала рисунок в Кройдоне. Мы с Марселем бросились вызволять его. В ответ на мой вопрос, чем их смущает нагота в искусстве, они ответили, что смущает их не нагота, а лобковые волосы. Пообещав не выставлять рисунок на публике, а только показывать друзьям в своем кабинете, я смогла забрать его у них. Мне так полюбилась эта работа, что я в итоге купила ее.

Тогда я еще не думала о том, чтобы начать коллекционировать. Однако я неизменно покупала хотя бы одну картину с каждой своей выставки, чтобы не разочаровывать художников, если у меня не слишком хорошо выходило находить покупателей. В те времена я не имела представления, как продавать, и сама никогда не покупала картины, поэтому это казалось мне лучшим выходом и меньшим, что я могу сделать для художников.

Открытие галереи «Младшая Гуггенхайм» в январе 1938 года прошло с большим успехом, но больше всего меня осчастливила телеграмма с auguri[34], подписанная «Обломов».

Я называла Беккета Обломовым по имени героя романа Гончарова, который когда-то давно мне дала прочитать Джуна Барнс. При встрече с Беккетом меня поразило, что он живет точь-в-точь как Обломов. Я заставила его прочитать книгу, и, разумеется, он сразу же увидел сходство между собой и этим странным апатичным героем, у которого в конце концов не хватило сил даже встать с кровати.

Говорить с Беккетом было сложно. Он никогда не бывал разговорчив, и требовались долгие часы и большое количество выпивки, чтобы разогреть его и заставить раскрыться. Если ему случалось дать повод думать, что он любит меня, то как только я хваталась за это, он сразу брал свои слова обратно и говорил, что был слишком пьян. Когда я спрашивала его, что он собирается делать с нашей жизнью, он неизменно отвечал: «Ничего».

Как только у меня появилась возможность уехать из Лондона, мы с Мэри и Марселем Дюшаном вернулись в Париж. Беккет выписался из госпиталя и теперь восстанавливал силы в своем отеле. Я сняла комнату там же, но, кажется, совсем его этим не обрадовала. У моей сестры Хейзел была замечательная квартира на острове Сен-Луи, где она позволяла мне на время останавливаться. Там не было мебели — только одна большая кровать и множество ее картин (она была хорошей художницей-примитивисткой). Я пыталась уговорить Беккета жить со мной на острове, но он отказывался быть там все время. Он то приезжал, то уезжал и приносил с собой в постель шампанское.

У Беккета был близкий друг по имени Брайан Коффи. Это был маленький смуглый мужчина, эдакий иссушенный интеллектуал и томист. Он настойчиво пытался добиться моего расположения, и я крайне бестактно дразнила им Беккета. Я то и дело говорила ему, что хочу переспать с Коффи. Беккет страдал от комплекса неполноценности, и поскольку я с такой страстью говорила о Джоне Холмсе и высмеивала Хамфри Дженнингса, он пришел к выводу, что он не тот мужчина, который мне нужен. В итоге однажды он заявил, что больше не будет спать со мной и я могу забирать Брайана — может, с ним я буду довольна. Меня так вывело из себя его предложение (хотя сейчас я понимаю, что исключительно моя глупость выдавила из Беккета эти слова), что я пошла и переспала с Брайаном. Оставляя нас, Беккет выглядел гордым и печальным, зная, что сейчас произойдет. На следующий день Беккет спросил у меня, нравится ли мне Брайан, на что я, должно быть, ответила «нет», поскольку Беккет вновь вернулся ко мне. Мы были счастливы вместе двадцать четыре часа, после чего все пошло прахом. Мы встретились с Брайаном за обедом, и тот спросил у Беккета, не создает ли он препятствие в его личной жизни — он только сейчас понял, что мы вместе. К моему огромному изумлению, Беккет уступил меня Брайану. Меня это так потрясло, что я бросилась прочь из кафе и в страшном гневе обошла весь Париж. Потом я вернулась в отель к Беккету и устроила ужасный скандал, чем не помогла себе. Он сказал, что больше не влюблен в меня.

Наша сексуальная жизнь действительно закончилась, но не более того. Во всем остальном наши отношения остались точно такими же. Мы постоянно были вместе, и я испытывала такой же экстаз в его обществе, как и прежде. По вечерам он провожал меня домой по мосту позади собора Парижской Богоматери. Когда мы доходили до моей двери, Беккет начинал мучиться в нерешительности, но в конце концов всегда брал себя в руки и убегал. Мне это причиняло немыслимую боль, и я ночи напролет лежала без сна в надежде, что он вернется.

Беккету была свойственна апатия, и он всегда следовал по пути наименьшего сопротивления. Однако для Джойса он был готов на все и оставлял меня по первому зову своего кумира. Я очень ревновала. Джойс, мне кажется, любил Беккета как сына.

В феврале 1938 года Джойсу исполнилось пятьдесят шесть лет. Мария Джолас устроила в его честь ужин у Хелен Джойс. Беккет в большом волнении искал подходящие подарки. Он пошел со мной в магазин и заставил меня купить терновую трость. Одному богу известно зачем. Сам он хотел найти в подарок швейцарское вино, любимый напиток Джойса. Я вспомнила, что мы с Джоном Холмсом несколько лет назад ужинали с Джойсом в швейцарском ресторане; я поехала на рю Сент-Анн, нашла это место и спросила, не продают ли они свое вино. Разумеется, они согласились, когда узнали, для кого оно. Беккет забрал его и был крайне доволен. На ужине Джойс предложил сто франков тому, кто угадает название его новой книги («Поминки по Финнегану»), которая вот-вот должна была выйти в свет. Уверена, что Беккет выиграл. На вечере присутствовали исключительно адепты Джойса. Я вновь встретила Герберта Гормана, с которым не виделась много лет. Стол украшал гипсовый макет Дублина с зеленой лентой, изображавшей любимую реку Джойса, Лиффи. Джойс сильно напился и даже станцевал джигу посреди комнаты.

Марсель отправил меня к Кандинскому. Это был чудесный старик семидесяти лет, веселый и обаятельный, с кошмарной женой на тридцать лет его моложе по имени Нина. Все обожали его и ненавидели ее. Я спросила, не хочет ли он провести выставку в Лондоне; он еще ни разу там не выставлялся и с радостью согласился. У него был друг в Англии, который владел большим количеством его работ — сэр Майкл Садлейр.

Кандинский был расстроен тем фактом, что мой дядя Соломон Гуггенхайм предпочел Рудольфа Бауэра, его третьесортного имитатора. Как утверждал Кандинский, он сам советовал моему дяде купить картины Бауэра, тогда как Бауэр, заняв его место, ни разу не предложил моему дяде купить Кандинского. Он хотел, чтобы я уговорила дядю приобрести одну его раннюю работу. Я пообещала сделать все, что в моих силах, но не могла ожидать, к какому это приведет результату.

В Лондоне Кандинский с женой сами полностью организовали выставку. В нее вошли картины с 1910 по 1937 год. Я только и сделала, что отправила им план галереи, а они сам решили, где какую картину повесить. Они были очень практичны. Кандинский куда больше смахивал на брокера с Уолл-стрит, чем на художника. Госпожа Кандинская вела себя отвратительно, и я удивлена, что они вообще продали хоть одну картину — такая она была жадная. В конце выставки я купила одно полотно 1937 года и одну из его великолепных ранних работ. Позже в Нью-Йорке я приобрела много других, но я бы хотела сейчас иметь несколько картин с той выставки.

Как-то раз во время выставки в галерею пришел учитель искусства из Северной Англии и стал умолять меня дать ему показать десять работ Кандинского ученикам его школы. Меня умилила эта идея, и я написала Кандинскому. Он ответил, что с удовольствием даст свое разрешение, но со своей обычной деловитостью добавил, что картины необходимо застраховать. Когда выставка закончилась, приехал директор школы, пристегнул десять холстов к своему автомобилю и уехал. Уверена, с Кандинским никогда до тех пор не обходились столь фамильярно. Возвращая картины, директор сказал мне, как много это значило для его школы.

Как я и обещала, я написала своему дяде и поинтересовалась, имеет ли он все еще желание купить ту раннюю картину Кандинского. В ответном письме дядя вежливо сообщил мне, что он передал мое послание баронессе Ребай, куратору музея, и что она сама мне ответит. Через какое-то время я получила шедевральный документ:

Уважаемая миссис «младшая» Гуггенхайм,

Мне было передано для ответа ваше предложение о продаже картины Кандинского.

В первую очередь считаю необходимым сообщить, что мы не приобретаем произведения у дилеров, поскольку величайшие художники сами предлагают нам свои работы, а во-вторых, даже если острая нужда вынудит нас обратиться к галерее за исторически важным произведением искусства, ваша галерея в нашем списке будет последней.

Чрезвычайно горько видеть, как сейчас, когда имя Гуггенхайм ассоциируется с высокими идеалами в искусстве, вы очерняете его попытками использовать для торговли, как будто наше великое филантропическое дело можно превратить в подспорье для маленькой лавчонки. Шедевры беспредметного искусства, как вам предстоит узнать, не рождаются десятками, чтобы галереи могли на них наживаться. Коммерция и настоящее искусство несовместимы именно по этой причине. Вскоре вы обнаружите, что плодите посредственность, если не откровенную бездарность. Вы вполне можете себе позволить покупать произведения беспредметного искусства, если оно вас интересует, и начать собирать собственную коллекцию. Таким образом вы вступите в плодотворное сотрудничество с художниками и оставите своей стране достойную коллекцию, если вы умеете выбирать. Если не умеете, то и в торговле вас ждет неудача.

Благодаря дальновидности человека, который многие годы собирал и защищал настоящее искусство, и моей работе и опыту, имя Гуггенхайм стало символом великого искусства, и крайне безнравственно использовать его, а также наш труд и славу, в погоне за прибылью.

С уважением,

Х.Р.

P.S. В ближайшее время мы не планируем высылать нашу новейшую публикацию в Англию.

Во время выставки Кандинского ко мне в Лондон приехал Брайан. Мы только и делали, что говорили о Беккете, которого оба обожали. Думаю, Брайан хотел жениться на мне, но я не имела такого намерения. Я испытала большое облегчение, когда он спустя неделю вернулся в Париж.

Седрик Моррис, один из моих самых давних друзей, был художником и рисовал цветы; у него была своя ирисовая ферма и школа живописи в Саффолке. Он хотел провести выставку в моей галерее, но не желал выставлять свои чудесные картины с цветами, коими был знаменит. Вместо них он предлагал пятьдесят портретов лондонских знаменитостей. Портреты эти, скорее, смахивали на карикатуры, причем нелестные. Совершенно ни к чему было выставлять их в галерее сюрреализма и абстракционизма, но мы с Уин так любили Седрика, что не смогли ему отказать. Он покрыл все стены в три ряда. Мне кажется, он развесил не меньше сотни этих портретов. В один из вечеров мы устроили небольшую вечеринку, чтобы дать толчок продажам. Обернулась она для нас полной неожиданностью: вместо взлета продаж нас ждал жуткий скандал. Одному из гостей, архитектору по имени мистер Сильвертоу (или как-то так) очень не понравился его портрет, и чтобы выразить свое недовольство, он начал жечь каталоги. Седрик Моррис, который, естественно, пришел в негодование, ударил мистера Сильвертоу, за чем последовала кровавая драка. Стены галереи были забрызганы кровью. На следующий день Седрик позвонил с извинениями и предложил увезти картины. Разумеется, мы отказались.

Через несколько месяцев меня навестил Арп. Марсель Дюшан помог мне организовать выставку современной скульптуры, и Арп, один из участников, приехал, чтобы лично принять участие в подготовке. Арп отличался большой домовитостью. Он рано вставал и с нетерпением ждал, пока я проснусь. Каждое утро он подавал завтрак и сам мыл посуду. Всю неделю мы веселились и прекрасно проводили время. Мы съездили в Питерсфилд. Арп восхищался английскими пейзажами и церквями Сассекса. Домой он уехал со шляпой-поркпай и хлебницей под мышкой. Он знал только одно слово на английском — candlesticks[35], и за время визита его лексикон не пополнился.

Пока Арп был в Англии, меня пригласил взглянуть на свои работы Джейкоб Эпстайн. Разумеется, я взяла Арпа с собой. Это разозлило Эпстайна, который не желал допускать до своего творчества Арпа, но мы заверили, что Арп — большой его поклонник. Эпстайн ненавидел сюрреалистов и считал, что Арпу нет никакого дела до его работ. Однако, напротив, Арпа заворожили странные вещи, которые мы увидели, в частности огромная фигура погребенного Христа. Эпстайн писал дивные портреты. Они точно ничем не уступают произведениям итальянского Ренессанса; прочие же его фантазии я терпеть не могу.

После этого у меня снова возникли неприятности с британской таможней. Марсель Дюшан отправил ко мне из Парижа скульптуры для выставки, среди которых были работы Бранкузи, Раймона Дюшан-Вийона, Антуана Певзнера, Арпа, его жены, Анри Лорана и Александра Колдера. Англию на выставке должен был представлять Генри Мур, однако таможня отказалась пропускать работы на территорию Англии в качестве экспонатов одной выставки. Джеймс Мэнсон, директор галереи Тейт, не выдал такового разрешения, и экспонаты можно было провезти только в качестве отдельных объектов из бронзы, мрамора, дерева и так далее. В таком случае за них пришлось бы платить огромную пошлину, что я бы сделала, если бы иного выхода у меня не нашлось. Причиной тому был нелепый старый закон, призванный защищать английских камнерезов от зарубежной конкуренции. Решить, является тот или иной предмет произведением искусства, мог только директор галереи Тейт. Мистер Мэнсон злоупотребил своим правом и отказался пропускать мои экспонаты, заявив, что они не имеют права называться искусством. Это вызвало большой скандал, и Уин Хендерсон собрала подписи художественных критиков против его вердикта. В результате мой случай оказался на повестке палаты общин и решение вынесли в мою пользу. Мистер Мэнсон не только проиграл дело, но и вскоре потерял свою должность. Таким образом я оказала большую услугу всем зарубежным художникам и самой Англии.

Историю немедленно подхватили все газеты, и выставка приобрела огромную популярность. Фотография «Скульптуры для слепых» Бранкузи появилась в колонке Тома Драйберга в «Дейли Экспресс».

В этот момент сбылось то, о чем я в издевку сказала Гарману годом ранее. Гарри Поллит, всюду прочитав о моем успехе в борьбе с мистером Мэнсоном, решил, что я слишком важна и меня нельзя потерять. Он написал мне, что при встрече сможет развеять все мои сомнения в отношении коммунизма за десять минут. В ответном письме я сказала, что слишком занята и что ему «стоит как-нибудь навестить меня самому», чего он не сделал. К тому времени Гарман уже жил с Пэдди, а позже женился на ней.

Однажды меня пригласил на ужин Эджел Рикуорд и спросил, не окажу ли я важную услугу Коммунистической партии. Они просили меня предоставить мою квартиру для Луи Арагона и целого съезда писателей-коммунистов в Лондоне. Им нужны были роскошные апартаменты, поскольку в Париже английских писателей встретили по-королевски и разместили в отеле на авеню де Опера. Я отказалась, сказав, что моя квартирка в Блумсбери вовсе не такая шикарная, что в ней нет прислуги и расположена она на третьем этаже в доме без лифта. Коммунистам пришлось продолжить поиски.

Уин Хендерсон была удивительной женщиной. Не представляю, что бы я делала без нее. Благодаря ей в галерее все работало как часы, хотя прежде она не имела подобного опыта работы. По профессии она была полиграфистом и умела обращаться со многими современными типографскими станками. Ее стараниями мы всегда печатали изумительные приглашения и каталоги. Она обладала практическим умом, необычайным тактом и светскими манерами и запоминала лица всех посетителей галереи, на что я была не способна. Она умела наслаждаться жизнью. Как-то раз я заставила ее пересчитать всех своих любовников. Она оставила это занятие, дойдя до сотни. В то время она сильно растолстела, но в молодости, должно быть, была настоящей венецианской красавицей. К ее печали она уже не пользовалась таким успехом у мужчин, но никогда не завидовала чужому счастью. Более того, она все время побуждала меня радоваться жизни. Несколько лет назад она пыталась свести меня со своим любимым сыном Айоном, а потом переключилась на младшего, Найджела. Он был душкой, но я всегда относилась к нему лишь как к славному ребенку, хотя любила его нрав и чувствовала, что мы сделаны из одного теста. Когда Уин поняла, что ничего не выйдет и что я все еще влюблена в Беккета, она отправила меня обратно в Париж. Беккету польстил мой визит и моя настойчивость. Он находился в странном состоянии и сказал, что однажды наша жизнь наладится. С самого рождения у него оставались ужасные воспоминания о жизни в материнской утробе. Они без конца его преследовали, и у него случались кошмарные приступы удушья. Он не мог определиться, хочет ли он меня, но отпускать меня он не решался. (В качестве замены нашей сексуальной жизни мы беспробудно пьянствовали и гуляли по Парижу до утра.)

Моя влюбленность в Беккета зиждилась на уверенности в том, что он способен на большую страсть и что я могу ее в нем разбудить. Он же это всегда отрицал и говорил, что мертв, что не способен на человеческие чувства и потому не смог полюбить дочь Джойса[36].

Я спросила у Хелен Джойс, что мне делать с Беккетом, и та посоветовала взять его силой. И вот однажды вечером, когда он вел себя нерешительно и будто бы против своей воли склонялся ко мне, мы шли с ним домой, и я подумала о том, насколько меньше он станет мне нравиться, если я его заполучу. Когда он взял меня под руку и у меня в голове промелькнула иллюзия, будто все решено, я поймала себя на мысли: «Как же скучно». Тем не менее я настояла на том, чтобы остаться у него на ночь. Внезапно он испугался и бросился прочь, оставив меня одну в квартире. Мне было так плохо, что я встала в четыре утра и написала стихотворение, которое оставила у него на столе, а затем уехала обратно в Англию.

К моим вратам пришла гроза:

Женщина. Или судьба?

Я слышу колокола звон.

По жизни иль по смерти он?

Ей движет страсть, мной — пустота.

Возьмет ли верх мой вечный страх?

Предпочту ли боль разрыва

Тому, что время нам сулило?

Чем дольше я веду с ней бой,

Тем громче звон за упокой.

Дать ли отсутствию желаний

Сгубить ее Святое пламя?

Итак, мне вновь пришлось отказаться от своих притязаний на Беккета. Но вскоре мне было суждено снова увидеть его, когда он приехал в Лондон на открытие выставки его обожаемого ван Вельде. Когда картины развесили на стенах моей галереи, они еще сильнее стали смахивать на Пикассо. Судя по всему, все критики сошлись на том же и не стали привлекать к этой выставке большого общественного внимания. Ван Вельде же был счастлив, так как я продолжила покупать его картины под разными именами и часть из них раздаривать друзьям. Все потому, что я любила Беккета, а Беккет любил ван Вельде.

На выходные я пригласила ван Вельде с женой в Питерсфилд и там развесила по всему дому его гуаши. После долгих раздумий к нам присоединился и Беккет. Мы неплохо провели вечер, особенно благодаря компании Джорджа Риви с супругой. Когда я легла спать в столовой, предоставив спальню чете Риви, ко мне пришел Беккет. Он сообщил мне, что у него появилась любовница, и спросил, не имею ли я что-то против. Разумеется, я ответила, что нет. По его описанию она скорее походила на мать, чем на любовницу. Она пришла к нему в квартиру, развесила там шторы и стала ухаживать за ним. Он не был в нее влюблен, но она не устраивала сцен, в отличие от меня. Я видела ее однажды еще до того, как она стала его любовницей, тогда ею была я, и мне не пришло в голову ревновать к ней; для этого ей не хватало привлекательности. Она была примерно моего возраста, и мы обе были старше Беккета. После его признания я таки решила найти утешение в Мезенсе.

Э. Л. Т. Мезенс был поэтом-сюрреалистом и директором Лондонской галереи — моим соседом по Корк-стрит. Наши галереи делили один фасад здания, и мы прикладывали все усилия, чтобы не мешать выставкам друг друга. Я покупала у Мезенса картины. Это был веселый маленький фламандец, несколько вульгарный, но в остальном крайне приятный и сердечный. Он хотел заполучить меня в любовницы, и мы договорились об ужине. Наша связь началась еще до отъезда Беккета в Париж, и я получала дьявольское удовольствие от этого.

Роман с Мезенсом продлился недолго. Я призналась, что влюблена в Беккета, и помчалась в Париж в надежде снова увидеть его. Мезенс был редактором сюрреалистической газеты «Лондон Буллетин», весьма неплохой, но слишком коммерческого склада, как и сам Мезенс. Газета эта рекламировала все, что Мезенс продавал в своей галерее, и он бесплатно печатал мои каталоги в обмен на рекламу, за которую я платила. Я хотела сама управлять этой газетой и сделать ее лучше, но Мезенс ревновал меня и не желал иметь других напарников, кроме Хамфри Дженнингса. В этот раз я переправила в Париж автомобиль для Беккета. Я известила его телеграммой о своем приезде, но он не встретил меня в Кале, как я надеялась. Он с равнодушным видом ждал меня в своей квартире и вел себя так, будто я его утомляю.

Как-то раз днем, когда мы были с ван Вельде и его женой в квартире Беккета, они с ван Вельде вдруг стали меняться одеждой. Это было зрелище весьма гомосексуального характера, но исполненное ими с таким видом, будто ничего необычного не происходит. В обличительном порыве я заявила, что Беккет влюблен в ван Вельде. Затем мы пошли на танцы, и там случился ужасный скандал; Беккет ушел, оставив меня с четой ван Вельде.

После этого случая наши отношения стали прохладными, и мы практически перестали встречаться. Я жила у Мэри и спустя какое-то время сказала ей: «Мне нет смысла тут оставаться, раз я не вижусь с Беккетом». Я решила вернуться в Лондон. Перед отъездом я написала ему, что хотела бы попрощаться. Он несколько оживился, и мы решили напоследок вместе отвезти ван Вельде с женой на юг, где они собирались жить.

Спланировать отъезд оказалось непросто, поскольку Беккет каждые выходные проводил с любовницей и не мог просто так изменить своим привычкам. В конце концов мы таки собрались и выехали в два часа дня в воскресенье на моем «деляже». Беккет отвез нас в Марсель, и оттуда мы на день отправились в Кассис. ван Вельде и его жена недоумевали от происходящего: они совершенно не понимали, что между нами происходит. Они много раз оказывались свидетелями наших ссор и не могли понять, почему мы постоянно начинаем все сначала.

Мы оставили их в Марселе и отправились на север. Я столько времени прождала Беккета в Париже, что теперь спешила обратно, поскольку мне еще предстояло везти Ива Танги в Лондон на выставку. На обратном пути мы остановились в Дижоне. У меня было много воспоминаний об этом скорбном городе; я не думала, что к ним добавятся новые. Беккет вел себя так странно, что я навсегда запомнила тот день. Мы случайно выбрали для ужина кошмарный ресторан, что было крайне нелепо с учетом того, что Дижон славится превосходной едой. Беккет не обладал чутьем на хорошие заведения, и из-за своего протестантского воспитания он рефлекторно избегал в жизни всего, что доставляет удовольствие. Когда мы приехали в отель, он снял номер на двоих. Я подумала, что это странно, но потом он повел себя еще более необъяснимо. Мы легли на раздельные кровати. Через какое-то время я попыталась перебраться к нему, но Беккет вскочил и перелег в мою кровать, назвав меня обманщицей. Когда я спросила, зачем тогда он взял комнату на двоих, он ответил, что она была на тридцать франков дешевле, чем две раздельные.

На следующее утро мы обошли весь Дижон. Я была счастлива в компании Беккета: он любил смотреть на все красивое и был для меня идеальным спутником. Ходить по музеям с ним было одно удовольствие. Мы чудесно ладили, и я сказала ему, что с ним теперь куда приятней, чем раньше. Он ответил, что со мной легче находить общий язык, когда я не закатываю скандалы. Наше путешествие пришлось закончить слишком скоро из-за Танги. Мы расставались с болью, и Беккет вновь жалел о том, что решил уйти от меня.

Ранним утром я выехала в Лондон. По какой-то причине мой автомобиль не желал заводиться. Я потратила целый час и опоздала на встречу с Танги и его женой. Мы в страшной спешке отправились в Булонь и чуть не упустили свой корабль. Танги до этого никогда не бывали в Англии, и для них это было волнительное приключение. Они настолько отличались своей неизбалованностью от всех моих пресыщенных жизнью знакомых, что я получала огромное удовольствие от их общества. Когда мы приехали в Лондон, я передала их в руки Питера Доусона, английского сюрреалиста, который пригласил их пожить у него. Он сходил с ума от восторга по поводу их приезда в Лондон и чувствовал себя у них в долгу, хотя они были едва знакомы и до этого встречались только один раз в Париже.

Мне нужно было уехать в Питерсфилд к Пегин, которую я не видела уже пять недель. Питер и Танги должны были за выходные подготовить выставку к открытию. В моем доме жила Хейзел, и Пегин проводила с ней выходные. Мы распаковали громадный чемодан с маминым столовым серебром, который прислали из Америки. Мы с Хейзел разделили серебро между собой, а роль судьи выполняла наша подруга. Мы обе не то чтобы претендовали на него — это была довольно уродливая викторианская посуда, в том числе огромный чайный сервиз, о котором я уже рассказывала. Мы с Хейзел обе отказались от него и решили его продать. Позже, когда его увидела Джуна, она сказала, что нам стоит отдать его Норе Джойс: сервиз был как раз в ее стиле. Увы, я тогда ее не послушала и велела отнести его в ювелирный магазин в Питерсфилде, и теперь не имею представления, где он. После выходных я отвезла Пегин в ее школу в Уимблдоне и вернулась в город.

Картины Танги замечательно смотрелись на стенах галереи. Это была ретроспектива, и некоторые из его ранних картин не имели ничего общего по духу с его поздними работами. Мне особенно приглянулись две картины из раннего периода. Одна называлась «Дворец высокого мыса» и принадлежала мадам Танги, которая отказывалась ее продавать. В ней практически отсутствовали цвета, что подчеркивало достоинства рисунка. Другой желтый холст принадлежал Питеру Доусону. Вместо них я приобрела «Наряд из воздуха», яркую картину, которая производит причудливый эффект радуги, когда на нее смотришь вверх ногами. Мезенс настоял на том, чтобы я приняла маленькую картину в подарок за то, что заключила сделку с Танги. Этот поступок у всех нас вызвал раздражение. Еще там была удивительная картина «Солнце в футляре». Она долгое время пугала меня, хотя я и знала, что она жемчужина выставки. В конце концов я преодолела свой страх, и теперь она в моей коллекции.

Мы ходили на бесконечные вечеринки; самую безумную из них устроил Мезенс в доме Роланда Пенроуза, где он тогда жил. У Пенроуза, владельца галереи, которой управлял Мезенс, был замечательный дом в Хемпстеде. Самого его тогда не было в Лондоне. Он был богат и постоянно путешествовал. Все ужасно напились, и на следующий день соседи пожаловались на беспорядок в саду. Питер Доусон пригласил девушку, которая под самыми нелепыми предлогами каждый час появлялась в разных костюмах.

Под конец мы с Танги решили вместе поехать ко мне домой. Судя по всему, мы сообщили об этом Уин, и она помогла нам выбраться оттуда, но некто по имени Чарльз Раттон настойчиво увязался за нами. Уже в кэбе он вспомнил, что забыл свои подтяжки, и захотел вернуться. Мы не желали об этом слышать и избавились от него при первой возможности, а затем поехали ко мне и провели ночь в моей квартире. После этого нам было сложно видеться наедине из-за жены Танги. Уин пришла к нам на помощь и пригласила мадам Танги на обед, заняв ее тем на целых полдня.

Вскоре Танги и его жене наскучил дом Доусона, и они переехали ко мне. Танги страдал язвой, и внезапно у него случилось обострение. Я обежала весь Лондон в поисках лекарства под названием «тулейн». Когда я добыла его, Танги пришел в себя, и мы отправились на выходные в Питерсфилд. Танги быстро нашел общий язык с моей сестрой и прозвал ее La Noisette[37]. В доме было так много людей, в том числе друзей Хейзел, что никто не мог найти себе места для сна. Наконец Хейзел уехала, а точнее, отлучилась в Лондон на несколько дней, а я собрала ее вещи и отправила следом. Хейзел нисколько не обиделась на подобное хамство с моей стороны.

Мы с четой Танги остались с Пегин и Дебби. Галерею мы оставили на Уин. Танги души не чаяли в девочках, в особенности мадам Танги, у которой не было своих детей. Девочки были словно создания из волшебной сказки. Они одевались в прелестные платья, и у обеих были длинные развевающиеся волосы — у Дебби темные, у Пегин светлые. Они занимались рисованием в домике Гармана. Танги с Пегин обменялись своими картинами.

Мадам Танги была недовольна тем, сколько времени мы с Ивом проводили вместе. Однажды днем она пропала, а позже нам позвонили из паба в Саут-Хартинге и спросили, знаем ли мы эту женщину и одолжить ли ей денег на автобус до нашего дома. Они решили, что это гувернантка детей, раз она говорит по-французски. Для гувернантки она была, пожалуй, слишком пьяна.

Наш огромный камин имел на меня странное воздействие; годами меня преследовало желание запрыгнуть в него. Мне приходилось сдерживаться, чтобы этого не сделать. Как-то вечером, когда я была с Танги, я практически осуществила свое желание, правда, по случайности. Мы о чем-то жарко спорили, и я в порыве чувств поскользнулась; Танги спас меня в самый последний момент, иначе я бы оказалась там, куда меня так тянуло: в языках пламени.

Перед нашим отъездом из Лондона Уин пришла в голову замечательная идея устроить вечеринку на моторной лодке на Темзе. Мы взяли на борт множество людей и выпивки, и в полночь оказались в Гринвиче. Вечеринка выдалась совершенно безумной и пьяной и была отмечена не одной сценой ревности. Мы затеяли ее вместо обычных званых вечеров, которые давали в галерее, но на этот раз я точно не продала ни одной картины.

Внезапно Танги впервые в жизни оказался богат. Сюрреализм тогда только дошел до Лондона, и его выставка пользовалась громадным успехом. Он был простым бретонцем и многие годы служил в торговом флоте. Его отец когда-то имел должность в одном из министерств, и Танги рассказывал, что родился в доме на площади Согласия. Он нисколько этим не кичился; напротив, держался очень скромно. Он пришел к Андре Бретону в 1926 году и присоединился к движению сюрреалистов. Когда-то Ив страдал психическим расстройством, из-за чего его, разумеется, освободили от службы во французской армии. Он обладал чудесным нравом, неприхотливым и по-детски застенчивым. У него было мало волос (они вставали у него на голове дыбом, когда он напивался, а это случалось часто) и красивые маленькие ступни, которыми он очень гордился. Танги тогда было примерно тридцать девять. Он обожал Бретона так же, как Беккет обожал Джойса, и считал, что звание сюрреалиста определяет всю его жизнь. Он руководствовался сюрреализмом во всех своих поступках, как религией — подобно Гарману в его служении коммунизму. Ив оставил свою мэнскую кошку другу в Париже и каждый день посылал ему письмом банкноту в один фунт. Этот фунт скорее предназначался для самого друга, румынского художника Виктора Браунера, нежели для кошки. Через несколько недель я отвезла Танги с женой в Ньюхейвен, откуда они отправились обратно во Францию. Меня печалил их отъезд, а мадам Танги вовсе расплакалась, но я знала, что вскоре снова увижу Ива.

Пегин отправилась на лето к Лоуренсу в Межев. Синдбад проводил те каникулы со мной. В Париж какое-то время назад приехала служанка моей матери и привезла мне ее нить жемчуга — это была малая доля моего наследства.

Я хотела увидеть Танги. Мне нужно было действовать быстро и осмотрительно. Я отправила Синдбада на выходные к Гарману и поехала с Пегин на автомобиле в Ньюхейвен, где мы сели на дневной паром и отправили матери Лоуренса телеграмму с просьбой нас встретить. Она с радостью взяла под свое крыло Пегин и оставалась с ней до самого поезда в Межев. Затем я отправилась к служанке моей матери за жемчугом. Этот жемчуг доставлял ей большие мучения, и она была рада избавиться от него. Но меня он заботил меньше всего. Я договорилась встретиться с Танги в кафе в шесть часов.

Пока мы сидели и планировали свой побег, нас увидело столько людей, что мы решили перебраться в менее популярное кафе, а потом и вовсе сочли, что безопаснее всего будет немедленно покинуть Париж. У Танги с собой не было никакого багажа, у меня — только маленькая сумка. Мы сели на поезд до Руана, куда приехали в три утра. Найти комнату там оказалось практически невозможно, и мы обошли по меньшей мере десять отелей, прежде чем нам повезло. Весь следующий день мы гуляли по Руану и потом сели на поезд до Дьепа, где шел проливной дождь. Мы опоздали на последний корабль, так что ночь мы провели в Дьепе в роскошном портовом отеле. До сих пор мы не встретили никого, кроме Нэнси Кунард, которая тактично притворилась, будто нас не заметила. Мы боялись, что мадам Танги узнает о нашем местонахождении. Когда мы добрались до Ньюхейвена и сели в автомобиль, мы почувствовали себя в безопасности и радостно поехали домой.

Синдбад души не чаял в Танги, но недоумевал, почему тот приехал без жены и постоянно об этом спрашивал. Пока Танги жил с нами, он сделал много рисунков зелеными чернилами — он всегда использовал этот цвет. Один его рисунок был так похож на меня, что я заставила его мне подарить. На нем у меня было перо в качестве хвоста, а глаза походили на глаза фарфоровой куклы, если ей расколоть голову и посмотреть, что там внутри. Танги читал Пруста, который, по всей видимости, нагонял на него тоску; мы много гуляли, ходили на матчи по крикету и были очень счастливы. Однако вскоре Танги начал беспокоиться и захотел вернуться в Париж, чтобы подготовиться к скорому возвращению Бретона из Мексики. Мы с Синдбадом отвезли его на автомобиле в Ньюхейвен и затем поехали в Кент к Хейзел. После этого мы несколько дней провели в Лондоне, где Синдбад собирался сходить на матч по крикету.

Неожиданно объявился Беккет. Он направлялся в Ирландию, и я приняла его в своей лондонской квартире. Когда он увидел на камине нашу счастливую совместную фотографию с Танги, он не смог скрыть своего любопытства. На следующий день я уезжала в Париж и предложила ему переночевать в квартире. Он хотел, чтобы я осталась с ним до завтрашнего дня, когда он сам уезжал в Дублин. Я отказалась. Полагаю, он захотел меня только потому, что у меня появился кто-то другой. Я сказала, что он вынуждает меня заводить любовников, чтобы мы с ним могли оставаться друзьями, и обвинила его в своей двойной жизни. Он предложил мне свою квартиру в Париже. Она располагалась на рю де Фаворит, что вызывало смех у каждого, кому я давала этот адрес. Находилась она в доме для рабочих, но состояла из хорошей студии, спальни, кухни и ванной. Квартира была без телефона и далеко от центра — в пятнадцатом arrondisement[38] — но я все равно согласилась, поскольку знала, что мадам Танги меня там точно не найдет.

Я отвезла Синдбада в Париж и посадила на поезд, к которому мы успели в самую последнюю минуту. Мы мчались через Париж, как сумасшедшие. Не знаю, как нам удалось успеть вовремя. Синдбад, конечно, не догадывался, что, пока я прощалась с ним, меня на вокзале уже ждал Танги. Первую ночь мы с Ивом провели в квартире Беккета, после чего он исчез на сорок восемь часов. У нас обоих не было телефона, и я пришла в большое беспокойство и вообразила самые ужасные вещи. Наконец он пришел и рассказал мне, что случилось. На вечеринке сюрреалистов произошел жуткий скандал, в результате которого бедный художник Браунер лишился глаза. Он никак не участвовал в самой перепалке и был всего лишь очевидцем. Художник-сюрреалист Домингес, несносный грубиян, схватил бутылку и в кого-то ее запустил; та разбилась, и осколок угодил прямо в глаз Браунеру и выбил его. Танги отвез его в больницу, где над ним провели операцию: вынули куски стекла и вычистили глаз. Танги обещал Бретону, что будет навещать Браунера каждый день. Поскольку Браунер был сюрреалистом, Бретон считал, что несет за него личную ответственность. Нам с Танги пришлось отказаться от затеи поехать в Бретань, и я продолжила прятаться от мадам Танги в Париже. Мне приходилось с осторожностью выбирать кафе так, чтобы не встретить ее.

Как-то раз мы обедали с Мэри Рейнольдс, и в ресторан зашел Танги с женой. Я совершенно растерялась и не знала, что делать. Мэри сказала мне подойти и сказать ей bonjour[39]. Она встретила меня без энтузиазма, но весьма недвусмысленно. Она не произнесла ни слова. Она просто взяла свой нож и вилку и швырнула в меня три куска рыбы. Танги поспешил отвезти ее домой, но хозяева заведения остались недовольны. Случилось так, что это был тот ресторан, в который мы все время ходили с Беккетом. Мы давно знали его хозяев. Они как-то раз позволили нам подняться в их личную квартиру над рестораном, чтобы мы могли послушать по радио, как поет Джорджо Джойс. Мы уже было отчаялись в поисках радиоприемника, когда они пришли к нам на помощь.

Теперь, когда мадам Танги знала, что я в Париже, жизнь стала сложнее. Ив боялся, что она проследит за ним или застукает нас вместе. Разумеется, ей не было известно, где я живу, но она была из женщин с мистическим чутьем и часто узнавала о вещах каким-то неведомым образом. Она мне искренне нравилась, и я не хотела делать ее несчастной. Я не думала уводить у нее мужа — у того и до меня было много любовниц. Танги сказал мне, что она не выходит из дома и рыдает. Это сильно расстроило меня. Однажды он пошел проведать Браунера, запретив мне идти с ним в госпиталь из страха встретить жену, и я стала ждать Ива в соседнем кафе. Мы планировали вместе сходить к врачу по поводу его язвы. Мадам Танги пошла за ним в кафе и устроила кошмарную сцену. Ему пришлось увезти ее на такси. Все сложилось очень некстати, и он в результате пропустил прием у врача. Танги совсем запустил свое здоровье, а мадам Танги была не состоянии заботиться о нем. Она сама была как ребенок. Они оба слишком много пили и жутко ссорились, но в каком-то смысле они были сильно друг к другу привязаны. Иногда после их скандалов она могла пропасть на несколько дней.

Каждое утро за мной заходил Танги, мы проводили вместе целый день, а потом он шел домой к жене. Я жила в квартире Беккета. Тот со своей любовницей уехал на моем автомобиле в Бретань. Я все еще была сильно в него влюблена. Танги мне как-то сказал: «Ты приезжаешь в Париж не ко мне, ты приезжаешь к Беккету».

Нас всех крайне расстроило происшествие с Браунером. Бедолаге пришлось перенести вторую операцию, потому что врач удалил не все стекло. После этого мы купили ему стеклянный глаз. Он обладал большой смелостью и чувством собственного достоинства и начал хорошо рисовать сразу же, как только вернулся к жизни. Я навестила его вместе с Танги и купила одну из его картин. Он показал мне свой автопортрет, который он сделал годом ранее и на котором у него вываливается один глаз. Он каким-то образом предвидел катастрофу, и после нее он начал делать большие успехи в живописи, как будто освободился от гнета некоего нависшего над ним злого рока.

Если у мадам Танги и Браунера и вправду имелось мистическое чутье, то я от них не сильно в этом отставала. Однажды Танги привел меня в книжный магазин и стал искать книгу под названием «Гуон Бордоский» Гастона Париса с иллюстрациями Ораци. Такой том ему подарили в школе за достижения. Я толком не интересовалась его поисками и даже не знала, что он ищет. Я пошла в соседний магазин за энциклопедией Ларусса, которую хотела ему купить. Когда я вернулась, я стала в рассеянности прохаживаться между стеллажами, и первая же книга, которую я взяла в руки, оказалась той, которую Танги искал уже полчаса. По-моему, это впечатлило его больше всего другого, что я для него делала. Танги по-настоящему любил меня, и если бы он не был таким ребенком, я бы задумалась о том, чтобы выйти за него замуж, хотя речи об этом не заходило. Он постоянно укоризненно говорил, что он сделает для меня все, чего я только ни пожелаю. Лоуренс и мои дети не возражали против моего замужества, но мне нужен был отец, а не еще один ребенок.

Я вернулась в Лондон как раз к мюнхенскому кризису. Мне никогда в жизни не было так страшно. Я совершенно потеряла голову. Когда в следующем году началась война, я уже не испытывала никакого страха за свою личную жизнь; но именно тогда я чуть не сошла с ума от паники. Для начала я перевезла все картины из галереи в Питерсфилд. Они не принадлежали мне, поэтому я ощущала за них большую ответственность и не хотела оставлять в Лондоне. Сама я планировала уехать с детьми и Джуной в Ирландию. Джуна в один день села в ногах моей кровати, закутавшись в покрывало из марабу, и сказала: «Нас разбомбят в пух». Однако Синдбад отказывался оставлять школу, а Лоуренс позвонил мне из Межева и сказал, что, если мы уедем в Ирландию, он больше нас не увидит. Тогда мы все же решили остаться. Я переживала за Танги и отправила ему телеграмму с просьбой покинуть Париж. Я была уверена, что Лондон и Париж разбомбят в первый же день войны. Тот вечер, когда Чемберлен возвратился из Мюнхена, я проводила с Айрой и Эдитой Моррис. Они привели меня в гости к Эдварду О’Брайену, и у него дома мы слушали выступление Чемберлена по радио. Тогда мы поняли, что все миновало. Он «привез мир нашему поколению» — а если точнее, то мир на один год.

Вернувшись из Мексики, Бретон привез с собой коллекцию удивительных портретов XIX века и самые разные произведения народного искусства. Я хотела устроить выставку его коллекции, но большая ее часть оказалась слишком хрупкой, чтобы ее можно было привезти в Англию без внушительного страхового взноса. Тем не менее в Париже выставка состоялась. У Бретона была квартира-мастерская на Монмартре, где он уже многие годы собирал картины и другие предметы искусства. Лучшие экземпляры он отказывался продавать, но порой нехватка денег вынуждала его расставаться с менее ценными для него произведениями. Это был как раз тот случай. Танги привел меня к нему в мастерскую, и я купила пару очаровательных мексиканских гипсовых подсвечников, расписанных вручную. Они были такие хрупкие, что постоянно ломались, и мне в конце концов пришлось с ними расстаться.

Бретон обладал удивительным красноречием; он скорее производил впечатление актера или проповедника, чем поэта. В кафе его окружали последователи; иногда их число доходило до сорока. Когда началась война, было смешно видеть его в униформе офицера медицинской службы. Во время прошлой войны он служил в армии в качестве психиатра, и теперь его назначили врачом, хотя он уже забыл все, что знал о медицине. Он все время носил в карманах медицинские справочники. Бретон был красивым мужчиной сорока лет с большой гривой волос, как у льва. Он обладал царской внешностью и столь безукоризненными манерами, что мне было сложно привыкнуть к такому торжественному обращению. Он был высокопарен и как будто совсем не имел чувства юмора. Его белокурую вычурную жену звали Жаклин, и она выглядела совершенно в духе сюрреализма. Раньше она была пловчихой водного балета, но происходила из буржуазной семьи. У них была дочь по имени Об. И Жаклин, и Об всюду сопровождали Бретона; их ребенок ужасно вел себя в кафе. Танги же обожал всю семью Бретонов.

Как раз в то время в рядах сюрреалистов произошел раскол, и они разделились на два враждующих лагеря. Поль Элюар увел за собой половину, а то и больше последователей Бретона. Они оба обладали слишком сильными характерами, чтобы руководить одной партией, и ситуацию могла разрешить только капитуляция одного из них, чего бы в любом случае не произошло, поэтому партия разбилась на две. Бретон, должно быть, велел своим приверженцам не разговаривать с бунтарями, потому что Танги теперь не мог себе позволить находиться в одной комнате с кем-либо из другой группировки. Все это было крайне нелепо и только усложняло мне жизнь: я не могла никуда ходить с Танги, боясь встретить мадам Танги, а он никуда не мог ходить со мной, боясь встретить своих соперников.

Вернув картины из Питерсфилда в лондонскую галерею, мы открыли сезон выставкой детских рисунков. Я сходила в школу к Пегин и поговорила с преподавателем живописи. Он был идеальным учителем и давал детям полную свободу, в результате чего они создавали удивительные вещи. Я позаимствовала у него работы лучших учеников, а также мне прислал рисунки своих детей Лоуренс. Еще мне пришла партия работ от учеников школы Марии Джолас в Париже, школы Доры Рассел и школы того директора, который был большим поклонником Кандинского. Питер Доусон, директор собственной художественной школы, прислал мне произведения своих учеников, но все говорили, что он нарисовал их сам. В последний момент невестка Фрейда прислала рисунки внука Фрейда, Люсьена. На одном из них было трое обнаженных мужчин, взбегающих по лестнице. Мне кажется, это был портрет Фрейда. Мы продали все работы Пегин, а мой дантист даже попросил сделать для него копию одной из них. Дочь Роя Кэмпбелла сделала очаровательный рисунок акварелью. Одна из ее бабушек привезла его, а другая выкупила и увезла обратно в Южную Африку. Мезенс купил гуашь одного из детей Лоуренса, которая показалась ему весьма сюрреалистичной, а другую приобрел Роланд Пенроуз.

Однажды в мою галерею зашел удивительный человек в изысканном твидовом пальто. Он чем-то походил на Граучо Маркса. Своей буйной энергией он производил впечатление лидера джаз-бэнда, коим и оказался. Он показал нам свои гуаши, которые не уступали в музыкальности Кандинскому, в изящности — Клее, а в живости красок — Миро. Он мастерски использовал цвет и превосходно выстраивал композицию. Его звали Джон Таннард. Он скромно спросил меня, смогу ли я устроить его выставку, и я не сходя с места назначила дату. (Позже он сказал мне, что не мог поверить своим ушам: он привык к отказам.) Во время выставки, которая со всех точек зрения имела большой успех, в галерею вошла женщина и спросила: «Кто этот Джон Таннард?» Тот сделал три сальто и, приземлившись к ее ногам, объявил: «Я — Джон Таннард!» В конце выставки я купила одну из его лучших картин с причудливым названием «PSI», написанным на ней зелеными буквами. Много лет спустя она произвела большое впечатление на Альфреда Барра, директора Музея современного искусства Нью-Йорка, и он хотел выкупить ее у меня для коллекции музея, но я не смогла с ней расстаться, и ему пришлось искать другое полотно. Меня делала счастливой мысль о том, что я открыла гения.

Как-то раз в двери галереи «Младшей Гуггенхайм» зашел Пит Мондриан, знаменитый голландский художник-абстракционист, и вместо того чтобы разговаривать со мной об искусстве, спросил, какие ночные клубы с танцами я могу ему порекомендовать. Я пришла в немалое изумление от этого вопроса, учитывая, что ему было шестьдесят шесть лет, однако во время танца с ним я почувствовала, что он все еще способен получать от таких развлечений искреннее удовольствие. Он был изумительным танцором с военной осанкой, полный жизни и энергии, хотя с ним невозможно было поговорить ни на одном языке. Вероятно, на голландском он изъяснялся бы понятнее, чем на ломаном французском и английском, но я почему-то сомневалась, что он внятно говорит даже на своем родном языке.

У меня в Лондоне оставалось много картин Танги, и я активно их продавала. Я хотела, чтобы одну купил Роланд Пенроуз — обладатель лучшей коллекции сюрреализма в Англии. Когда он пришел в галерею посмотреть, он сразу влюбился и купил картину, хотя уже имел несколько полотен Танги. Пытаясь сделать как лучше для Танги, я вместе с тем подвела его, поскольку в процессе сблизилась с Пенроузом. У него был очаровательный домик в Хемпстеде, где он устраивал роскошные вечеринки и разнообразно развлекал гостей. Если страсти в нем не хватало, он сполна компенсировал ее харизмой и хорошим вкусом. Он определенно был способен на любовь. Все стены его дома были покрыты картинами сюрреалистов. Он внес колоссальный вклад в популяризацию сюрреализма в Англии и организовал знаменитую выставку сюрреализма в 1936 году. Пенроуз был чрезвычайно привлекателен и хорош собой и, пользуясь успехом у женщин, постоянно заводил новые интрижки. У него была одна странность: когда он спал с женщинами, он всегда связывал им запястья тем, что попадалось под руку. Однажды он использовал мой пояс, а в другой раз достал пару браслетов из слоновой кости из Судана. Они соединялись цепью и застегивались на замок, от которого у Пенроуза был ключ. Было ужасно неудобно проводить так целую ночь, но с Пенроузом нельзя было иначе. У него дома висели прекрасные полотна бельгийского сюрреалиста-романтика Поля Дельво, которого открыл Мезенс и теперь содействовал его карьере. Один раз мы занялись любовью под моей любимой картиной Дельво, «Зов ночи». Меня будоражило чувство, будто я одна из женщин, изображенных на ней. Одну из картин Дельво я купила у Мезенса и владею ею до сих пор. На ней четыре женщины растут из деревьев: вместо ног у них стволы, покрытые корой. У женщин на его полотнах всегда одно и то же лицо — он писал со своей жены, которую обожал. Удивительно, какой разной она может быть с разных углов зрения. На картинах она очень красивая, но слишком большегрудая.

Спустя несколько месяцев в Лондон наконец приехал Танги, который уже вечность обещал навестить меня. Я встретила его на вокзале, и он с первого взгляда понял, что что-то не так. Я не признавалась ему несколько дней, но в конце концов сказала, что оказалась в ловушке и должна найти из нее выход и что я несчастлива. Я знала, что Пенроуз влюблен в американку, которая была в Египте. Я не сказала Танги, кто причиняет мне страдания, но после того как во время вечеринки у Пенроуза мы с ним весь вечер сидели держась за руки, Танги, должно быть, догадался. Он был печален все время своего пребывания в Лондоне, хотя мы много гуляли и вполне счастливо жили вместе. Мы пошли на коктейльную вечеринку, где хозяин спросил, я ли мадам Танги. Мы решили, что я буду зваться лондонской мадам Танги.

Танги чувствовал себя богачом, оттого что продавал столько картин. Он уже потратил, раздарил и потерял все деньги, которые заработал на выставке. Когда он вернулся в Париж, он развлекался тем, что сминал в комок фунтовые купюры и швыряся ими в соседей по кафе. Кажется, он даже сжигал деньги. Я жалею, что не оставила его выручку храниться у себя. Он говорил мне, что не стоит отдавать ему все сразу. Теперь же он всем покупал подарки. Он каждый день дарил мне по орхидее и отдал свою картину. Синдбаду он подарил замечательный хитрый секундомер, Пегин — миниатюрный набор красок, а себе купил английскую одежду. В скором времени мы отправились обратно в Париж, потому что ситуация с Пенроузом изводила Танги. По дороге он подружился с капитаном парома, и тот дал ему встать к штурвалу, когда корабль заходил в порт.

Генри Мур был очень простым, прямолинейным мужчиной из Йоркшира, около сорока лет от роду, и на жизнь зарабатывал уроками искусства. В Лондоне он с большим успехом продавал свои работы и выставлялся во всех галереях. Он делал замечательные сюрреалистичные рисунки, которые мне нравились даже больше его скульптур. Он предоставил нам огромную деревянную скульптуру полулежащего человека, которая красиво смотрелась в центре галереи. Я хотела ее купить, но она была слишком велика для моего дома. Пока мы с Танги были в Лондоне, нас пригласили на ужин к Муру вместе с Пенроузом. Русская жена Мура приготовила для нас восхитительную трапезу. После ужина Мур показал нам свои новые скульптуры; они были крошечные. Мне кажется, это я навела его на мысль уменьшить масштаб произведений, когда написала ему во время выставки скульптур в моей галерее, как я восхищаюсь его работами и как мне жаль, что у меня дома для них совсем нет места. Теперь такой проблемы не стояло. Спустя несколько месяцев он пришел в галерею, словно бродячий торговец, с маленьким чемоданом. Он извлек из него две изящные полулежачие фигуры, одну из бронзы, другую из свинца, и предложил мне выбрать одну. Мне сразу больше понравилась бронзовая, и она-то мне и досталась.

В то время я проводила выставку коллажей. Половину из них прислал из Парижа Арп, которому немалых трудов стоило их собрать. Остальные я нашла в Лондоне. Какие-то я одолжила у Пенроуза и других, и еще я уговорила всех художников сделать новые коллажи специально для выставки. Поскольку выбор материалов был не ограничен, мы получили самые немыслимые творения. Бенно в своей работе использовал кухонную терку. Экспозицию для меня оформил Пенроуз. В одном зале мы поместили Пикассо, Брака, Арпа и Массона, а все прочие, более смелые работы, — в другом. Лоуренс прислал несколько до крайности неприличных коллажей, которые нам пришлось спрятать. Пенроуз одолжил мне несколько произведений Макса Эрнста — тот определенно был мастером коллажа. Критики не упомянули его имени в обзорах, и такое невежество привело Пенроуза в негодование. После открытия я, по своему обыкновению, устроила большую вечеринку в кафе «Рояль». Помню, как я посреди ужина внезапно стала уговаривать Пенроуза поехать в Египет к его возлюбленной. Он удивился и спросил, почему меня так интересует его личная жизнь. Я ответила: «Потому что ты мне дорог, и я желаю тебе счастья, и, если ты сейчас не завоюешь ее, она никогда не вернется». Его тронула моя забота, и он последовал моему совету: уехал и привез с собой обратно женщину, которой так долго добивался.

В январе 1939 года я отправилась в Париж, где наконец справилась со своей одержимостью Беккетом. Помню, как я однажды ему сказала: «Боже, я и забыла, что больше в тебя не влюблена». Вероятно, толчком к тому послужила моя встреча с гадалкой. По ее словам, пришло время либо выходить за него замуж, либо забыть о нем. Она назвала его ужасным деспотом. Когда я пересказала это Беккету, он спросил: «И ты решила не выходить за меня?» Я с облегчением ответила: «Да». После тринадцати месяцев пришло самое время поставить точку в этой безнадежной истории.

Я все еще была дружна с Танги и постоянно его видела. Он расписал для меня пару маленьких сережек. Я пришла в такой восторг, что не смогла дождаться, пока они высохнут, и надела их слишком рано и в результате одну испортила. Я упросила Танги сделать ей замену. Первые две сережки были розовые, но я подумала, что будет интересно, если они будут разных цветов, и в этот раз Танги вторую сделал голубой. Это были две изумительные миниатюрные картинки, и Герберт Рид назвал их лучшими работами Танги из всех, что ему доводилось видеть. Еще Танги сделал небольшой рисунок фаллической фигуры для зажигалки и заказал у «Данхилла» гравировку. Это было самое маленькое произведение Танги в мире, но я, к несчастью, позже оставила его в такси.

Вернувшись в Лондон, я окончательно порвала как с Беккетом, так и с Танги. Но скоро меня ждала еще б?льшая напасть. Я завела роман с английским художником по имени Ллевелин. Наши отношения носили весьма неопределенный характер, но их последствия привели к настоящей катастрофе. Удовольствия от них я получила явно не столько, чтобы оно оправдало мои дальнейшие мучения. Он перебивался с одного заработка на другой, его жена была больна, и, когда я как-то вечером привезла его к себе домой, у него это вызвало ужасные угрызения совести. Ему приходилось вести себя очень осторожно, и виделся он со мной только тайком либо по делу. Мы усердно трудились на благо основанного им Комитета помощи Испании. Он собрал картины, пожертвованные всеми нашими художниками из Парижа и Лондона, и хотел провести в моей галерее благотворительный аукцион, но в итоге нашел более подходящее место в доме рядом с Риджентс-парком. Мы провели три аукциона в три вечера подряд и продали картины по смехотворным ценам; большинство пришедших просто-напросто воспользовались щедростью художников. Все это проходило в жуткой неразберихе, а покупатели ровным счетом ничего не понимали в искусстве. За достойные деньги ушли только портрет Джойса — рисунок Огастеса Джона — и красивое полотно Пикассо 1937 года. Я приобрела тогда свои первые картины Ллевелина и Эрнста за сносные деньги, но за большинство остальных лотов предлагали меньше, чем они стоили, и нам пришлось установить на них минимальную цену. Мы заработали всего несколько сотен фунтов, хотя могли бы собрать гораздо больше, учитывая качество произведений и дело, во имя которого мы все это затеяли.

У Ллевелина был чудесный дом, где они с женой работали и проводили вечеринки, приглашение на которые считалось большой честью. Они оба были весьма чванливы и происходили из древних английских семей.

Неурядицы начались с того, что Джон Давенпорт пригласил нас на выходные во Францию — меня с Ллевелином и еще одну пару. Никто не знал о моей связи с Ллевелином; б?льшую часть дня он проводил за рисованием с женой Джона, а я разговаривала с Джоном, который был замечательным собеседником. Он водил нас по великолепным ресторанам, и мы провели два замечательных дня, после чего все отправились в Париж, а я вернулась к Синдбаду, который проводил у меня пасхальные каникулы. Когда я уезжала, Ллевелин принес мне на борт бутылочку бренди, вне сомнения, радуясь тому факту, что я уезжаю прежде, чем нас раскусили. После этого я три месяца провела в состоянии крайней неопределенности, гадая, беременна я или нет.

Стоило мне подумать, что да, как я сразу убеждала себя, что это не так, и наоборот. Я наблюдалась у глупейшей женщины-врача, которая отказывалась меня осматривать и только говорила со мной по телефону. Она была убеждена, что у меня уже был выкидыш. Мне казалось, что у меня их было уже три. Со временем мне становилось только хуже, и я целыми днями не вставала с кровати. Джон Давенпорт пригласил меня на выходные в свой очаровательный дом в Котсуолдс. Я полдня полола его сад и таскала тяжелую тележку, в надежде, что это возымеет эффект, но это не изменило положение вещей.

Как-то раз днем Ллевелин пригласил меня к себе домой взглянуть на работы его жены. В тот момент, когда я вошла и увидела ее, я поняла, что мы обе беременны. Вскоре после этого у нее случился выкидыш. Ее увезли в больницу посреди ночи в опасном состоянии. Ирония состояла в том, что они-то как раз хотели ребенка. Я предложила Ллевелину своего, но он отказался, сказав, что сможет зачать еще не одного.

После нескольких недель сомнений я поехала в Питерсфилд к своему местному терапевту. Я шла на большой риск, но он со спокойствием отнесся к моей ситуации. Он сделал анализ на мыши в Эдинбурге, и тот оказался положительным. Я попросила его помочь мне, но он отказался идти на такой риск. Я возмутилась и сослалась на свое ужасное самочувствие, но он был уверен, что недомогание пройдет через несколько недель. Тогда я вернулась в Лондон и нашла немецкого врача-беженца. По его словам, даже слепому было понятно, что я беременна и что я слишком стара для ребенка, особенно если учесть, что в последний раз я рожала четырнадцать лет назад. Я испытала большое облегчение, найдя человека, готового меня выручить.

Пока я лежала в лечебнице, меня навестил Джон Давенпорт и принес мне огромную охапку цветов. Он не имел ни малейшего представления ни о причине моего недомогания, ни об опасности, которую я навлекла на себя во Франции. Другим посетителем был Герберт Рид, который вел себя со мной очень по-отечески и еще меньше Давенпорта догадывался о моем положении. Уверена, все медсестры решили, что это он отец моего ребенка, а он пришел поговорить о нашем проекте музея, подготовка которого тогда уже шла полным ходом.

В марте 1939 года я уже вынашивала идею открытия музея современного искусства в Лондоне. Продолжать держать галерею казалось нелепым с учетом того, что в год она приносила убыток примерно в шестьсот фунтов, хотя и выглядела успешным предприятием. Я решила, раз уж я теряю деньги, то почему бы не терять еще больше, но по крайней мере делать что-то стоящее. Я связалась с Гербертом Ридом, который упорно пытался популяризировать искусство модернизма в Англии. Он мне очень нравился, и я чувствовала, что мы можем сработаться. Я заставила его уйти с позиции редактора журнала «Берлингтон» и в обмен предложила ему пятилетний контракт на должность директора нового музея, который мы планировали открыть осенью. Уин Хендерсон выбрала для себя звание «регистратора». Одному Богу известно, какая роль при этом доставалась мне. Герберт Рид согласился помогать мне бесплатно на протяжении шести месяцев до открытия музея, однако попросил выплатить ему годовое жалованье авансом, поскольку он хотел стать партнером в издательстве «Рутледж» и выкупить его акции.

Мы многие недели провели в поисках подходящего помещения для музея и управились только к лету. Я пыталась урезать свои личные расходы, чтобы мне хватило денег на нужды проекта. Я приняла решение жить чуть ли не монашеской жизнью. По правде говоря, у меня и близко не было нужных средств, поскольку я уже имела обязательства на десять тысяч долларов в год перед всевозможными друзьями и художниками, которых я обеспечивала многие годы. Я не могла ни с того ни с сего отказать им в поддержке в пользу музея, как бы мне этого ни хотелось. Я решила больше не покупать одежду, продала «деляж» и купила дешевый маленький «талбот». Каждый пенни, что мне удавалось сохранить, шел на нужды музея. Поскольку денег на покупку картин у нас не было, мы решили заимствовать работы или пытаться заполучить их в подарок. Я обратилась к своей тете Ирэн Гуггенхайм и спросила, не согласится ли мой дядя Соломон что-то мне дать, но она ответила, что по этому вопросу придется консультироваться с баронессой Ребай и после этого, быть может, я получу одного Бауэра. Я поблагодарила ее и ушла. У мистера Рида дела шли лучше — он заручился поддержкой многих. Пресса оказала нам замечательную услугу. Фото мистера Рида появилось во всех газетах. В «Ивнинг Стандард» напечатали чудовищную фотографию меня с Пегин. Я на ней выглядела просто кошмарно, хотя обычно я фотогенична. Джуна Барнс по этому поводу отпустила великолепный комментарий: «У тебя был единственный шанс, и тот ты проворонила».

Однажды в галерею пришла молодая женщина мужеподобного вида. Она сказала, что ее прислал Марсель Дюшан, поэтому мы с радостью ее приняли. Она хотела сделать цветную фотографию меня с Ридом. У нее уже имелась внушительная коллекция портретов знаменитостей, и теперь она расширяла ее в Лондоне, где уже уговорила позировать всю интеллектуальную элиту. Я подумала, что было бы неплохо дать ей шанс провести у меня в галерее выставку снимков. Я совместила этот показ с прощальной вечеринкой. На нее пришли сотни людей, в основном случайных. Жизель Фройнд выставила свои фотографии. Все пришли в восторг от цветных портретов знаменитостей — они вызвали куда больше энтузиазма, чем черно-белые. В нашем распоряжении был огромный бар, так что вечеринка прошла с успехом. Мне сильно нездоровилось, и я чуть не передумала идти в последнюю минуту. Жена Ллевелина, только что оправившись от своего выкидыша и не догадываясь о моей беременности, предложила Ллевелину забросить меня на плечо и отнести на другую вечеринку. Я сказала, что не могу встать, и когда она спросила, что со мной, я ответила, что потянула лодыжку.

После этого мисс Фройнд сфотографировала меня и мистера Рида в моей маленькой квартире. Там не было места, чтобы достаточно далеко отодвинуть камеру, поэтому мне пришлось сидеть в ногах у Рида, пока он показывал мне книгу Дюшана. Позади нас висела картина Танги. Нам пришлось решать, от кого отрезать половину — от нее или нас. Мы решили в свою пользу. Позже мисс Фройнд передала мне два портрета Рида крупным планом. Она проделала восхитительную работу. На фотографии можно разглядеть еле заметную щетину на его гладко выбритом подбородке.

Мистер Рид имел выдающуюся внешность. Он выглядел как премьер-министр и производил впечатление человека высокого происхождения, но с гордостью всем говорил, что на самом деле он сын фермера из Йоркшира. У него были седые волосы и голубые глаза; он был сдержан, степенен и молчалив. Он обладал большой эрудицией и написал бессчетное количество книг, экземпляр каждой из которых у меня имелся, и каждый я заставила его подписать. Я начала воспринимать его как отца и за спиной даже называла Папой. Он обращался со мной как Дизраэли с королевой Викторией. Наверное, я даже была влюблена в него, в духовном смысле. Мы часто ели вместе и стали близки; мы много говорили о Джоне Холмсе, и я заставила мистера Рида дать мне слово, что он издаст для меня книгу писем Джона. Он сказал, что высоко ценил критику Джона. Я нашла старую статью Джона о Риде, но лестного в ней было мало, поэтому я не стала ему ее показывать. Статья вышла за несколько лет до «Календаря», квартального журнала писем, который редактировал Гарман. Мы с мистером Ридом имели большие планы на будущее. После открытия мы собирались ехать в Нью-Йорк в надежде собрать денег и изучить порядок работы Музея современного искусства. Сейчас мне стыдно вспоминать нашу наивность.

Джуна была настроена категорически против всего проекта и не скрывала своего скепсиса. Она говорила, что скоро я буду подписывать чеки для мистера Рида, а он возьмет бразды правления в свои руки. Мистер Рид чувствовал сильное беспокойство из-за того, что он связывал со мной свое будущее. Он хотел получить какие-то рекомендации, а поскольку я не могла их ему предоставить, обратился к своему лучшему другу Т. С. Эллиоту и спросил, что ему делать. Мистер Эллиот, которого я никогда не встречала, успокоил его: «Я никогда не слышал, чтобы о миссис Гуггенхайм отзывались иначе, кроме как самыми лестными словами». Это, должно быть, развеяло сомнения мистера Рида.

Мистер Рид не мог поверить в свою удачу. Для него я, наверное, была настоящим подарком небес. Он имел опыт работы куратором в нескольких музеях и мог бы с легкостью получить новую аналогичную должность, а позже даже был посвящен в рыцари; однако всю жизнь он мечтал о том, чтобы открыть свой идеальный музей модернизма, и написал статью, где изложил мысли на этот счет. Первым делом он предложил позаимствовать картины и в качестве открытия провести выставку произведений всей той области искусства, которой мы собирались посвятить музей. Большинство из них предстояло привезти из Парижа. Этот список, многочисленные поправки в который позже внесли Марсель Дюшан, Нелли ван Дусбург и я сама, стал основой моей нынешней коллекции. Он хотел начать с первых полотен абстракционизма и кубизма из 1910-х, но периодически вставлял Сезанна, Матисса, Руссо и других художников, которых я уже не думала включать в экспозицию.

Мистер Рид пришел навестить меня в лечебницу и передал мне предложение от Мезенса и Пенроуза, которые хотели участвовать в проекте. Как оказалось, им предложили бесплатно целый этаж в здании знаменитого ателье на Беркли-сквер. Если бы мы согласились на этот подарок и вместе с ним наняли Мезенса на небольшую ставку, то Пенроуз согласился бы одолжить нам несколько своих лучших Пикассо. Все это показалось мне неуместным, ведь к тому моменту мы с Мезенсом и Пенроузом были заклятыми врагами. Мы рассорились в пух и прах по поводу выставки абстракционизма, которую я провела в своей галерее. Можно себе вообразить, каким было мое удивление, когда мистер Рид озвучил их предложение. Я наотрез отказалась, хотя мистер Рид, судя по всему, рассчитывал его принять.

Филлис Джонс забрала меня из лечебницы и отвезла в Питерсфилд восстанавливаться после операции. Я все время была в полуобморочном состоянии и большую часть времени лежала в кровати, читая Пруста и составляя бюджет для мистера Рида.

В один день мне позвонил мистер Рид и сообщил, что ему предложили прекрасное место для музея. Это был дом сэра Кеннета Кларка на Портленд-плейс. Я сделала над собой гигантское усилие, чтобы приехать в город и посмотреть на него. Я все еще была очень слаба. Я не могла прийти в себя еще три месяца — в общей сложности, недуг отнял у меня полгода жизни.

Леди Кларк показала мне свой очаровательный дом. Это действительно было идеальное здание для музея, несмотря на свой совершенно не современный стиль эпохи Регентства. Леди Кларк, учительница физкультуры, особенно гордилась бомбоубежищем в подвале. Ради детей она собиралась переехать на природу. Я была глупа и не поняла, что она готовится к грядущей войне, и считала, что нам страшно повезло с ее домом. Единственная проблема заключалась в том, что он был слишком велик, но у меня родилась идея поселиться самой на одном из верхних этажей. К моему несчастью, у мистера Рида возникла та же мысль. Мы начали спорить, кому достанется какой этаж.

Мы заняли дом, но поскольку наши адвокаты были в отпуске, мы не подписали официального договора аренды, и когда началась война, я не имела никаких финансовых обязательств перед сэром Кеннетом Кларком. Он же однако думал, что я имею моральное обязательство, и сказал мистеру Риду, что он рассчитывает получить от нас компенсацию, ведь он мог бы успеть сдать дом кому-то еще. Он предложил мне передать эту компенсацию комитету, сформированному им для помощи художникам в бедственном положении, которым он к тому времени пожертвовал свой дом. Мистер Рид считал, что у сэра Кеннета Кларка больше денег, чем у меня. В итоге я сосредоточилась на мистере Риде, перед которым я была в долгу и денежном, и моральном.

Я стала планировать летний отпуск. Мне нужен был хороший отдых, и я надеялась съездить за границу перед открытием музея. Осенью я должна была встретиться с мистером Ридом в Париже и к тому времени уже собрать все необходимые картины. Я несколько месяцев собиралась добраться до замка Кемийе в Эне, где Гордон Онслоу-Форд развлекал сюрреалистов, в надежде, что тот даст нам несколько картин из своей коллекции для музея. Танги ждал меня там, но мне пришлось отложить поездку из-за состояния здоровья. Я написала Танги, но его ответы становились все более уклончивы, и я поняла, что встретиться с ним не получится и что у него, должно быть, новая пассия.

Тогда я приняла приглашение Нелли ван Дусбург и поехала с ней на юг Франции. Мы с Нелли подружились совсем недавно, и я еще не очень хорошо ее знала. Примерно за год до того она пришла ко мне в галерею и пустилась в долгий рассказ о том, кем был ее муж и кто она такая. Я ни капли не впечатлилась и подумала, что она смешна. Но я позволила ей понемногу пробиться в мою жизнь. Мне не очень нравится женское общество, и я предпочту ему если не мужчин, то хотя бы геев. Женщины ужасно скучны. Тем не менее я предложила Нелли пожить в моей квартире, а точнее, она сама напросилась, а я согласилась пустить ее в свою гостевую комнату.

Нелли была ухоженной женщиной моего возраста с аккуратной фигуркой, голубыми глазами и рыжими волосами — редкими и крашеными. Она опрятно одевалась и выглядела привлекательно, но носила слишком яркий макияж. Из-за ее чрезмерной энергичности я порой избегала ее общества. Она сходила с ума по абстрактному искусству, почему и обратилась ко мне. Она уже десять лет была вдовой Тео ван Дусбурга, который вместе с Мондрианом редактировал журнал «Де Стейл». Еще он был художником, архитектором и теоретиком искусства. Он был практически Да Винчи XX века, и Нелли благоговела перед его памятью, что меня очень тронуло.

Однажды вечером нас повел ужинать Карл Нирендорф, и мы так напились, что я и Нелли в итоге рыдали у него на плече по нашим покойным мужьям. На сентиментального немца это произвело неизгладимое впечатление. Он говорил, что это было прекрасно, и это правда было так. Когда Нелли приезжала в Лондон, я всегда пускала ее к себе в квартиру, а когда я бывала в Париже, она уговаривала меня остановиться в Медоне в доме, который построил перед смертью ее муж. Я все время отказывалась жить в Медоне из-за Танги, но никогда не говорила ей истинной причины своего отказа. Один раз я привезла Нелли в Питерсфилд, где она подружилась с моими детьми. Она была так молода душой и полна энергии, что они влюбились в нее.

В августе я выехала на своем маленьком «тальботе» во Францию, не догадываясь, что прощаюсь с «Тисовым деревом» навсегда. Я позволила Синдбаду вести автомобиль через Нормандию. Тогда же я в последний раз видела Нормандию. Мне невыносимо думать о том разорении и упадке, которые в эти прекрасные края принесла война.

Приехав в Париж, я посадила Синдбада в спальный вагон до Межева и затем совсем обессилела. Мое здоровье по-прежнему оставляло желать лучшего. Как только смогли, мы с Нелли отправились на юг. Мы решили поехать в Межев и, если получится, остановиться по дороге у Онслоу-Форда. По какой-то причине у нас не вышло этого сделать, но до Межева мы все же добрались. Дети уже несколько лет умоляли меня приехать к ним. Лоуренс купил там дом в 1936 году. Благодаря компании Нелли я имела предлог, чтобы остановиться в отеле и не задерживаться надолго. В итоге мы провели неделю в этом горнолыжном поселке, который к тому времени начал становиться модным зимним курортом. Мне никогда не нравилось это место, но дети его обожали. Лоуренс и Кей были очень гостеприимны; у них был красивый дом, и дети нам очень обрадовались.

Оттуда мы направились в Грас, где остановились у мистера Сайдса, друга Нелли. Это был сердечный бизнесмен армянского происхождения и авантюрист, не способный выносить присутствия денег без желания завладеть ими тем или иным путем. Он предлагал мне сотрудничество самого разного толка, лишь бы добраться до моего состояния, но поскольку он не обладал достаточной изобретательностью или умом, ни одно из его предложений не встретило отклика. Его новейшим увлечением было современное искусство, в котором он ничего не понимал, но ради которого был готов пойти на все. Он даже выразил желание заменить мистера Рида, хотя и близко не обладал необходимой для этого квалификацией.

Сайдс и Нелли только что провели три выставки абстрактного искусства в Париже. Художники говорили, что они показали себя отвратительно, но художники вечно недовольны, поэтому я не поверила, что все было так плохо. Нелли действительно хорошо делала свою работу. Она обладала удивительной рассудительностью, и я никогда не видела, чтобы она ошибалась.

Мистер Сайдс арендовал дом, и мы с Нелли поселились у него. В доме было два этажа; мистер Сайдс жил внизу, а мы наверху. На всех была одна ванная. В нее можно было пройти только через наши спальни, которые она соединяла, поэтому я прозвала ее Польским коридором.

Мистер Сайдс следил за тем, чтобы мы отменно питались и много пили. Нам в действительности неплохо жилось в этом маленьком домике, затерянном среди холмов Граса. В Сайдсе энергия била ключом, и хотя он пока ходил с помощью двух палок после несчастного случая на железной дороге, который чуть не стоил ему жизни, это не помешало ему умчаться на моем автомобиле через всю округу и купить часовню в Ля Турель, которую он начал перестраивать под свой дом. Он был крайне амбициозен и имел звание кавалера Ордена Почетного легиона. Мы с Нелли верили, что он станет мэром Ля Турель. Ему было почти шестьдесят.

Каждый день мы с Нелли ездили к морю. Мы постоянно пытались отделаться от мистера Сайдса и совершали вдвоем небольшие поездки. Нам удалось выбраться в Ле Канадель в кафе мадам Октобон, где мы провели несколько дней с моим старым другом, хозяином гостиницы. Я хотела увидеть свое старое жилище в Прамускье. Его продали буржуазной семье, которая переделала его в совершенно типичный французский дом. Мне было очень грустно видеть его таким.

Пока мы были в Ле Канадель, мы навестили Кандинских. Они жили в самом старомодном отеле на всем побережье, «Кенсингтоне» в Ля Круа. Уверена, что его выбрала жена Кандинского. Мы возили их по округе на автомобиле, а когда показали им кафе мадам Октобон, где мы жили, они чуть не упали в обморок от такого отсутствия шика. Кажется, они даже решили, будто мы шутим. Во время нашей поездки объявили всеобщую мобилизацию, и мы поспешили вернуться к мистеру Сайдсу.

Мистер Сайдс был самым большим оптимистом, какого мне доводилось встречать. Разумеется, он не верил, что грядет война. Когда ее объявили, он был уверен, что она закончится через пару недель. Чем больше он слушал радио, тем больше утверждался в своей вере. Одному богу известно, почему. Я сильно нервничала и не знала, что делать. Мистер Сайдс сказал: «Elle cherche les enfers»[40]. Он считал, что мне просто не хватает проблем.

В начале войны я была пацифисткой и боялась, что Синдбад решит пойти на военную службу. Однако это было последнее, о чем он думал в то время. Ему было всего шестнадцать. Я не знала, что будет с нашим будущим, но Лоуренс сохранял спокойствие и решал все за меня. Он писал мне успокаивающие письма, и я какое-то время ничего не предпринимала.

В Грасе нас окружила армия. Солдаты были всюду: их расквартировали вокруг нашего дома. Они выглядели совершенно неготовыми к войне, что позже оказалось правдой. Целые полки проходили мимо нашего дома по ночам, а порой и днем. Мы никогда не знали, куда они идут. Мобилизация продолжалась день за днем, и я не замечала у солдат ни должной амуниции, ни организации. Все это выглядело безнадежно. Во время захвата Польши можно было бы выиграть много времени, но никто не спешил ей на помощь.

Однажды, когда я была в Каннах и стояла в очереди на отправку одной из моих многочисленных телеграмм не то Лоуренсу, не то Китти с указаниями насчет переправки вещей из Лондона в Питерсфилд, со мной произошел странный случай. Все кругом были ужасно напряжены, как это бывает в начале войны, и ни у кого язык не поворачивался шутить, особенно по поводу мучительного процесса диктовки длинных телеграмм. На несколько шагов впереди меня в очереди стоял гомосексуал, который неожиданно выдал прекрасное замечание: «Боже мой, вы только поглядите на всех: можно подумать, во Франции война!» Если бы я не была настолько подавлена, я бы от души рассмеялась, но он, увы, выбрал неподходящий момент. В другой день нам сказали, что через два часа Канны будут бомбить. Кажется, это ни на кого не произвело большого впечатления.

Достать бензин представляло большую трудность, но тем не менее нам это неизменно удавалось. Сайдс не хотел, чтобы мы тратили запасы, но я так радовалась своему обожаемому югу, что не могла сидеть на месте; я постоянно садилась за руль и ехала по местам, которые за четыре года моей жизни в этих краях обрели для меня особое значение. Я без конца находилась в возбужденном состоянии и непременно должна была показать Нелли, что и где произошло в этот крайне насыщенный эмоциями период моей биографии.

Вскоре я отказалась от намерения вернуться в Англию, поскольку Лоуренс решил, что дети должны остаться во Франции. Нам нельзя было разъезжаться по разным странам, ведь с приходом войны переезды могли оказаться невозможными. Мне пришлось оставить проект музея, который в любом случае был обречен на провал: не могли же мы заимствовать картины, чтобы выставлять их под лондонскими бомбежками.

Мне пришла в голову замечательная идея создать колонию для художников на время войны и пригласить туда всех желающих на условиях небольшого содержания. В обмен они бы отдавали мне свои картины для будущего музея. Мы с Нелли стали искать по всему югу Франции подходящее место для нашей колонии. Мы осматривали отели, шато, дома. Это дало мне повод путешествовать и в самом деле стало в своем роде миссией. В Ле Бо нам показалось, что мы нашли идеальное место, но его уже реквизировало французское правительство.

Если бы я в то время лучше знала художников, ни за что бы не допустила безумной мысли, будто они смогут жить в мире и согласии. Нелли следовало бы подумать об этом раньше моего. Как только я вернулась в Париж и встретилась с несколькими людьми, которых мы думали пригласить, я осознала, какой кошмар нам предстоит. Они не только не могли ужиться вместе, но даже не желали делить один стол за ужином. Невообразимо, сколько они питали друг к другу вражды и ревности.

На юге мы навестили Альбера Глеза с женой. У них было несколько домов: один в Кальвере, один в Сен-Реми и еще один на другой стороне Роны. Первый был относительно простым домом на берегу моря, но в Сен-Реми они владели огромным имением, земли которого уже несколько лет безуспешно пытались возделывать. С началом войны коммуна пожаловала мадам Глез ослика, и при помощи него, а также двух испанцев, она всерьез планировала спасти Францию от голода. Она просила меня присоединиться к ней, но при всей шаткости моего собственного проекта я осознавала, что ее затея имеет еще меньше шансов на успех. Они радушно приняли нас в своем красивом доме, построенном в настоящем прованском стиле. Они оба были вегетарианцами, но при этом готовили изумительные блюда и приглашали нас к столу по совершенно непредсказуемому расписанию, как будто у них напрочь отсутствовало чувство времени. Глез был интеллектуалом и писателем не в меньшей мере, чем художником. Они были очаровательными людьми и, как большинство супружеских пар, представляли собой занятное зрелище для окружающих. Мадам Глез перебивала мужа всякий раз, стоило тому только заговорить, а поскольку он был интересным человеком, это было весьма досадно.

Когда мы наконец вернулись в Париж, я поселилась у Нелли в Медоне. Ее дом был сконструирован так, что если тебе нужна была еще одна комната, достаточно было провернуть вращающуюся дверь. Это было очень удобно.

Я вновь встретила Танги. Он жил один в красивой квартире американской аристократки Кей Сейдж. Как-то давно я уже попросила его с ней встретиться в надежде, что она купит его картину. По тому, как он описал мне ее на следующий день, я бы ни за что не подумала, что она станет его следующей женой. Она только что уехала в Америку, и он собирался отправиться следом, как только получит документы. Она оказала ему всю посильную помощь и покинула страну первой, рассчитывая, что он в скором времени последует за ней. В противном случае он бы присоединился к моей колонии.

Я носилась по Парижу с Танги, пока он собирал оставшиеся документы, но в последний момент он исчез. Он проводил последние дни с женой. Я нашла это трогательным. Мы с ней к тому времени снова стали хорошими подругами, ведь я больше ничем ей не угрожала. Она продала мне картину, за которой я охотилась уже многие месяцы — «Дворец высокого мыса», и я пообещала Танги, что буду выплачивать его жене ее стоимость в рассрочку ежемесячно. Так что можно сказать, что я унаследовала от Танги его жену после его отъезда.

Я купила Джуне билет на тот же корабль, что и Танги. Она была совершенно не в себе, и я попросила Танги за ней присматривать. Разумеется, он не выполнил мою просьбу. Я посадила их на поезд поздней ночью на вокзале Аустерлиц. Это было драматическое прощание, которое заставило нас почувствовать, что мы в самом деле на войне. В воздухе висело ужасное напряжение, и на вокзале царила почти кромешная тьма. Я не имела ни малейшего желания уезжать и совершенно не боялась.

Лоуренс написал мне, что он хочет отправить Синдбада в английскую школу близ города По. Я решила съездить посмотреть на эту школу и заодно заглянуть в местные дома, поскольку все еще не нашла идеального места для колонии. Мы ехали из Межева на двух автомобилях через всю Францию, что было довольно нелепо. Мы с Синдбадом ехали в маленьком «тальботе», а Кей и Лоуренс — в их «рено». Мы планировали разделиться в По, поэтому и подумали, что нам необходимы две машины. По пути нам открывались пейзажи Дордони и Центрального массива, окрашенные поздней осенью в красно-коричневый. Мы заехали в несколько чудесных старых церквей и питались роскошными трапезами в старых французских традициях. По — ничем не примечательный городок, но война его как будто оживила. По сравнению с Бидэльским интернатом школа в По была просто смешна, и Синдбаду там страшно не нравилось. Его расстраивало, что ему не дают заниматься крикетом и вернуться в Питерсфилд.

После отъезда Лоуренса и Кей я задержалась еще на несколько дней, надеясь, что Синдбад сможет там освоиться. Между делом я продолжала искать по округе подходящий шато. Я нашла агента недвижимости и ездила с ней по окрестностям. К тому моменту мой проект приобрел официальный статус: я стала использовать имя месье де Монзи, министра образования, так как мой агент решила, что это он меня послал на поиски помещения. Это не имело ничего общего с действительностью, но я не стала ее разуверять, подумав, что так дела пойдут быстрее. Во Франции важны знакомства. Я имела некоторую смутную связь с месье де Монзи, хотя никогда не встречала его. В результате меня всюду принимали по-королевски и показывали мне самые красивые шато, которые мне, разумеется, так и не подошли.

В мое отсутствие Нелли, которая теперь имела должность секретаря нашего проекта, встречалась с художниками и узнавала, интересно ли им участие. Энтузиазма они высказывали немного, за исключением тех, кто был на мели. К всеобщему облегчению мы в конце концов от этой затеи отказались.

Теперь мне предстояло уладить отношения с мистером Ридом. Я пыталась получить британскую визу, чтобы встретиться с ним и поговорить. Мне в ней отказали, но сказали, что я могу подать заявление на другую — только на время войны с условием, что я вернусь туда с детьми и там останусь. Поскольку об этом не могло идти и речи, я оставила попытки. Это дало мне повод отказаться от дальнейшего сотрудничества с мистером Ридом, чего я и хотела. Тем не менее меня пугало намерение миссис Рид жить в здании музея. Спустя какое-то время мой друг Хоар из министерства иностранных дел сообщил, что может сделать для меня визу, но к тому времени я уже обо всем договорилась в переписке. Наши адвокаты расторгли контракт, и мистер Рид согласился на половину пятилетнего жалования за вычетом того, что я уже ему выплатила. Он не держал на меня зла, но был сильно разочарован, потому что считал Лондон идеальным местом для музея во время войны. Я чувствовала, что оказала ему большую услугу, заставив уйти со скучной должности в журнале «Берлингтон», и поскольку теперь, после нашего недолгого сотрудничества, он стал на две с половиной тысячи фунтов богаче, что позволило ему выкупить долю в издательстве «Рутледж», я не имела никаких угрызений совести. Позже он решил написать о своей жизни книгу и хотел посвятить ее мне. Когда он ее закончил, его жена, должно быть, имела претензии к посвящению, поэтому он от него отказался. Когда все это осталось позади, он стал называть меня Пегги, и с тех пор мы остались добрыми друзьями и продолжили писать друг другу письма.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ