Глава 5 Моя жизнь с Джоном Холмсом
Доехав до Авиньона, я встретилась с Джоном и Дороти и первым делом выкинула свое обручальное кольцо. Я вышла на балкон и швырнула его вниз, на улицу.
Этот жест обладал для меня символическим значением, хотя потом я не раз пожалела о нем. Это было красивое маленькое колечко, и мне часто не хватало именно такого. Дороти переживала из-за инфекции, попавшей в рану от колючей проволоки. Она все еще не знала, что Джон в меня влюблен — у него не хватало духу признаться ей. Он постоянно откладывал все на потом. Мы продолжали заниматься любовью втайне от нее, но, думаю, этот факт вызвал бы у нее меньше беспокойства, чем то, что мы собираемся жить вместе.
Мы хотели отправиться в Лондон, но Дороти уговорила меня вызвать моего адвоката, с которым мы встретились в Дижоне — на полпути к Парижу. Когда он увидел Джона и Дороти, то предупредил меня, что я прыгаю со сковородки в открытое пламя. К сожалению, он был еще и адвокатом матери Лоуренса, и Вэйлы решили, что я пыталась таким образом получить преимущество у них за спиной. Я хотела лишь добиться признания раздельного проживания, но адвокат убедил меня разводиться. Я попросила его передать от меня Лоуренсу записку, поскольку он запретил мне писать ему лично. Хуже всего то, что он так эту записку не передал, а просто сообщил Лоуренсу о моих намерениях по телефону, чего тот, разумеется, мне никогда не простил. Адвокат сразу же отправил меня домой и сказал, что я поставила себя в невыгодное положение, покинув место жительства. После нескольких дней в Дижоне мы отправились на юг.
Вернувшись, мы тем же вечером заехали за Эммой Голдман и Эмили Коулман и все вместе поехали на ночь во Фрежюс, чтобы обговорить предстоящий развод. Эмма пожелала замолвить за меня слово и написала Лоуренсу письмо, которое его только привело в бешенство. Она просила его быть великодушным и оставить мне обоих детей. Я так боялась Лоуренса, что адвокат посоветовал мне нанять двух громил-охранников и без них не ходить домой, но от такой защиты я отказалась. Когда мы рассказали обо всем Эмили, она расстроилась, поскольку сама была влюблена в Джона, и мне кажется, Дороти только тогда догадалась, что к чему. Как бы то ни было, я оставила Джона с Дороти в отеле в Гримо и вернулась домой. Там я застала только Пегин с Дорис и узнала, что Лоуренс уехал в Париж с Синдбадом и девушкой Папи, которая заботилась о нем и не отходила от него в ужасные первые часы после того, как он узнал о моем побеге.
Поначалу мы с Лоуренсом зашли в тупик в отношении детей. Я была готова оставить Синдбада Лоуренсу и взять себе Пегин, но хотела сохранить опеку над обоими. Лоуренс на последнее не соглашался. В конце концов он послал ко мне Пегги, нашу общую подругу, чтобы та уладила ситуацию. Адвокат три недели прождал нас в Сен-Тропе, пока мы приходили к соглашению и составляли документ для защиты прав Лоуренса. На этом настоял его адвокат прежде, чем мы официально подали на развод. Я очень хотела жить с Джоном Холмсом, но я могла сохранить опеку над обоими детьми, только отказавшись от него. Я считала, что несправедливо отнимать у Лоуренса все, к тому же я не представляла, как воспитывать мальчика. На тот момент я не могла знать, что проведу с Джоном Холмсом столько лет. Я сопереживала Лоуренсу и не думала, что он так быстро после всего этого устроит свою жизнь.
По нашему соглашению я становилась опекуном Пегин, а Лоуренс — Синдбада. Синдбад мог жить со мной шестьдесят дней в год, но никакого ограничения по количеству времени, что Пегин может жить с Лоуренсом, мы не установили. Мы подали на развод на основании оставления меня Лоуренсом. Дело рассматривал суд Драгиньяна, столицы Вара, департамента, где находится Прамускье. Через три месяца мы должны были прийти к мировому соглашению — иными словами, нам с Лоуренсом предстояло явиться в суд и в последний раз подтвердить свое нежелание продолжать совместную жизнь.
Перед Рождеством мы с Джоном наконец уехали вдвоем. Дороти отправилась в Париж. Мы проехали на автомобиле весь Буш-дю-Рон и весь Вар. По вечерам наступали жуткие холода, какие бывают только на юге Франции зимой после захода солнца, и я страдала от воспаления седалищного нерва, которое я заработала, судя по всему, во время наших с Джоном занятий любовью в лесах, когда нам больше некуда было податься. Так что наша поездка выдалась не самой приятной.
После этого мы поехали в Лондон, но не стали там задерживаться. До развода мне нужно было жить в Прамускье, и я решила, что должна спрятать Джона, поэтому ту зиму он прожил в отеле «Пардигон» в десяти милях от меня; я ездила к нему каждый вечер и возвращалась домой в четыре утра. Позже Лоуренс рассказал мне, что сестра Китти Кеннел видела нас вдвоем в отеле и доложила ему, поэтому все мои старания оказались напрасны. В любом случае, это бы никак не сказалось на бракоразводном процессе, раз уж Лоуренс на него согласился.
Дороти уехала, понимая ситуацию так, что мы с Джоном собираемся попробовать жить вместе на протяжении шести месяцев. Она отправилась в Париж совершенно раздавленная, храня надежду, что Джон в итоге к ней вернется.
В январе я поехала в Драгиньян на процедуру мирного соглашения. На юге тогда впервые за двадцать лет выпал снег. Деревья придавило к земле, а по дорогам почти невозможно было проехать. Меня отвез Джон, которого я научила водить. Я оставила его в кафе в нескольких милях от Драгиньяна.
Встреча с Лоуренсом прошла болезненно и неловко. Я видела его впервые после своего побега. За это время я связала ему на день рождения красивый свитер, а он послал мне пару серег в подарок по случаю развода. Оказаться с ним лицом к лицу было тяжело. Лоуренс вел себя очень враждебно, и пока мы ждали на лестничной площадке, когда нас пустят к судье, отпускал язвительные комментарии в мой адрес.
Я не имела представления, как отвечать на вопросы, и все время спрашивала у Лоуренса, что мне говорить. Полагаю, это произвело плохое впечатление на судью. Он был учителем в пресвитерианской школе и решил, что имеет дело с очередным тайным сговором. Он не понимал, почему я хочу отдать Синдбада Лоуренсу. После процедуры мы с Лоуренсом выпили, и я разрыдалась. Наконец я оставила его и поехала в кафе к Джону. Тот не находил себе места от страха, думая, что я решила вернуться к Лоуренсу.
Оформление развода заняло два года, и его дали нам только на основании жестокого обращения. Дорис, Пегги и хозяин кафе в Сен-Тропе, бывшие свидетелями наших скандалов, должны были подтвердить в суде агрессию Лоуренса. За эти процедуры мне пришлось заплатить моему адвокату десять тысяч долларов (он сказал, что за разводы меньше не берет) и две тысячи адвокату Лоуренса. Определенно, их услуги не стоили таких денег, но я узнала, в какую сумму мне все это обернется, только когда было уже слишком поздно отступать.
Когда закончился этот этап, мы обрели относительную свободу и наконец могли путешествовать. Кажется, мы с Джоном два года только и делали, что странствовали. Мы побывали как минимум в двадцати странах и объехали десять миллионов миль. Мы решили отправиться в Вену. Мы сели на последний поезд — все остальные отменили из-за вьюг — и оказались единственными пассажирами во всех спальных вагонах. Денеб замерз, и на улице было невозможно находиться дольше нескольких минут, да и то только если ты был закутан с макушки до пят. Мы почти не выходили и б?льшую часть времени проводили в постели. Я никогда раньше не получала такого удовольствия от жизни. Джон открыл для меня новый мир чувственности, о котором я раньше и не мечтала. Он любил меня и видел во мне настоящую женщину. Я не желала слушать его монологи, и ему нравилось, что я люблю в нем мужчину.
Хотя поначалу я засыпала, когда он начинал разглагольствовать по ночам, со временем он завладел моим вниманием, и за те пять лет, что я прожила с ним, он заложил основу для всех моих нынешних знаний. Когда я встретила его, я была девочкой из детского сада, но постепенно он всему меня научил и посеял семена, взошедшие, когда его уже давно не было рядом.
Первые два года нашей совместной жизни меня, без сомнения, интересовали только плотские утехи, но, когда они утратили свою яркость, я сосредоточилась на том, что Джон мог мне дать помимо этого. Я не спеша собирала крохи из невероятного изобилия его знаний. Мне не приходило в голову, что все это может вдруг закончиться. Он имел полную власть надо мной, и с того момента, как я стала принадлежать ему, и до дня его смерти, он руководил каждым моим действием, каждой мыслью. Он часто говорил, что люди получают от отношений совсем не то, чего ожидают. Я решительно не могла мечтать о том, что я получу от него. Я даже не догадывалась, что на свете бывают такие люди, как Джон. Не знаю, чего он ожидал от меня, но, я думаю, он не был разочарован. Главным образом он стремился раскрыть меня и сразу увидел во мне потенциал, который он позже помог мне реализовать. Потом он признавался, что получил даже больше, чем ожидал.
Когда я повстречала Джона, я ничего не знала не только о человеческой натуре, но и о самой себе. Я жила в ограниченном, бессознательном мире. За пять лет он открыл для меня, что такое жизнь. Он интерпретировал мои сны, анализировал меня, помог мне увидеть в себе добро и зло и заставил преодолеть это зло.
Джон не просто любил женщин — он понимал их. Он всегда говорил: «Бедные женщины», — как будто полагается особое сочувствие за то, что им не повезло родиться неправильного пола. Он чувствовал мысли окружающих, поэтому ему было тяжело находиться в помещении с людьми разного склада. По этой причине он с чрезвычайной осторожностью выбирал, кого приглашать вместе. Он обладал удивительным даром видеть в людях их лучшие качества. Большую часть времени он проводил за чтением, и я ни у кого до этого не встречала критических способностей подобного уровня. Он оказывал неоценимую помощь своим друзьям-писателям, которые безоговорочно принимали его советы и критику. Он ни к чему не относился как к данности. Он во всем мог разглядеть глубинный смысл. Он знал, почему писатели пишут так, как они пишут, почему режиссеры так снимают свои фильмы, а художники так рисуют свои картины. Рядом с ним ты чувствовал себя в некоем непостижимом пятом измерении. Я даже не подозревала о существовании тех вещей, которые занимали его мысли. Он был единственным человеком, который мог мне дать удовлетворительный ответ на любой вопрос. Он никогда не говорил: «Я не знаю». Он всегда знал. Поскольку никто не мог соответствовать его поразительному интеллекту, ему было скучно разговаривать с большинством людей. Как следствие, он был очень одинок. Он знал, какими наделен талантами, и чувствовал вину за то, что не использует их. Его мучила его неспособность писать, и от этого он больше и больше пил. Все время, что я была с ним, я поражалась параличу его воли. Этот паралич неуклонно завладевал им, и под конец он едва мог заставить себя делать простейшие вещи.
Когда я познакомилась с Джоном, он плохо одевался. Он слишком отпускал бороду, и у него был сломан передний зуб после того, как он наткнулся на камень под водой. Я сумела разбудить в нем тщеславие, и со временем он исправил эти недостатки и сильно изменился. Поначалу я стригла его сама, а потом заставляла регулярно ходить к цирюльнику, что для него было мучением. В Лондоне он купил английскую одежду. На нем всегда лучше всего смотрелись серые фланелевые брюки и твидовый пиджак. Он не носил шляпы, но всегда надевал какой-нибудь шарф, который потом непременно оставлял в баре, когда напивался.
После шести дней в пустынной Вене, где никого не было в ресторанах и все умирали без угля, мы отправились в Берлин. Берлин был ужасен — полагаю, примерно как Чикаго в то время. Мы обошли весь город, и я не увидела ничего, что могло бы меня заинтересовать. Мы сходили в оперу и несколько ночных клубов, забитых гомосексуалами, но все это навевало только скуку. Я была счастлива вернуться домой.
Вскоре после этого мы отправились на Корсику на нашем только что купленном «ситроене» и объехали весь остров. Джон сказал, что природа напоминает ему Донегол в Ирландии, где он провел детство. Почти все время шел дождь, но это были прекрасные, суровые и дикие земли. И еда, и отели никуда не годились, за исключением нескольких модных английских гостиниц, построенных в последние годы. Прибрежные районы во многом напоминали Италию. Там редко встречалась равнинная местность, и дороги извивались вокруг глубоко врезанных в сушу фьордов. Мы увидели, где родился Наполеон и где растет тот самый анис, из которого делают «Перно».
После нашего возвращения Джону предстояло нанести ежегодный видит своей семье. Разумеется, он не мог взять меня с собой, и хотя его родные думали, что он был женат на Дороти, та тоже ни разу их не видела. Он долго не решался узаконить отношения с ней, а по прошествии стольких лет уже не видел смысла возиться с брачной бюрократией. Только исключительные обстоятельства могли заставить его пойти на этот шаг.
Когда он вернулся из Англии, я встретила его в Марселе, и мы отправились в еще одно путешествие, на этот раз, на остров Поркероль. Это один из трех островов у побережья той части страны, где мы жили, и добраться туда можно было на парусной лодке из Жьена. Это было дикое, тропическое место — так я представляла себе острова Тихого океана, хотя ни разу их не видела. Там был один маленький порт, несколько пляжей для купания и простой гостиничный комплекс в джунглях. Мы много гуляли и так радовались нашему воссоединению, что нам было неважно, где мы.
Через какое-то время Дороти осознала серьезность нашего романа. Она провела шесть месяцев в Париже без Джона и, само собой, ненавидела меня. Она на каждом углу рассказывала безумные истории и писала Джону отвратительные вещи обо мне. За это время я видела ее единственный раз, и то по совершенной случайности. Возвращаясь из Лондона, мы задержались в Париже. Джон сказал ей, что он остановился на набережной Вольтера, но не осмелился сообщить, что со мной. Она пришла рано утром и застала нас в постели. Произошла кошмарная сцена. Она била меня по ногам и называла порочной женщиной, и ее насилу смог вывести valet de chambre[20]. Мне стало так стыдно, что я тайком выскользнула из отеля, предоставив Джону уведомить персонал о нашем отъезде.
Враждебность Дороти только добавляла мне уверенности в себе. Должна сказать, я была рада, что она не жена Джону, поскольку в таком случае я оказалась бы в худшем положении. Однако внезапно весной она решила, что возвращается в Англию, и поэтому Джон должен на ней жениться. Она говорила, что все уже многие годы считают ее миссис Холмс, и она будет скомпрометирована, если вдруг станет известно, что это не так. Ведь она и сама себя считала покинутой супругой. Джон ответил, что не станет этого делать. Естественно, если бы он кого-то и брал в жены, то меня, но я все еще мучилась с волокитой развода. В конце концов она стала требовать этого так настойчиво, что Джон не выдержал ее страданий и поехал в Париж, где женился на ней.
Я в то время сидела с Пегин, пока Дорис уехала в ежегодный отпуск. Пегин очень привязалась к Дорис, особенно после развода — во всей этой смуте она оказалась совершенно неприкаяна и потеряна. Оставшись наедине со мной на месяц, она льнула ко мне, как плющ к дубу, и ни на минуту не упускала из виду. Я никогда еще не видела столь прелестного создания ее возраста. У нее были светлые волосы платинового оттенка и кожа цвета спелого фрукта. Ей еще не исполнилось и четырех, и жизнь в таких неопределенных условиях угнетала ее. Ей очень нравился Джон, но она удивилась, увидев его вновь. Они не встречались с тех пор, как Джону пришлось уехать из Прамускье. Пегин никогда не выказывала никаких признаков ревности к Джону, но она не выносила разлуки со мной, поэтому, когда я попыталась оставить ее на несколько дней в Париже с Пегги и ее детьми, ее друзьями, она устроила забастовку и мне пришлось взять ее с собой. Она чувствовала себя покинутой и напуганной.
В Париже Пегги познакомила нас с Джедом Харрисом. Он хотел арендовать нашу виллу в Прамускье, поэтому мы вернулись на юг, чтобы привести ее в порядок. Джед приехал вслед за нами, остановился у мадам Октобон в Ле Канадель и стал наведываться к нам каждый день, выдвигая все новые требования по обустройству дома. Мы установили сетки от комаров, перекрасили комнату и удовлетворили множество других его желаний. В конце концов он потерял решимость и сбежал, отправив мне чек на пять тысяч франков в качестве компенсации за труды. Это было щедро с его стороны, и позже я сдала дом американской аристократке по фамилии Мурат, которая, в отличие от Джеда Харриса, смогла его оценить по достоинству.
В Париже я впервые после своего побега увидела Синдбада. Тогда на меня нахлынуло все горе от потери его, которое я до этого в себе подавляла. Синдбад в то время жил с бабушкой, но Лоуренс не позволил мне побыть с ним наедине, и мы все вместе пошли в парк. Под надзором Лоуренса эта встреча прошла очень напряженно. Синдбад был в маленькой белой матроске и длинных брюках и выглядел непривычно. Я была близка к тому, чтобы потерять его, но этого все-таки удалось избежать. В первые годы Лоуренс делал все, чтобы разлучить меня с сыном. Отчасти из мести, отчасти из страха, что я заберу Синдбада. Официального развода нам еще не дали, и соглашение, которые мы составили с его адвокатом, не вступило в силу. Я тогда не знала этого, но Лоуренс уже жил с женщиной по имени Кей Бойл, которой он позволил утешить его в период страданий, и она уже носила его ребенка.
Кей с Лоуренсом делали все возможное, чтобы не дать мне видеться с Синдбадом. К счастью, у них ничего не вышло — так сильна была привязанность между нами. Лоуренс постоянно угрожал увезти его и как-то раз даже обмолвился о том, что собирается пожить в России. В конце концов вмешался Джон и помог мне письмами добиться доверия Лоуренса и развеять его подозрения, будто я пытаюсь отобрать у него сына. Мы достигли относительного согласия, хотя Лоуренс никогда не позволял мне проводить с Синдбадом ни на минуту больше, чем те шестьдесят дней в году, что позволял договор. Все это отравило мои первые годы жизни с Джоном, потому что я обожала Синдбада и страшно тосковала по нему. Утешало только то, что Кей стала ему хорошей мачехой.
Мы решили отправиться в длительное путешествие по Северной Европе на нашем новом «ситроене». В нем как раз хватало места для Пегин, Дорис и моей собаки Лолы. Я поехала на юг, чтобы привести в порядок дом, который мы арендовали на лето, и забрать Дорис с Пегин. Я чувствовала себя неловко, сообщая Дорис новости о Джоне. Тем не менее, если моя жизнь в грехе и вызывала у нее неодобрение, перспектива поездки по Норвегии и Швеции сполна искупала ее душевный дискомфорт. Мы поехали на автомобиле в Париж, где забрали Джона — он на несколько дней ездил в Лондон. Затем отправились в наше большое путешествие.
Мы проехали насквозь Бельгию и Голландию, добрались до Германии и пересекли Кильский канал, после чего направились в Гамбург. Одно из самых отчетливых воспоминаний о той части поездки у меня осталось о дне, когда у меня весь день по щекам текли слезы: мне приснилось, будто меня разлучили с Синдбадом. Этот сон выпустил наружу мои подавленные страхи, и я больше не могла их контролировать. К моменту нашего приезда в Швецию я была так несчастна, что даже собралась вернуться к Лоуренсу. Я думала, что больше не вынесу жизни без Синдбада. Джон сказал, что Лоуренс не примет меня обратно и что ему живется гораздо легче без атмосферы напряжения, царившей между нами, пускай поначалу он и страдал.
Из Германии мы отправились в Копенгаген — скучный, провинциальный скандинавский город, который мне ужасно не понравился. Я никогда не могла найти общий язык с севером. Он всегда меня пугал и приводил в уныние. Многие годы назад на меня произвел такое же впечатление Эдинбург, хотя в целом он показался мне красивым городом. Затем мы поехали в Осло, который мне понравился больше Копенгагена, но по-настоящему счастливой я себя чувствовала только в южных городах или по крайней мере латинских. После Копенгагена мы всюду добирались на судах и возили с собой автомобиль. Было ужасно страшно заезжать на борт по двум тоненьким кривым доскам. Иногда машину поднимали в воздух и грузили с помощью подъемного крана. Как-то раз я наблюдала, как такой же процедуре подвергают норвежскую лошадку и, глядя на ее болтающиеся ноги, посочувствовала ей. Между плаваниями мы самостоятельно добирались от парома до парома по отвратительным дорогам, и нам приходилось без конца останавливаться, чтобы открывать и закрывать за собой ворота для скота.
В Норвегии постоянно шел дождь, и мы могли наслаждаться ее живописными фьордами только по полчаса в день, между четырьмя и половиной пятого, когда неизменно выходило солнце. Мы не застали полярный день, да и в любом случае не заехали достаточно далеко на север, чтобы увидеть его в полной мере. Мы добрались только до Тронхейма — самого невыразительного города на моей памяти — и севернее него я уже не бывала.
В Тронхейме Лола забеременела, а поскольку места в машине ей и так едва хватало, ее растущее тело только усложняло ей жизнь. Они с Пегин делили одно спальное место на двоих, и когда Лола стала толстеть, Пегин пришлось бороться за свое пространство. За двадцать минут до приезда домой Лола родила первого щенка в автомобиле, прямо у Джона за шеей. Мы назвали его Тронджин — так мы произносили «Тронхейм».
Мы пересекли границу в той северной части Швеции, которая напоминает Шотландию. Это были дикие пустоши, где можно было за несколько часов не встретить ни души. Где-то мы увидели одинокий дом, у которого на крыше росло дерево. Многие мили ехали сквозь леса и мимо озер, и поскольку нам не встречалось ни одного населенного пункта, в темноте мы заблудились. В конце концов к четырем часам утра мы добрались до Стокгольма. Белой ночью он был очень красив, но я страшно разочаровалась, увидев его при свете дня. Люди там были очень дружелюбны, а еда — восхитительна, в особенности шведский стол — шутка ли, тридцать блюд на выбор! Нам предлагали большой выбор шнапсов, но пабы работали только в определенные часы. Мы не имели большого желания задерживаться в этой невзрачной стране вдали от цивилизации, поэтому поехали обратно через Германию и успели как раз к сентябрьскому бабьему лету в австрийский Тироль — какой он представлял разительный контраст с унынием севера, и какое счастье было уехать от дождей! По пути мы заехали в Веймар и увидели родину Гёте, проехали через чудесные леса Тюрингии и провели несколько дней в Мюнхене. Из Мюнхена мы поехали в Бад-Райхенхалль.
Из-за хронического паралича воли Джон все лето не отвечал Дороти, хотя всюду возил с собой ее рукопись: он обещался прочитать ее и вернуть ей с рецензией. Я принимала его бездействие за бездушие и ужасалась, не подозревая о тех муках, которые он переживал из-за разрыва с Дороти и невозможности изменить что-либо. Позже он рассказал мне, что в то время постоянно чувствовал себя так, будто его грудь рвут волки. Добравшись до Тронхейма, он наконец провел несколько дней за ее книгой и вернул ее. По чудовищной случайности — как часто это бывает — в страницы рукописи, пока я ее читала, упало розовое перо от моего белья. Дороти нашла его и страшно расстроилась. Она страдала и надеялась, что после свадьбы Джон вернется к ней, но в тот момент она осознала, что этого не случится.
Мне кажется, Джона, помимо прочего, привлекало во мне то, что я была полной противоположностью Дороти. Я относилась к жизни совсем не так серьезно и никогда не суетилась. Я шутила обо всем на свете, и он помог мне развить остроумие и даже с удовольствием составлял мне контраст своей серьезностью. Я была так безответственна и полна энергии, что, без сомнения, со мной он получал совершенно новый опыт. Я была легка, а Дороти — тяжела. Она постоянно болела, а я имела отменное здоровье. Они с Джоном оба страдали от бессонницы. Со мной он мог всю ночь не сомкнуть глаз и читать книгу, пока я спала, словно младенец. Дороти была неряшлива и одевалась безвкусно. У нее были пухлые ноги, в отличие от моих. Джон даже называл меня «птичьими косточками». Его не смущал мой странный нос — в честь него он дал мне кличку «собачий нос». Занятно, что мы с Дороти обе обладали красивой формой черепа и напоминали друг друга только этим.
Когда мы добрались до Бад-Райхенхаля в Баварии, в нескольких милях от австрийского Тироля, мы решили остаться там на весь сентябрь. Джон хотел написать статью, которую он пообещал какой-то английской газете, но, конечно же, так этого и не сделал.
Австрийский Тироль — мой любимый край в Европе. Я обожаю его скалистые горы, на которых растут прямые, словно телеграфные столбы, деревья. Люблю тихо говорящих австрийцев и прекрасную атмосферу расслабленности, которая их окружает. Разумеется, это было до Аншлюса. Помимо того озера, что Дэвид Лоуренс описывал в «Кукле капитана», там есть множество других, не менее живописных; посередине одного стоит монастырь. Мы съездили в будущую резиденцию Гитлера, Берхтесгаден, не подозревая, что будет значить это имя через несколько лет, а оттуда — в Зальцбург, но опоздали на музыкальный фестиваль. Джон когда-то жил в этом городе, и у него остались странные воспоминания о Стефане Цвейге, которого он там повстречал.
Думаю, это был один из самых счастливых периодов нашей жизни. Мы познакомились с англичанином и его женой-датчанкой, у которых была дочь возраста Пегин, так что мы все нашли себе компанию. Бад-Райхенхаль представлял собой одну из этих унылых здравниц, где положено принимать ванны и поправлять здоровье, но мы проводили там мало времени и больше ездили на автомобиле по окрестностям.
В Мюнхене мы купили фонограф и большое количество пластинок, и только тогда Джон начал учить меня по-настоящему ценить музыку. Он пришел в ужас от моего отвратительного вкуса. Ничего удивительного: в то время мне больше всего нравились «Мелодия фа-мажор» Рубинштейна и «Грезы» Шумана. Он привил мне любовь к Моцарту, Баху, Бетховену, Шуберту, Брамсу, Гайдну, Генделю, а позже к Стравинскому и его «Шестерке». Пройдя посвящение, я могла часами сидеть и слушать музыку, но всегда предпочитала делать это дома. Изредка Джон водил меня на концерты и оперы Моцарта.
Мы вернулись в Прамускье в начале октября и, как я уже сказала, всего на двадцать минут подвели Лолу — первого щенка она родила еще в автомобиле. Это были прелестные зверьки, но южный климат не пошел им на пользу, вероятно, из-за их северных корней: Тронджин погиб от чумки.
Скоро мы заскучали и отправились в Париж. Поначалу мы остановились в отеле «Бургундия и Монтана» рядом с площадью Пале-Бурбон. Я решила продать виллу в Прамускье и отдать Лоуренсу вырученные деньги, поскольку давно считала дом его собственностью и подарком от меня, хотя оформлен он был на мое имя. Я послала грузчиков за мебелью и разделила ее пополам с Лоуренсом. Свою часть я поместила в камеру хранения. До этого я уже отдала ему «испано-сюизу» в качестве компенсации расходов на развод.
Лоуренс скрывал подробности своей личной жизни, но вскоре я случайно узнала, что он снова стал отцом. У него родилась дочь, и я попросила разрешения увидеть ее. Я плохо себя чувствовала после операции, которую провел надо мной в монастыре замечательный русский врач Попов. Монахини там были строгие и нечистоплотные и не понимали, что я там делаю. Тем не менее они пытались ухаживать за мной и как-то воскресным утром разбудили меня в шесть утра, чтобы я положила в рот термометр, но так и не вернулись за ним. Когда я возмутилась, они оправдались тем, что были заняты молитвой. Доктор Попов, предположительно, был акушером русской великой княгини и однажды прислал ее в этот монастырь для проведения кюретажа[21]; ему приписывают фразу, неожиданно произнесению прямо посреди операции: «Tiens, tiens, cette femme est enceinte»[22].
Вернувшись из Прамускье, я привезла с собой свою обожаемую Лолу. До этого она никогда не жила в большом городе и в первое же утро во время прогулки со служанкой от страха вырвалась и убежала. Мы надеялись отыскать ее в приюте для потерянных собак, или fouriere, и месяцами ходили туда каждый день. Потом мы сократили количество визитов до двух — трех в неделю. Никогда я еще не видела столь грустного и душераздирающего зрелища. Fouriere был полон созданий, которые поднимали ужасный вой, стоило кому-то к ним войти. Каждый день там появлялись новые потерявшиеся питомцы, но не Лола. Собаки, должно быть, думали, что мы пришли за ним, или надеялись снова увидеть своих хозяев. В конце концов нам пришлось сдаться. Кому-то Лола, видать, полюбилась так же, как и нам, иначе нам бы ее вернули — мы разместили трогательное объявление в «Пари-Миди» и пообещали за нее щедрое вознаграждение.
В то время наши отношения с Лоуренсом стали несколько теплее, и он каждый четверг позволял мне целый день проводить с Синдбадом, но никогда не давал ему оставаться на ночь у меня дома. Потом он переехал в Марну; мы встречались на полпути, и я везла Синдбада ненадолго в Париж и возвращала вечером. Для ребенка это оказалось слишком утомительно, поэтому я стала сама приезжать в Ла Ферте, где они жили, и там искать места для прогулок. Само собой, из этой затеи не вышло ничего хорошего, и однажды Лоуренс устроил сцену, когда я привела Синдбада домой, поэтому я решила отложить свои визиты в надежде, что мне позволят пожить с сыном часть лета.
Эмили Коулман была в Париже, и мы часто виделись с ней. Мы вместе по четвергам водили гулять Синдбада и Джонни, почти ровесников — они остались друзьями на всю жизнь. Как-то вечером в кафе я оставила Эмили и Джона и села за столик к Лоуренсу, не подозревая, какую реакцию это вызовет у Джона. Он совершенно обезумел, и Эмили пришлось пройтись с ним по улице, чтобы он успокоился. На следующий день она предостерегла меня, что я играю с огнем; тогда я впервые осознала, какая страстная натура скрывалась под внешним спокойствием Джона Холмса.
Мы арендовали меблированные апартаменты со студией на рю Кампань-Премьер, и поскольку договор был заключен на мою фамилию по мужу, Джона часто называли Вэйлом, что немало раздражало Лоуренса. Во избежание дальнейшей путаницы я решила вернуть фамилию Гуггенхайм.
Я познакомила Джона с Хелен Флейшман и Джорджо Джойсом. Мы часто встречались с ними и его родителями — Джеймсом Джойсом и Норой. Их семья жила дружно, и Джона, противника семейных ценностей, поражало, как Джорджо может иметь столь близкие отношения с родителями. Лючия Джойс, сестра Джорджо, тоже часто бывала с ними. Это была милая девушка, студентка танцевального училища. Джорджо обладал приличным басом и пел для нас, иногда вместе с отцом-тенором. Джону нравилось беседовать с Джойсом, но поскольку он не умел льстить, их знакомство осталось поверхностным. Они оба раньше жили в Триесте, и я помню, как они жаловались друг другу на ветер борей, главную напасть Триеста. Когда он дул (а иногда он не утихал по несколько дней), на улицах натягивали веревки, чтобы люди могли передвигаться, держась за них.
Внезапно из Америки приехала моя мать. Я не виделась с ней с самого расставания с Лоуренсом, и хотя развод она одобряла, она считала, что я сошла с ума, отдав ему Синдбада, и никогда мне этого не простила. Она не подозревала о Джоне, и посвятить ее в ситуацию было непростой задачей. К счастью, на момент ее приезда в Париже оказались Эдвин Мюир с женой, и они были у меня в гостях, когда мама добралась до моего дома. Это было хорошее начало. Она не могла поверить, что я живу с Джоном и не собираюсь выходить за него замуж. Она всегда называла его мистер Холмс и держалась с ним формально. Он ей никогда не нравился; она считала его ужасным человеком, раз он женился на Дороти и к тому же не работал. Я попыталась впечатлить ее его происхождением. Она записала в свой блокнот: «Губернатор объединенных провинций Индии». После некоторого расследования она пришла ко мне и сообщила, что я ошиблась и на самом деле он должен носить имя лорд Ридинг. Тем не менее ей пришлось принять Джона, поскольку она понимала, что иначе я не смогу с ней видеться. Однажды вечером, когда у нас в гостях были Мюиры, к дверям подошла Дороти и стала кричать, что они не имеют права водить со мной дружбу.
Эдвин Мюир мне нравился с самого начала. Он был таким хрупким и застенчивым, таким чувствительным и чистым, что невозможно было не проникнуться к нему симпатией. В нем чувствовался талант, хотя скромность не позволяла ему им кичиться. Он выглядел так, будто слишком долго спал у огня и никак не мог отделаться от дремоты. Им пришлось пережить непростые времена, когда они мучительно сводили концы с концами только благодаря переводческому труду. Из всех заслуг больше всего известности им принес перевод «Еврея Зюсса». Они перевели Кафку и, таким образом, открыли его для англоговорящего мира. Мюир всегда советовался с Джоном перед тем, как издавать свои книги. Однажды он этого не сделал, и книга, по мнению Джона, оказалась провалом. Мюир обожал Джона, и когда после его смерти я попросила его написать что-нибудь о нем, вот что он мне прислал. Позже он расширил этот фрагмент и включил его в свою автобиографию, «История и сказка»:
«Я впервые встретил Джона Холмса воскресным утром в Глазго летом 1919 года. Его привел ко мне в съемную квартиру Хью Кингсмилл, когда я собирался на прогулку за город: я открыл дверь и услышал, как по лестничному пролету эхом разносится их английский говор. Хью надо было ехать в Бридж-оф-Аллан, а Джон согласился присоединиться ко мне. Это был безветренный теплый день. Мы бродили по вересковым пустошам на юге Глазго, пообедали в небольшой чайной и вернулись вечером, по дороге пройдя мимо процессии влюбленных пар длиной в две мили. Холмс был в униформе шотландской армии — шотландском берете, рубашке цвета хаки и клетчатых штанах. О том дне я помню только, что в какой-то момент мы стали спорить о Патере, а потом обсуждали преимущества ветреной и безветренной погоды: Холмс ненавидел сильные ветра, а я, будучи тогда поклонником Ницше, наоборот, их любил. На обратном пути он стал цитировать Донна, о котором я тогда не знал, и помню, как мы стояли, прислонившись к воротам, вдыхая запах сена, и он мягко произнес:
Так, плотский преступив порог,
Качались души между нами.
Пока они к согласию шли
От нежного благоусобья,
Тела застыли, где легли,
Как бессловесные надгробья[23].
Затем он продекламировал первую строфу „Мощей“, с особым чувством задержавшись на образах воскресших любовников, чьи души, „вернувшись в тело“, встретятся вновь, „на Суд спеша“. Эти строки были созвучны пейзажу вокруг нас — круглым стогам сена на полях и долгой череде пар, напоминавшей похоронную процессию в лучах вечернего солнца.
Первое, на что я обратил внимание в Джоне, — это его спокойная бдительность, которая навела меня на мысли о Ветхом Завете, близком каждому шотландцу. Под конец дня его бдительность превратилась в бдительную благожелательность, свойственную Холмсу черту в обществе тех, кто ему нравился. В следующий раз мы встретились в Лондоне после моей свадьбы и позже часто виделись в Дрездене, Форте-деи-Марми и на юге Франции, где нам обоим случилось жить; после этого — в Лондоне.
В Холмсе как ни в одном другом человеке чувствовался гений, и я полагаю, он был одной из самых выдающихся личностей своего времени — а может, и не только своего. Его инстинктивную твердость и грацию в физическом плане разделял странный контраст с болезненной скованностью его воли. Он двигался, как могучая кошка: он любил залезать на деревья и вообще все, на что можно залезть, и славился престранными достижениями: например, мог с огромной скоростью бегать на четвереньках, не сгибая ног; ходить пешком ему было скучно. Он умел быть и неподвижен, как кошка, — сидеть часами на одном месте без движения, но потом его вдруг наполняло бескрайнее уныние; он словно оказывался заперт в темнице глубоко внутри себя самого, без надежды на побег. Его тело как будто позволяло ему получить все возможные наслаждения; его воля — испытать любое страдание. В нем постоянно происходила борьба, которую Вордсворт отмечал в Кольридже: „невозможно описать ту силу воли, какой ему стоило хотеть чего-либо“. Сам процесс письма представлял для него громадную сложность, хотя его единственной амбицией было стать писателем. Осознание собственной слабости и страх, несмотря на все свои таланты, в коих он не сомневался, ничего не произвести на свет, накаляли вечную внутренюю борьбу и повергали его в состояние лихорадочного бессилия. Его преследовали жуткие сны и кошмары.
Его разуму была присуща величественная ясность и упорядоченность, и когда он обращал его на что-то, предметы как по волшебству возвращались в свою исконную форму и представали тем, что они есть на самом деле, в их подлинном соотношении между собой, как в самый день их создания. Однажды он замыслил написать поэму и наглядно описать в ней эволюцию видов и то, как различные формы жизни развились от одного архетипа, в сжатой временной ретроспективе; он часто прибегал к такому приему в речи. В его речи не было поверхностной искрометности; она бывала неуклюжа; часто он как будто не мог закончить предложение и натыкался на то же препятствие, что не давало ему писать. Его ораторский талант делал уникальным тот факт, что он всегда говорил по существу; он никогда не бывал банален или вторичен, но всегда говорил о реальных вещах. Он мог развеселить и любил остроумную беседу, но именно в существенности заключалось его отличительное свойство. В его речи явственно проступала его благожелательность: он словно смотрел на вещи с братским участием и помогал им найти самих себя. Он не чурался и низменного юмора; я помню, как однажды он цитировал стихотворение Т. И. Брауна:
Бог ведает, как чуден этот сад…
Он делал это нарочито напыщенно и доходил до истеричного возмущения к строке:
Нет Бога! В саду, где вечера ПРОХЛАДНЫ?
И переходил на сдержанную снисходительность на последних строках:
Что ж, мне был дан знак…
Я знаю: Он гулял в моих садах.
Как и Хью Кингсмилл, я отчетливо ощущал в нем благость, хотя сам он себя считал далеким от собственного представления о благе. Из всех, кого я знал, он отчетливее всего дал мне представление о благости как о простейшей, осязаемой вещи. Порой он источал благость столь естественную и исконную, что казалось, будто Великое грехопадение еще не свершилось, и мир только ждет пришествие зла. Эти „благие“ времена вызывают в уме картины изобилия, сытого скота, богатых полей, полноводных рек, неиссякаемых яств и питья, когда всякая вещь радостно следует зову своего естества. Он обладал даром простого наслаждения, которое, как говорил Йейтс, сопутствует благости,
Коль скорбный не выдался час, —
Эта строка всегда вызывала у него улыбку. В равной степени остро он чувствовал зло и глубоко осуждал грех; однако в нем не было ни капли пуританства, и мне видится, что в конечном счете чувство вины в нем рождалось из ощущения себя бессмертной душой, пойманной в силки этого мира, узы которого ей одновременно приятны и ненавистны. Его неспособность выразить себя была по большей части вызвана силой этого чувства, но оно же усугубляло тяжесть вины, которая росла по мере того, как он терял волю к писательству».
Весной мы с Джоном, Пегин и ее нянькой, пока Дорис была в отпуске, проехали на автомобиле всю Бретань. Без конца либо шел дождь, либо от тумана казалось, будто он идет. Мы ни разу не увидели солнца. Бретани свойственна дикая и необузданная красота, с крутыми утесами и красными землями. Там часто встречались славные пляжи, но без солнца они выглядели малопривлекательными. Мы видели чудесные старые кельтские церкви и много раз проезжали мимо ранних скульптур Христа. Эти calvaire[24] были очень просты, но удивительно красивы.
Мы хотели арендовать дом на лето, но после бесплодных поисков по всему полуострову оставили эту идею. Идеального места мы найти не смогли. Когда речь шла о месте жительства, Джон никогда не шел на компромиссы. Он мог месяцами искать дом, где собирался прожить совсем недолго. Мы обычно тратили на поиски половину лета, но он всегда в итоге находил идеальное место. После Бретани мы объехали всю Нормандию, но и там ничего не нашлось. В конце концов, отчаявшись, я предложила поехать в Страну басков в Сен-Жан-де-Люз, где тогда проводили лето Хелен и Джорджо Джойс. Когда мы уже готовились к выезду, объявилась Эмили, и мы взяли ее с нами до Пуатье. Мы проехали по долине Луары и вновь посетили все замки. Мы ели роскошную еду и пили изумительное вино — Джон был гурманом и экспертом в урожаях винограда — во всех провинциальных городах на нашем пути. Мы никогда себе ни в чем не отказывали.
Добравшись до Сен-Жан-де-Люз, мы стали вновь искать дом. Хелен и Джорджо жили в центре города и хотели, чтобы мы остановились поблизости, но Джон, разумеется, запротестовал. В конце концов мы нашли очаровательную виллу в нескольких милях от города, у подножия Пиренеев. Она стояла на высоком холме, в совершенном уединении. Она называлась «Беттири Баита» и принадлежала художнику по имени месье де Боншуз — самому высокому человеку, что я встречала в жизни. Рядом с ним даже Джон казался карликом. Он самостоятельно построил этот дом из камня, добытого на том же участке. Месье де Боншуз на самом деле хотел продать и виллу, и землю, но в результате сдал ее нам за крошечную сумму. Когда мы все же добрались туда, мы провели замечательное лето.
Наконец, мне разрешили провести с Синдбадом две недели. Лоуренс хотел это время жить неподалеку, по всей видимости, все еще опасаясь, что я сбегу с сыном. Дабы развеять его страхи, я предложила ему взять в заложницы Пегин в сопровождении Дорис. Когда он согласился, мы отправились через весь юг Франции на поезде в Сен-Максим, где обменялись детьми. Лоуренс тогда жил в Кавальер рядом с Прамускье. После обмена я поехала с Синдбадом к Эмме Голдман; у нее мы провели один день, и затем я вернулась с ним домой. Лоуренс забил ему голову небылицами и велел не дать себя украсть. По словам Синдбада, Лоуренс внушил ему, что если он не приедет сам, то я пошлю за ним полицию. Судя по всему, Синдбад также пообещал Лоуренсу не ступать ногой в Испанию (мы жили от нее всего в нескольких милях). Так, он отказался идти по мосту между границами, а когда мы осматривали подземные гроты, некоторые из которых заходили под испанскую землю, Синдбад все время просился наружу. Мы совершили небольшую поездку в Гаварни, где гуляли по леднику и катались по Пиренеям. С нами была Эмили, что нам сильно помогло. Я сидела с Синдбадом на заднем сиденье автомобиля и постепенно возобновляла наше общение. Я снова стала выдумывать для него удивительные истории, как я делала раньше. Он обожал их слушать.
Джон обладал потрясающим атлетизмом. Когда он был пьян, залезал на каминные трубы и стены домов с ловкостью кота. Он мог нырять с огромной высоты, словно птица, и плавал, словно рыба. Еще он хорошо играл в теннис и из-за своего роста непревзойденно держался в позиции у сетки. Все его тело было таким подвижным и эластичным, что он мог делать с ним что угодно. Он лазал по скалам, как горная коза, и ходил в опаснейшие походы на побережье. Я ужасно боялась скалолазания, и вместо меня его сопровождала Эмили. Он брал с собой Синдбада, и они стали хорошими друзьями, когда тот оттаял. Когда две недели подошли к концу, мне пришлось отвезти Синдбада обратно к Лоуренсу. Расставаться с ним было мучительно, особенно с учетом того, что в следующий раз нам предстояло увидеться только на Рождество.
Когда я вернулась с Пегин и Дорис, Джон повез меня и Эмили в короткое путешествие в Испанию к вершинам Пиренеев. Мы жили практически на границе, и округа полнилась контрабандистами, которые пешком выносили из-за границы огненную воду и сигары и прятали под кустами вокруг нашего дома. Мы поехали в Памплону, город, увековеченный Хемингуэем в «И всходит солнце». Я снова так грустила из-за разлуки с Синдбадом, что поездка не произвела на меня большого впечатления. Я помню только быков, которых гнали на фермы через город.
Джон с Эмили часами могли разговаривать о литературе. Я часто оставляла их и шла спать рано. Целыми днями я пряталась в своей раковине и читала «Американскую трагедию» Драйзера. Однажды мне приснилось, что я зашла в уборную и застала Джона и Эмили в ванне за чтением поэзии. Я одновременно радовалась присутствию Эмили и не выносила его. В ней так кипела жизнь, что, несмотря на всю ревность, я всегда посылала за ней, когда мне становилось скучно. Она намеревалась выжать из Джона каждую каплю знаний до последней и не отступала от него ни на шаг. Как-то раз, разозлившись на него, она выкрикнула в ярости: «Надеюсь, я тебя больше никогда не увижу!» Я писала письмо Синдбаду и невозмутимо ответила ей: «Это можно устроить», но, разумеется, ничего такого не произошло, и наши жизни продолжили переплетаться только сильнее. Эмили постоянно жила с нами и сопровождала нас во всех поездках. Она словно была нашим ребенком. Она страстно любила писать и присылала Джону бессчетные страницы своих стихов, когда была не с нами. Когда-то он вздыхал и стонал от отчаяния; когда-то они ему нравились.
Тем летом я наконец, спустя два года, получила развод.
Осенью мы вернулись в Париж и поселились в отеле «Рояль-Канде» рядом с Одеоном. Мы начали исступленно искать дом, и Джон, как всегда, забраковывал все, что мы находили. В последний момент, когда я пыталась угрозами заставить его въехать в замечательную квартиру, которая пришлась ему не по душе, он нашел идеальный дом. Его как будто возвели специально для нас — так он безукоризненно подходил нам по всем параметрам. Его построил для себя Жорж Брак, художник. Это был словно маленький небоскреб с одной-двумя комнатами на каждом из его пяти этажей. Он располагался в далеком от центра Парижа рабочем квартале, на авеню Рей, почти в Порт-д’Орлеан; напротив нашего дома было подземное водохранилище, а позади — сад. По соседству с нами жили художники. С одной стороны находилась школа живописи Амеде Озанфана. С верхнего этажа открывался невероятный для Парижа вид. Перед домом простиралось целое поле травы, росшей на водохранилище, а летом сено собирали в аккуратные стога, и нам казалось, будто мы где-то вдали от города. На крыше была терраса и небольшой бассейн, о которых мы не подозревали много лет и узнали, только когда их обнаружила Габриэль Пикабиа, арендовавшая у нас дом. Мы спали на верхнем этаже и чувствовали себя словно в гнезде на вершине дерева. Там же находился кабинет Джона. Окнами он выходил на водохранилище, отчего было холодно и неуютно, и едва ли Джон стал бы там работать, даже если мог писать. Этаж ниже занимала одна большая комната, которая служила и библиотекой, и гостиной, и столовой, и гостевой при необходимости; она же была музыкальной комнатой, где мы целыми днями слушали фонограф. На второй год мы купили английский граммофон ручной работы с огромной трубой из папье-маше. Эта комната представляла собой просторную студию с окнами до потолка, выходившими на оба фасада. Ниже был этаж Пегин и Дорис с двумя комнатами; еще ниже находилась кухня и комната повара, а на первом этаже был гараж, где мы держали свой «пежо».
Мы прожили в этом доме три года, но, конечно, никогда там подолгу не задерживались и постоянно были в разъездах. До того как мы сняли этот дом, мы подписали договор аренды на три маленькие квартирки в огромном здании рядом с авеню д’Орлеан. Оно было построено для художников, и в каждой квартире имелась своя мастерская. Строили его из дешевых материалов и с тонкими стенами. Джон не выносил шума и потребовал, чтобы в наших квартирах поставили пробковые стены. Компания, владевшая зданием, разорилась и закончила работу только через несколько лет. К тому времени мы уже жили в нашем доме-небоскребе. Мы пытались вернуть вложенные деньги, но французы умеют очень крепко держаться за то, что уже у них в руках. Нашему адвокату не удалось отвоевать ничего из тех двух тысяч долларов, которые мы заплатили за аренду, перепланировку и так далее. Могла ли я знать, какую услугу я оказываю своему будущему мужу. Когда спустя много лет я познакомилась с жильцом той квартиры, он рассказал мне, что его мастерскую значительно улучшила какая-то сумасшедшая американка, сделав в ней пробковые стены, как у Пруста. (Этим жильцом оказался Макс Эрнст.)
Джон отвез меня в Антверпен к Эмили на нашем новом «Деляже». Ей оставалось провести с мужем, менеджером рекламного агентства, последние шесть месяцев. Это было худшее время для поездки на север: всю дорогу мы ехали сквозь туман. Мы провели там недолгое время, и лучшее, что мы сделали, это послушали оперу Моцарта «Дон Жуан» на фламандском. На обратном пути я набила машину сигаретами «Плейер» бельгийского производства — они стоили гораздо дешевле французских. На границе автомобиль стали обыскивать и извлекли сигареты из всех тайников. Каждый раз, когда офицер таможни спрашивал меня, есть у нас еще сигареты, я говорила, что он уже все нашел, и каждый раз он, к моему стыду, находил все новые. Наконец он забрал у нас все и серьезно оштрафовал, сказав, что мог бы и конфисковать автомобиль, но не станет. Он отнял у нас все до пенни и все сигареты, и нам пришлось ехать до дома с пустыми карманами.
Той зимой мы часто виделись с Гарольдом Лебом, моим кузеном и бывшим редактором журнала «Блум». Мы с Джоном испытывали большую симпатию к Джин Горман, чей муж, Герберт Горман, писал книгу о Джеймсе Джойсе. Горман носил в кармане ответы от людей, которым он писал о Джойсе. Они были ужасно обидные, но он радовался этим письмам и как будто не осознавал, насколько они для него оскорбительны.
Джон никогда не желал идти спать. Он любил сидеть за разговорами и выпивкой до поздней ночи. Джин Горман, с которой мы виделись почти каждый день, судя по всему, нажаловалась на нас Джойсу, потому что однажды она пришла к нам со стихотворением, которое он ей написал о нас:
Миссис Герберт Горман, которой не нравится, что ее гости засиживаются допоздна:
Поставь коньяк на полку, не предлагай вина,
Брось взгляд косой на стрелки, сама не будь пьяна,
Пусть гости твое время транжирят почем зря,
Они настолько с Холмсом, что Гуггенхайм нельзя.
Я сильно ревновала к Джин Горман — Джон был от нее в восторге. Мне самой она тоже нравилась; она была бойкой, гордой крошкой. Напоминала ящерицу. Она была несчастлива в браке, и, хотя собиралась расстаться с мужем, ей хватало гордости и характера хранить абсолютное молчание касательно своих личных дел даже в нетрезвом состоянии. В конце концов она уехала в Америку, получила развод и вышла замуж за Карла ван Дорена.
Пегин в то время ходила в двуязычную школу Мэри Джолас в Нюи и была очень счастлива. Дорис отвозила ее туда каждое утро на маленьком «пежо», который я ей купила для поездок по Парижу, и каждый вечер либо Дорис, либо мы с Джоном забирали ее оттуда. По большому счету, я проводила с ней в день только этот час — утром мы просыпались, когда она уже была в школе.
Джон спал плохо и поздно вставал. Большую часть дня он читал и каждый вечер ходил в клубы на Монмартре, кафе на Монпарнасе или в гости к друзьям, или же мы принимали знакомых у себя дома. Джон всегда искал общества после шести вечера, поэтому, когда Пегин спускалась на ужин и ложилась спать, мы обычно отправлялись на поиски людей. Иногда мы приводили на ужин неожиданных гостей, но еды всегда хватало. У нас был удивительный повар. Когда Джон засиживался где-то допоздна, а делал он это часто, мне становилось скучно, и я шла домой без него. В те дни я почти не пила и не могла держаться с ним наравне. Порой он целый день проводил в постели с похмельем и поднимался только вечером. Я ужасно злилась, потому что мне казалось, что он лишает меня своего времени. Он никогда не просил меня уйти и расстраивался в мое отсутствие не меньше, чем я сама. Он очень зависел от меня и не любил терять меня из виду.
В мае мы вместе с Мэри Рейнольдс поехали в Италию — сначала во Флоренцию, потом в Ассизи, где Эмили уже несколько месяцев поправляла здоровье. Джон хотел посетить Абруцци — часть Италии, где я еще не бывала. Мы ехали вдоль берега Адриатики, не похожего на другое побережье Италии, которое я так хорошо знала. Джон мчал наш «деляж», словно самолет. Мне все время казалось, будто мы едем по воздуху, а не по земле.
На высокогорном переезде к Аквиле нас застала метель, хотя стоял май, и колеса нашего автомобиля обледенели. Мы остановились на очень скользкой дороге, покрытой снегом, чтобы посмотреть на вид за несколько футов до вершины. Справа от нас был обрыв глубиной в тысячу футов. Джон уговаривал нас развернуться и поехать обратно, пока мы не замерзли насмерть. Мы попробовали скатиться по склону несмотря на страшный риск сорваться с края дороги на повороте. Нам приходилось рассчитывать траекторию до сантиметра, да и то от этого было мало толку, потому что машина продолжала скользить по льду. Я не представляю, как мы справились; наверное, очень боялись умереть от холода.
Эмили тоже ехала с нами, но отказалась каким-либо образом помогать. Ей не нравилась вьюга, и она просто сидела в «деляже», пока мы Джоном и Мэри одной только силой воли пытались развернуть автомобиль и не дать ему сорваться с края. Джон подложил свой шарф под переднее колесо, чтобы оно меньше скользило, и мы стали раскачивать машину взад-вперед, опасаясь, что она в любой момент может упасть. Даже это не заставило Эмили сдвинуться с места. Мы толкали, дергали и разгребали в снегу пространство для колес. В конце концов мы спустились в долину и добрались до гостиницы в Норче, где нас приняли по-царски. Это было самое простое место, где мне довелось бывать. На стол подали целого ягненка и галлоны местного вина. Постели нам нагрели медными сковородами. Хозяева обходились с нами так радушно, что мы вдвойне радовались своему спасению от смерти в снежной буре. Нам не терпелось увидеть край, где происходило действие «Пропавшей девушки» Дэвида Лоуренса — мы с Джоном были большими поклонниками его книг.
Оставив Эмили в Ассизи, мы отправились в Венецию. Впервые за мою жизнь с Джоном он разочаровал меня — он не разделил моей страсти к этому волшебному городу. Я вставала рано и каждое утро проходила многие мили, пока он спал. Всю вторую половину дня он этим возмущался, что меня расстраивало, и в итоге я решила уехать. Мне кажется, что его угнетала та атмосфера умирания, которая царит в Венеции. Я не могу придумать иного объяснения тому, что он не оценил место, где столько красоты всех форм и возрастов. Мы доехали до реки Брента и осмотрели причудливые летние дворцы венецианской знати, совершенно непохожие друг на друга, хоть и построенные все за одно столетие.
В июне мы снова начали колесить по Франции в поисках дома на лето. Наши отношения с Лоуренсом стали еще теплее, и теперь Синдбад приезжал ко мне на каждое Рождество, Пасху и на месяц летом. Пегин на такой же срок отправлялась к Лоуренсу. Это все сильно упрощало. Мы совершили поездку по живописной части Франции между Марселем и испанской границей. Она напоминала Вар, только там земли были более дикие и покрытые виноградниками. Местные маленькие городки — Пор-Вандр, Баниель, Сербер — полнились художниками и своей жизнью напоминали Сен-Тропе. После этого мы навестили своих друзей Негоев в Мирманде, в департаменте Дром близ Валанса. Они купили три старых дома в деревне на одной улице и жили безмятежной жизнью: он писал, а она рисовала, в этом странном средневековом городке, примостившемся на высоком холме и полном древних развалин. Джон не хотел уезжать, но я тянула его вперед, чтобы скорее найти дом для Синдбада — я не могла дождаться его приезда. Далее мы отправились в Верхнюю Савойю и обыскали все окрестности озера Анси, но в результате все равно оказались в Париже, где нам, к счастью, удалось разыскать месье Боншуза и снова снять его дом.
В том году Джойсы — Хелен и Джорджо — не жили в Сен-Жан-де-Люз. Они поженились весной и теперь уехали на лето с его родителями, Джеймсом и Норой, на север. Нам не хватало их и наших совместных партий в теннис. На часть лета к нам присоединилась Эмили и привезла с собой противного маленького итальянца, который до этого по очереди преследовал нас на улицах Ассизи, не отставая даже в церкви, где мы любовались на шедевры Джотто. Он был настолько непривлекателен и неинтересен во всех отношениях, что Джон пришел в ужас. Он попытался раскрыть Эмили глаза, но это заняло у него месяцы. Я сказала, что как минимум воспользуюсь оказией и освежу в памяти итальянский, поскольку тот не говорил ни на французском, ни на английском. Джона этот факт избавил от многих пустых разговоров — он сам не говорил на итальянском.
Во время визита Синдбада они с Пегин начали ругаться, как кошка с собакой. Думаю, они ужасно ревновали друг друга из-за развода. Первые несколько дней всегда проходили в напряжении, потому что Синдбад всегда приезжал от Лоуренса с Кей полный ненависти к Джону. Синдбад говорил, что мы живем в роскоши, тогда как Лоуренсу и Кей приходится тяжело работать. Кей была посредственной новелисткой, но не настолько плохой, чтобы это помешало ей позже начать зарабатывать большие деньги, когда это стало для нее откровенной поденщиной. Они занимались переводами. Я обеспечила Лоуренса и Кей большим ежегодным доходом, который они держали в тайне, но Синдбад в это не верил, и мне многие годы приходилось терпеть упреки до тех пор, пока мне на помощь не пришла Джуна и не рассказала ему факты. Синдбад испытывал теплые чувства к Джону, который умел замечательно находить общий язык с детьми и подпитывать их духовно и умственно. Он брал их с собой лазать по скалам и плавать и играл с ними в хулиганские игры.
Однажды Джон повез меня с Эмили и ее итальянским другом в Испанию на выходные. Мы пришли в такой восторг от этой страны, что остались там на десять дней, не имея никакой одежды, кроме той, что была на нас. Я впервые в жизни присутствовала на боях быков, и они завораживали меня с каждым разом сильнее и сильнее. Мы увидели все виды корриды, от камерных деревенских боев до лучших боев Мадрида. Когда мы посмотрели на все, мое любопытство иссякло, и в следующий раз я увидела корриду только четырнадцать лет спустя, в Португалии. Самое яркое воспоминание из той поездки у меня осталось о пустыне, через которую мы ехали от Бургоса к Мадриду, потому что каждый раз при повороте перед нами открывался совершенно новый вид. Разнообразие пейзажей не знало предела, и дорога была отличная. Ее построил король Альфонсо для личного пользования. В Мадриде мы встретились с Джеем Алленом, старым другом Эмили. Они вместе работали в редакции чикагской газеты «Трибьюн» в Париже.
Как-то раз у нас сломался автомобиль и Джон попытался объяснить механику на ломаном испанском, что с ним не так. Механик вежливо сказал Джону не утруждать себя, поскольку наш двигатель говорит на кастильском куда лучше самого Джона. В Авиле, куда мы приехали в четыре утра, на лужайке вокруг собора паслись овцы, а в Толедо мы целый день искали картину Эль Греко с видом этого города, не ведая, что она выставлена в музее Метрополитен в Нью-Йорке.
Нам пришлось мириться с итальянским другом Эмили всю зиму, после чего в один прекрасный день она вызвала Джона и сообщила ему, что все кончено. Я почувствовала огромное облегчение и теперь наконец могла сказать то, о чем раньше приходилось молчать. Я отзывалась о нем так грубо, что Эмили под конец не выдержала и поставила мне синяк под глазом, на чем не собиралась останавливаться, но Джон пришел мне на помощь и оттащил ее от меня. Она была не совсем вменяема. Разумеется, моя мать решила, что это Джон ударил меня. Я была зла на Эмили многие месяцы и не видела ее.
На время Пасхи я договорилась забрать Синдбада и увезти его куда-нибудь на юг на десять дней. Лоуренс и Кей тогда жили в Ницце и собирались жениться. По какой-то нездоровой причине Лоуренс решил, что нам с Джоном нужно присутствовать на церемонии и последующем приеме. Он просто-таки вынудил нас присутствовать, выбрав дату на той неделе, когда мы приезжали в Ниццу. Мы не хотели идти на эту свадьбу, но нам пришлось — чтобы не расстраивать детей. С нами была Эмили с ее сыном, и мы все вместе приехали на автомобиле из Ле Райоль в Ниццу. Со стороны мы все казались чрезмерно дружелюбными.
Петер Негой, который всегда называл меня «леди Пегги», приехал на юг специально на эту свадьбу и попросил нас захватить его с собой на обратном пути в Париж. Мы с радостью согласились, но не учли одной проблемы — отсутствия места в машине. С нами ехали Синдбад, Пегин, Джонни Коулман с Эмили, не говоря уж о бессчетных чемоданах. Не знаю, как мы все влезли в наш «деляж». Удобно было только Джону на водительском кресле. Как назло, Петер попросил нас заехать в Мирманд за какими-то таинственными свертками для его жены. После Мирманда один из этих свертков неожиданно вылетел из автомобиля. Нам пришлось остановиться и вернуться за тем, что оказалось корсетами для жены Негоя.
После возвращения в Париж мы на несколько дней отправились в Лондон, и внезапно Джону пришла в голову идея остаться в Англии на все лето. Он не жил там уже много лет и теперь почувствовал, что сможет найти там идеальный загородный дом на несколько месяцев. Мы арендовали машину и объехали весь Дорсет, Девоншир и Корнуолл. Нас привлекал Дорсет, но, конечно же, Джон не соглашался ни на один из вариантов. Только когда мы вернулись в Париж, он решился написать владельцу великолепного дома на краю Девоншира. Мы сняли его на два месяца.
Дети тогда были с Лоуренсом в Австрии. Я полетела в Цюрих, чтобы встретить их на полпути, и вернулась с ними в Париж. Из всех моих полетов на самолете к тому моменту этот выдался самым живописным. Мы летели над восточной Францией, усыпанной сельскими угодьями самых разных цветов, и потом над департаментом Юра.
Когда я забрала детей, мы выехали в Англию на двух автомобилях с Джуной Барнс, нашим поваром, служанкой и Дорис, которая вела «пежо». Мы сели на ночной паром в Гавре и утром высадились в Саутгемптоне. Оттуда мы отправились в Девоншир.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ