Бог-рогоносец
Бог-рогоносец
Осенью Пикассо покинул Париж, чтобы найти уединение в Буажелу, где, как он надеялся, он мог бы продолжить работу над скульптурами и полотнами, не ощущая навалившегося на него груза проблем, и прежде всего предаться новой охватившей его страсти, приносившей удовлетворение, которого он не получал теперь от своей привычной работы. Весть о том, что Пикассо исследует еще одну незнакомую для него область искусства — литературу, — спустя несколько месяцев дошла до матери. «Говорят, теперь ты сочиняешь. Я верю, что ты можешь все, — с обычной для нее гордостью за сына пишет она ему в одном из своих писем. — Если кто-нибудь вдруг скажет мне, что ты произносишь проповеди с амвона, я поверю этому». Но в течение многих месяцев Пикассо никому не показывал своих записей в маленьких зеленых блокнотах. Стоило кому-нибудь войти в комнату, он тут же прятал их.
Постоянное желание поделиться своими мыслями с другими побудило его познакомить нескольких близких друзей с отдельными своими заметками. В ходе нового увлечения его неудержимо влекло перемешать порой разные виды искусства — нарисовать, например, поэму и сочинить картину. Поэтому при создании одного из своих первых литературных произведений, которое никогда не было опубликовано, он использовал цветные пятна для воспроизведения объектов. Позднее, отказавшись от этой идеи, он возвращается к языковой форме, подчеркивая, однако, зрительные образы в словах и используя собственную пунктуацию, состоявшую из тире различной длины для разъединения фраз. Но эта уступка грамматическим правилам вскоре показалась ему ординарной. Как он объяснил Браку, пришедшему однажды к нему на обед на улицу Боэси, он рассматривал пунктуацию как нечто вроде «плавок», прикрывающих интимные части «литературного тела». В дальнейшем он отказывается от пунктуации вообще. Слова соединялись друг с другом сами по себе, словно положенные друг на друга без раствора кирпичи, которые образовывали стену.
Нежелание Пикассо показать кому-либо свои стихи объяснялось частично тем, что он не питал иллюзий в отношении их качества. Даже в зрелые годы он стеснялся показывать друзьям что-либо из написанного. Кроме того, он не хотел признавать, что работа закончена, и не любил, когда кто-нибудь наблюдал за ним в момент творческого процесса. Другая трудность состояла в том, что большинство его друзей не могли понять его стихов, потому что они были написаны на испанском языке. К счастью, в ноябре 1935 года Сабартес по приглашению Пикассо приехал в Париж. Он поселился в полупустой квартире своего друга. Старый друг как никто другой смог понять не только смысл стихов художника, но и обстоятельства, подтолкнувшие его к этому новому виду самовыражения. Вскоре после приезда Сабартеса Пикассо вслух поделился с ним своими сокровенными мыслями, выраженными в стихах, затем сделал это для друзей-испанцев, пришедших их послушать, и в заключение дословно перевел свои стихи для других, присутствовавших при чтении. Первыми, кто охотно принял его приглашение послушать стихи, были поэты-сюрреалисты, которые высоко ценили в поэзии спонтанность и не скованную канонами форму. Бретон, всегда преклонявшийся перед Пикассо, с восторгом отозвался о сочинении художника. Несколько месяцев спустя оно было опубликовано в специальном номере «Художественных тетрадей» с прекрасным предисловием Бретона. Он обратил внимание на стремление Пикассо как художника «воплотить в жизнь все, что имеет отношение к музыке». «Благодаря этому, — продолжал он, — мы ощущаем его желание найти полное выражение охватившим его чувствам, что заставляет его, по сути, стремиться компенсировать ограниченность одного вида искусства с помощью другого».
Сабартес также вспоминал, как однажды утром, когда он накрывал на стол их скромный холостяцкий завтрак, Пикассо появился из соседней комнаты и, обращаясь к другу, сказал: «Смотри, вот твой портрет». В отличие от других портретов, этот был создан из слов.
Для Пикассо новая страсть не представляла собой хобби или преходящее увлечение. Она являлась средством передать словами его глубокие зрительные ощущения. Он стремился тесно соединить различные средства выражения, как он сделал это когда-то в живописи и скульптуре. Написанные им стихи подобны монолитным блокам, созданным из слов, в каждом из которых, как в кристалле, отражаются их отдельные грани. «Поэзия столь же пластична, сколь поэтична живопись», — любил говорить он.
Сквозь яркий калейдоскопический поток образов можно увидеть, как близок Пикассо к окружающей реальности. Цвет играет важное значение, идет ли речь о насилии или нежности. «Внемли в детстве тому мгновению когда белизна голубых воспоминаний граничит с поразительной голубизной ее глаз и фиолетовые блики на серебристом небе незатуманенным взглядом ложатся лазурью на чистый лист бумаги который вдруг голубеет под синевой твоих чернил и ты утопаешь в ультрамариновом тумане мечтаний и окруженную голубым покоем невинность лишь зелеными брызгами потревожит волна ударившаяся о темно-зеленую стену и окропившая ее салатовой страстью и повлекшая за собой мутно-желтые воды забытья на край зеленой прохлады где веет песчаный ветер и его завывание отзывается эхом в полуденном зное земли».
Углубленный в себя, Пикассо не утруждается объяснением своих образов. Они — прямое воспроизведение его мыслей, вызванных одновременно чувствами, подсказанными непосредственным окружением, и воспоминаниями, часто берущими начало в прошлом, а в ряде случаев в детстве. Со спонтанно рожденными образами перемежаются мысли, свидетельствующие о его постоянной внутренней неудовлетворенности.
Как никогда ранее, он стремится к уединению. Чтобы укрыться от светского общества, в кругах которого он вращался в течение последних десяти лет, он находит утешение с единственным верным спутником своей жизни — работой. Исключение составляют лишь друзья. Именно память о тех, кто разделял его мысли, и привязанность к прошлому побудили его написать Сабартесу и попросить его переехать в Париж, чтобы помочь ему разобраться с нахлынувшим потоком писем и дел. Сабартес тонко и с любовью описывает свою встречу с Пикассо на парижском вокзале и их прибытие в полузаброшенную квартиру на улице Боэси. «С того момента, — вспоминал он, — моя жизнь неразрывно была связана с его жизнью». До конца своих дней Сабартес оставался самым близким и преданным другом художника. Именно он явился автором книг, написанных со свойственной ему скромностью и глубоким знанием знаменитого земляка, с которым он делил все радости и горести. Мрачный юмор и яркая оригинальность Сабартеса, его скромность, эрудиция и беспредельная преданность как ничто другое успокаивающим образом действовали на переживавшего кризис друга.