Франция. Всеевропейская известность

В конце 1927 года Вертинский перебрался во Францию, которая, по его словам, стала, правда, на несколько лет, «его второй матерью».

Все так, но певец мечтает о России:

«У нас артист был высшее существо и ему все прощалось. А западные кабаки страшны тем, что ты должен петь независимо от того, что делает публика».

Он попробовал исполнить несколько песен на французском языке, но быстро отказался от этой затеи. Он должен петь для всего мира на русском. Как-то в Париже Вертинский поспорил на ящик шампанского, что, когда начнет петь на русском, в зале перестанут жевать. И выиграл.

Именно в Париже происходит расцвет творческой деятельности артиста. Как и все знаменитости мировой эстрады того времени, он выступает в престижных концертных залах – артистических кафе «Казино-де-Пари», где традиционно собирался цвет французской художественной культуры, в «Мулен Руж», где Анри Тулуз-Лотрек рисовал своих танцовщиц, в «Фоли-Бержер», увековеченном Эдуардом Мане в своей картине. Гастролирует по всей Европе. И находит путь к сердцу каждого человека, к которому обращает свое послание.

Об осознанности творческих посылов Вертинского, об их адресате свидетельствует точный анализ его зрительской аудитории, сделанный им самим. Позволю привести его слова полностью:

«К моим скромным концертам люди тянулись по разным причинам.

Одним просто нравились песни, другие связывали с ними сладкие воспоминания о своем былом благополучии, когда они еще не были «изгнанниками» и жили на родине широко и привольно, ни в чем себе не отказывая. А на них работали другие. Когда они веселились и кутили, блистали в обществе и били по морде прислугу.

Других притягивала ко мне та щемящая и ноющая тоска по родине, которая называется ностальгией и которая пронизывала собой все мое творчество.

Третьи – кто побогаче – шли на мои концерты для того, чтобы щегольнуть туалетами и драгоценностями своих «московских Венер».

Тут были люди самых различных «убеждений» и «взглядов», коих в русской колонии собралось великое множество, – «белые», «петлюровцы», «махновцы», «самостийники», «грузинские меньшевики», всевозможные «союзы спасения Родины», «кадеты», «черносотенцы», «монархисты», «младороссы» и просто подонки, работавшие в иностранных разведках, которые плодились, как грибы.

И, наконец, те, кто покинул свою родину случайно, помимо своего желания, попав в волну эвакуации и будучи выплеснуты этой волной на чужие негостеприимные берега».

И главное:

«Мои песни объединяли всех. Они «размывали» эмиграцию, подтачивали шаг за шагом их «убеждения», эти зыбкие постройки без фундамента, как размывает море песчаные берега».

Вспомним, что число русских эмигрантов исчислялось миллионами и разбросаны они были по всему миру.

Таким образом, с высоты времени становится очевидным, что Вертинский не просто гастролировал-путешествовал по миру в поисках пристанища и приличного заработка, но выполнял благородную миссию Утешителя, Примирителя во всех уголках земли, куда революция выбросила русских людей.

* * *

Во время гастролей в Германии с ним происходит случай, который характеризует могучую силу воздействия искусства на зрителей. Но начну сначала, иначе не понять развязки конфликта в этой драме.

В Вене Вертинскому довелось услышать скрипку Владеско, знаменитого цыганского музыканта, одного из королей «цыганского жанра». Он был покорен необычайно густым и страстным звуком, нежным и жалобным, словно плачущим, тем восточным колоритом, который отличает цыганскую музыку от классической. Это был какой-то широкий переливчатый стон, исходящий слезами. Что-то одновременно напоминающее и зурну, и «Плач на реках Вавилонских». Потом они встретились в 1927 году в Черновцах. Вот как это было:

«В кафе зажгли электричество. Музыканты шумно настраивали инструменты и спорили, с чего начать… За отдельным маленьким столиком невдалеке от меня сидела уже немолодая красивая женщина, устало опустившая руки на колени. В ее позе было что-то обреченное. Она смотрела на входную дверь и вздрагивала от ее скрипов…»

Заиграл Владеско, и снова Вертинский был покорен его игрой. Он даже нашел общее между своими музыкально-поэтическими посланиями и искусством Владеско:

«Его скрипка то пела, то выла, как тяжело раненный зверь, то голосила пронзительно и звонко, тоскливо умирая на высоких нотах… И еще порой казалось, что какой-то пленный раб, сидя в неволе, мучительно и сладко поет, словно истязая самого себя воспоминаниями, песню своей несчастной родины. Охватив колени руками, и раскачиваясь, и заливаясь слезами… Это подлинный стон народа…

“А вот как человек он настоящая скотина! – неожиданно сказал Петя (театральный администратор, с которым Вертинский пришел в кафе. – Р. К.). – Видишь ту женщину, у эстрады? Когда-то она была знаменитой актрисой… Сильвия Тоска. Весь мир знал ее…”»

И Петя поведал Вертинскому, как измывается над ней Владеско, как из-за него она бросила сцену, как он бьет ее, при всех, по лицу. «А она его любит! Понимаешь, любит!»

Закончив выступление, Владеско оглянулся, Сильвия ждала его стоя. Большим шелковым платком она отирала пот с его лица. Вертинский был потрясен до глубины души. В голове у него уже крутились строчки. Так родилась песня, один из его шедевров – «Концерт Сарасате»:

Ваш любовник скрипач, он седой и горбатый.

Он Вас дико ревнует, не любит и бьет.

Но когда он играет Концерт Сарасате,

Ваше сердце, как птица, летит и поет.

Через три года в Берлине, в большом Блютнер-зале Вертинский исполнил «Концерт Сарасате» перед самим Владеско, который, естественно, ожидал похвалы в адресованных ему стихах. Однако в песне Вертинский выразил гнев по поводу его отношения к жене, подарившей ему свою любовь. Слова песни звучали как пощечины.

«Владеско прятал лицо, отворачивался от них, пытался закрыться программкой, но они настигали его – жестокие, точные и неумолимые, предназначенные только ему, усиленные моим гневом, темпераментом и силой моих интонаций… Он стонал от ярости и боли, уже не владея собой, закрыв лицо руками.

Безобразной, ненужной, больной и брюхатой, —

Ненавидя его, презирая себя,

Вы прощаете все за Концерт Сарасате,

Исступленно, безумно и больно любя!..

Мои руки, органически точно повторявшие движения пальцев скрипача, упали… Каким-то внезапным озарением я бросил наземь воображаемую скрипку и в бешенстве наступил на нее ногой.

Зал грохнул. Точно почувствовав, что это сейчас уже не концерт, а суд… всенародный, праведный суд, публичная казнь, возмездие, от которого некуда деться… как на лобном месте».

После концерта Владеско ворвался за кулисы с намерением поколотить обидчика.

«Одну минуту мы стояли друг против друга, как два зверя, приготовившиеся к смертельной схватке. Он смотрел мне в лицо широко открытыми глазами, белыми от ярости и боли, и тяжко дышал. Потом что-то дрогнуло в нем. Гримаса боли, как молния, сверху донизу прорезала его лицо.

– Вы… убили меня! Убили, – бормотал он, задыхаясь. Руки его тряслись, губы дрожали.

– Я знаю… Я понял… Я… Но я не буду! Слышите! Не буду!

Слезы ручьем текли из его глаз. Дико озираясь вокруг, он точно искал, чем бы ему поклясться.

– Плюньте мне в глаза!.. А? Слышите? Плюньте! Сейчас же! Мне будет легче!»

Этот эпизод прибавил песне популярности, явившись как бы примером влияния, оказываемой искусством на действительность. Друзья, рассеянные по всему свету, доносили Вертинскому сведения о Владеско. Его нельзя было узнать. Точно подменили. Вежливый, серьезный, внимательный.

«Ну, а как с Сильвией? Бьет ее?

– Что ты! Он в ней души не чает. Каждый вечер ей цветы приносит и сам ставит на ее столик. А когда выпьет, плачет и просит у нее прощения.

– При всех?

– При всех!»

Такова сила песни, заключает Вертинский. Таковой была сила терапевтического воздействия искусства Вертинского, добавлю от себя.

* * *

Во Франции в 20—30-е годы ХХ столетия проживало около миллиона русских. Вертинский не потерялся в Париже. Более того, бурлящая культурная жизнь здесь проявилась в широком интересе к его концертной деятельности. Притом, что выступал он в элитных ресторанах «Казбек», «Большой московский Эрмитаж», «Казанова», «Шахерезада» на Монмартре, ставшими во времена выступлений там артиста средоточием международной культурной жизни. Случались вечера, когда за столами сидели короли: шведский – Густав III, король испанский – Альфонс, принц Уэльский, король румынский, мировые магнаты – Вандербильды, Ротшильды, Морганы. Но бог с ними, с королями и магнатами. Концерты Вертинского посещали короли экрана – Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Дуглас Фербенкс… Вертинский находился в дружественных отношениях с Анной Павловой, Тамарой Карсавиной, Михаилом Фокиным, Сержем Лифарем, восхищавшимися его искусством. Многолетняя дружба связывала его с Федором Шаляпиным, который подарил Вертинскому свой портрет с надписью: «Сказителю земли русской от странника Феодора».

Когда в Париж приехал Чарли Чаплин, леди Детерлих, русская по происхождению, решила устроить ему прием у себя в апартаментах отеля «Карийон». Желая показать ему русских артистов, она пригласила к обеду тех, кто был в то время в Париже.

«Меня и Лифаря она посадила рядом с Чаплиным. За обедом мы разговорились с ним и даже успели подружиться… После обеда начались наши выступления. Лифарь танцевал, я пел. Жан Гулеско играл «Две гитары». Настя Полякова пела старые цыганские песни и «чарочки» гостям. Чаплин был в восторге».

Но тут произошел казус.

«Цыгане запели «чарочки». Первую они поднесли Чаплину. Чаплин выпил бокал до дна и, к моему ужасу, разбил его об пол.

А потом выпил второй бокал и, к ужасу метрдотеля, тоже разбил. А это были знаменитые наполеоновские фужеры с коронами и наполеоновскими «N» старого венецианского стекла. Когда дошла роль до третьего, я удержал руку Чаплина.

– Чарли, – спросил я, – зачем вы бьете бокалы?

Он ужасно смутился.

– Мне сказали, что это русская привычка, каждый бокал разбивать.

– Если она и «русская», – сказал я, – то, во всяком случае, дурная привычка. И в обществе она не принята. Тем более, что это наполеоновский сервиз и второго нет даже в музее.

Чаплин извинился и горевал, как ребенок, но больше посуды не бил. Свое же восхищение утешителем Вертинским утешитель Чаплин выражал не раз…»

В Париже с Вертинским произошел еще один случай. Один респектабельный француз, поклонник его творчества, пригласил артиста к себе в гости. Его прекрасно приняли на роскошной вилле… Через некоторое время Вертинскому случилось оказаться на казни. Он был настолько ошеломлен происшедшим – был близок к обмороку, что спустился в кабачок, чтобы залить увиденное. Следом за ним там появился его давнишний поклонник, одетый, точно с бала, во фрак – он тоже хотел расслабиться. Этот человек оказался официальным палачом города Парижа. Впрочем, чему удивляться? У некоторых сотрудников ЧК при обысках обнаруживали пластинки Вертинского…

* * *

Только в 1928 году певец дал три концерта в Лондоне, шесть – в Париже, выступал в Ницце и других городах Франции, пел в Берлине, в Риге. Творчество Вертинского становится предметом осмысления и исследования, органичной частью современной русской культуры.

В книге «Роман с театром», изданной в Риге в 1929 году, известный критик-эмигрант Петр Пильский создает творческий портрет Вертинского, пытаясь определить его масштаб, место и значение в развитии отечественной культуры. Он ставит Вертинского – «полукомпозитора, поэта, талантливого человека сцены» – в ряд с крупнейшими отечественными артистами. Я готов подписаться под каждым словом Пильского. Впечатление, что мы сидим с ним в одно и то же время в зрительном зале на концерте Вертинского, а потом обсуждаем в артистическом кафе его выступление.

«Александр Николаевич Вертинский – отрицатель простоты жизни, поклонник естественности на сцене. Для него правда существует только в искусстве, и естественность ему дорога только в театре. Его тщательно подобранный костюм, его нервное лицо, манеры, жесты, сопровождающие текст, говорят о тайной влюбленности в наджизненность, безжизненность, внежизненность. Его мир двойственен: сущий и постигаемый. И перед первым он испытывает боязнь и страх – перед его грубостью, силой и бесфлерностью, чтобы отдать все свое коленопреклоненное обожание постигаемому, насущному миру выдуманной красоты, воспеть его полутона и бесконтурность, его ароматы, вздохи и поцелуи, его призрачность, случайность и непостоянность.

Не отсюда ли – неуходящие ответы его застывшей грусти? И от этого коренного разминания с реальной жизнью – вечная неудовлетворенность, оскорбленность убогостью, бедностью дней, проповедь украшения мира и, конечно, скрытая, колючая ирония?..»

Вы хотите сказать, что в своей косвенной преемственности Вертинский идет именно от Блока?

«Без сомнения. От Блока и его печального плача, от его испепеленности действительностью, от его «помертвелых губ» с «морщиною гробовою», от его «тоски небытия».

И тогда я думаю, что Вертинскому аплодировал бы даже Оскар Уайльд. Ведь это именно он проповедовал несбыточное, он короновал искусство, которое знает цветы, каких нет в лесах, птиц, каких нет ни в одной роще, миндальные деревья, которые зацветают зимой… любви, которая живет лишь в наших мечтах…»

Так вот почему мы аплодируем Вертинскому, не отпускаем его со сцены, заставляем повторять такие знакомые, надолго запоминаемые и такие простые в сущности песни.

«Проходят годы, меняется жизнь, а за Вертинским никак не может захлопнуться театральная дверь, и он все тот же, с тем же успехом, вместе с нами проживший четыре эпохи, четыре века. Его родили довоенные годы, его не закрыла война, от него не отвернулись грозные часы революции, своим признанием его подарили и тихие дни эмиграции. Нет, это не только будуарное творчество, это – интимные исповеди. Это – я, это – вы, это – мы все в наших жаждах ухода от повседневности, от буден, от опрощения жизни. Песни Вертинского не только театрально интересны, не только эстетически ценны, но, может быть, еще общественно важны и нужны. Причем с годами его маска переходит в полумаску, обнажается и раскрывается творящий человек, тихо, но явно умирает костюмированный Пьеро, чтобы, отодвинувшись, дать место автору с нервным, чуть бледным лицом, в черном фраке. Его миниатюры-медальоны были совершенны».

Такова была загадочная, интригующая личность Вертинского в глазах его многочисленных созерцателей и почитателей…

Вот и прозвучало это слово – «автор»: «автор с чуть бледным лицом, в черном фраке». Вертинский ценен как создатель авторской песни – совершенных миниатюр-медальонов, и этим все сказано.

* * *

Певец вспоминает:

«Однажды ко мне в «Эрмитаж» пришел знаменитый шахматист Алехин. Он любил мои песни и не скрывал этого. У него были все мои пластинки. Пригласив меня за свой столик, он позвал также Юру (Юрия Морфесси – Р. К.), предварительно спросив меня, не имею ли я чего-нибудь против. Я, конечно, ничего не имел. Разговор зашел и о моей последней песне «В степи молдаванской». Алехин говорил, что самое ценное в моем творчестве – это неугасимая любовь к Родине, которой пропитаны все мои песни, ну и еще кое-что, что я опускаю. Юра долго терпел все это, потом, не выдержав, обрушился на меня таким потоком злобы, ненависти, зависти и негодования, что даже покраснел и начал задыхаться. Алехин опешил. Я молчал. Мне неудобно было говорить о самом себе. И притом никто не обязан любить мое искусство, у каждого свой вкус. Но Алехин возмутился.

– Вы позволяете себе обливать грязью моего друга, – сказал он ему и встал при этом. – Я попрошу вас немедленно покинуть мой стол!

Юре ничего не оставалось, как только встать и уйти…»

С высоты времени очевидно, что они оба были Великими Утешителями, с разной степенью воздействия на аудиторию. К тому же театрально-песенное искусство Вертинского претерпевало изменения во времени – Черный Пьеро, Белый Пьеро, Грустный Утешитель, Ироничный Утешитель, а обладатель великолепного баритона Морфесси зациклился на «Ямщиках»…

Крепкая дружба связывала Вертинского с Шаляпиным. Федор Иванович был, так сказать, закрытым человеком и уклонялся от раскрытия причин своей эмиграции, как не допытывался Вертинский. Это был не досужий интерес: он искал объяснения своей эмиграции. Как жить дальше? Чем жить? Где жить?

«И если я пытаюсь объяснить причину его «ухода», то только потому, что в личных встречах с ним, в наших разговорах и спорах я всегда инстинктивно чувствовал, как сожалел он в душе о том, что оставил Россию, какое недоумение, тоску и душевную боль вызывали в нем разговоры о России, как мучали они его».

Царя Бориса в исполнении великого русского баса Вертинский считал непревзойденным шедевром оперного искусства. И вдруг Шаляпин заявляет:

«– Я теперь снова над «Борисом Годуновым» работаю…

– Зачем вам над ним работать? Ведь вы уже столько раз с таким триумфом пели его… И там, и здесь в Париже. Этот образ у вас идеальный, и в обработке, мне кажется, не нуждается.

– Нуждается! Ох, как ну-жда-ется! – проскандировал Федор Иванович, и весь как-то загорелся. – Ты знаешь, я его сейчас совершенно иначе решил показать. Начиная с грима и кончая игрой. Вот смотри…

Он выудил карандаш, по-мальчишески посмотрел по сторонам и на белоснежной скатерти стола быстро мастерски набросал знакомый грим Бориса.

– Раньше я его таким себе представлял. А вот смотри сейчас… – он быстро стал рисовать новый фас и профиль. – Сейчас я себе его вот как представляю. Вот теперь сравни этот грим и этот. Какой лучше?»

Шаляпин был в зените мировой славы, и Вертинского поразило то, что артист пребывал в вечном творческом поиске и считал обновление трактовки царя – своей коронной роли, его внешнего вида – чуть ли не делом своей жизни.

А в это время…

В сумасшедшем доме умирал Константин Бальмонт.

После получения Нобелевской премии Иван Бунин находился в глубокой депрессии, не написал ни строчки.

Александр Куприн периодически впадал в ступор и возвратился на родину в состоянии полного старческого маразма…

* * *

В 1925 году Вертинскому приходит мысль полностью посвятить себя кино. Как он сам объяснял, ему было тесно на маленькой эстраде, где только в словах и мотиве краткой песни нужно было проявить себя. Очевидно, мысль о кинокарьере подкинул ему его друг Иван Мозжухин еще в 1913 году.

Но все было непросто: и проникнуть в мир кино, и получить роль по своему желанию и возможностям. И тем не менее, параллельно с гастрольно-концертной деятельностью всю жизнь, и на родине до эмиграции, и в эмиграции, и по возвращении на родину, он снимается в кино. Сперва в немом – в России, потом в «говорящем» – во Франции, Германии, пребывая в эмиграции, и далее, возвратясь на родину, на Мосфильме, на студии имени Довженко.

В 1927 году Вертинский получил возможность впервые появиться на зарубежном экране. Это случилось в фильме «Шехерезада», который снимал русский режиссер-эмигрант Александр Волков, а одну из ролей исполнял Иван Мозжухин. Съемки проходили в Ницце. В эмигрантской русской газете «Новое время» дано их описание:

«Площадь наполнена тысячной толпой. Напряженное внимание: Султан разгневан полученной грамотой. Приказывает повесить придворного астролога. Затем протягивает грамоту великому визирю (А. Н. Вертинскому, создателю известных «Песенок печального Пьеро) для прочтения народу… Сцена не удается. Жесты великого визиря не соответствуют замыслу Волкова. Он выходит из себя: “Милый Вертинский! Забудьте о ваших песенках. Войдите в роль. Сейчас вы – не печальный Пьеро, а великий визирь!”»

В рецензиях на этот фильм хвалят режиссуру, богатые декорации, Ивана Мозжухина, а о Вертинском – ни слова… Непросто было проникнуть в западное кино – и в европейское, и, как увидим дальше, в Голливуд…

* * *

Но не каждый вечер к нему на концерты приходили Рахманинов, Станиславский, Шаляпин, Марлен Дитрих. Теряя надежду, что большевистское правление будет недолгим, русские эмигранты становились все более пессимистичными. Мир парижских развлечений, в который они окунулись, пытаясь забыться, и в который невольно был вовлечен артист, стараясь их поддержать и утешить, становился порою пошлым и гротескным. Вертинский начинает испытывать угрызения совести за свою деятельность, чувствует необходимость очищения. Утешает ли кого-либо Великий Утешитель?.. В его вокале появляются ироничные, а подчас и гротескные интонации.

В 1934 году, изнемогая от тоски и безысходности, Вертинский создает свой трагический шедевр «Желтый Ангел»:

В вечерних ресторанах,

В парижских балаганах,

В дешевом электрическом раю

Всю ночь ломаю руки

От ярости и муки,

И людям что-то жалобно пою…

Последним годом пребывания Вертинского во Франции был 1933-й. Какой бы благополучной ни была его жизнь во Франции, родиной она ему не стала. «Родина духа» – да, но человек мира имел только одну родину и желал во что бы то ни стало возвратиться в родные пенаты. Но там его не ждали.

Пока же обстоятельства складывались так, что у Вертинского появляется ангажемент на ряд концертных выступлений в Палестине и других странах Ближнего Востока. Вскоре пароход «Теофиль Готье» увозит его из Марселя…

Почему Палестина? Неужели он и там найдет свою публику?

«Местные жители принимали меня очень тепло, так как подавляющее большинство эмигрантов в Палестине из России, и у всех сохранилась нежность и любовь ко всему русскому».

Он побывал в Александрии, где встретил своего знакомого Мустафу, служившего когда-то сторожем в одесском театре, и они нежно и с грустью вспоминали о России. Побывал в Египте, Бейруте, Яффе, Тель-Авиве, Хайфе. Конечно же посетил Иерусалим. Здесь артист выступал в городском саду, и семь тысяч человек радушно принимали его песни. После концерта Вертинский познакомился с русским, который взялся показать ему святыни храма Гроба Господня, а потом пригласил его к себе домой. Каково же было изумление Вертинского, увидевшего портрет Сталина. Он был настолько поражен этим, что долго стоял с разинутым ртом, глядя на портрет…

Но почему все-таки Палестина? Вопрос без ответа…

С высоты времени очевидно, что, говоря от себя, – хотел он того или нет, – певец сказал и за тысячи таких же, как он сам, «нищих и блудных» детей России. Он открыл перед ее недоверчивым ликом истерзанную ностальгией и покаянием душу той части русской эмиграции, что готова была принять самую жестокую участь, лишь бы – «взглянуть на родную страну».

Заметьте: покидал он «бездарную страну», а стремился возвратиться в «родную страну»…

Больше книг — больше знаний!

Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ