Киевское детство и юность. Истоки творчества
…По вечерам, после спектакля мы часто прогуливались с великой украинской артисткой Натальей Ужвий уютным франковским сквериком. Почему франковским? Да потому, что расположен он рядом с театром имени Франко, здесь артисты и сейчас встречаются перед репетициями, после репетиций. Дело в том, что в конце 60-х – начале 70-х я работал режиссером-постановщиком в театре имени Франко. Выходя со спектакля, я нередко встречался с Натальей Михайловной, которая в скверике ожидала, пока разгримируется ее муж, Евгений Порфирьевич Пономаренко, долго «выходивший из образа». Много расспрашивал артистку, живую историю украинского театра ХХ века, о Лесе Курбасе, Гнате Юре, с которыми она работала в «Березиле» и в театре имени Франко, о Мыколе Вороном, авторе украинского перевода «Интернационала», о поэтах Павле Тычине, Михайле Семенко – творцах украинской культуры XX века, о ее национальном своеобразии. Разговор о Вертинском Ужвий завела сама, без моей наводки.
«Как-то на съемках художественного фильма в Киеве я была поражена: «То, что вы выучили украинский язык, это еще понятно, но откуда у вас подлинные украинские интонации?» И тогда, чуть не плача от радости, Вертинский ответил ей: “Та я ж тут народився! Це ж моя Батьківщина!”»
И незадолго до своего ухода из жизни – это было его последнее стихотворение – он объяснялся в любви к Киеву. Не декларативно-трогательно, искренне, сентиментально:
Киев – родина нежная,
Звучавшая мне во сне
Юность моя мятежная,
Наконец, ты вернулась ко мне.
В одном из писем, отправленном жене из Киева в 1949 году, Вертинский признавался:
«Как бы я хотел жить и умереть здесь. Только здесь! Как жалко, что человек не может выбрать себе угол на земле!»
Дальше поразительное:
«Мне бы надо быть украинским певцом и петь по-украински! Україна – рідна мати! Иногда мне кажется, что я делаю преступление тем, что пою не для нее и не на ее языке!..»
Признание знаменательное, сделанное не под настроение. Это к вопросу даже не столько о национальности певца, сколько о его принадлежности к национальной культуре и о своеобразии преломления этой культуры в его искусстве.
Это вообще не простой вопрос. В конце концов, в жилах у Вертинского текла и украинская, и польская кровь. И что из этого следует? Разве вопрос о национальности решается «взвешиванием» кровей, текущих в жилах? Какой национальности был великий русский поэт, эфиоп по крови, Пушкин?.. Украинец Гоголь не написал ни строчки по-украински, и, тем не менее, русские считают его своим, украинцы – своим литературным гением. Украинец Шевченко чуть ли не половину своих произведений создавал на русском языке…
А какой национальности был эстрадный певец Вадим Козин, у которого отец был русским, а мать – цыганкой? Какой национальности был продолжатель авторской песни Владимир Высоцкий, мать которого русская, а отец – еврей? Булат Окуджава на вопросы о своей национальности отвечал философски: «Отец мой – грузин, мать – армянка, а я – москвич…»
Вертинский – гражданин Вселенной – пребывал на перекрестке культур русской и украинской. Можно и так сказать: великий артист пребывал в сфере русской культуры, а украинские корни его происхождения, начало формирования его творческой индивидуальности в Киеве определили своеобразие его творчества. В Киеве он мечтал жить и умереть. Но жизнь распорядилась иначе.
* * *
Дитя свободной любви, Александр рос без родителей.
Отец артиста, известный в Киеве адвокат и журналист, не был официально женат на его матери, Евгении Степановне Скалацкой. По женской линии она происходила из украинского дворянского рода Ильяшенко, имевшего родственные связи с семьей Николая Васильевича Гоголя, была дочерью главы городского дворянского собрания. Влюбившись в Николая Вертинского, человека, по тем понятиям, безродного и к тому же женатого, она наткнулась на серьезные препятствия для семейного счастья. Первая жена так и не дала согласия на развод, и «дети любви» – Саша и Надя – родились как бы вне брака. Общественное осуждение и разрыв с родителями молодая женщина переживала очень тяжело и третьего ребенка не захотела. Она умерла после неудачной «женской операции», как тогда называли аборт, последствием которой стало заражение крови. Маленькому Саше исполнилось три года…
Вспоминает Вертинский в конце жизни, так, будто это случилось вчера, это ведь потрясение на всю жизнь:
«Смутно помню себя ребенком трех-четырех лет. Я сидел в доме своей тетки на маленьком детском горшочке и выковыривал глаза у плюшевого медвежонка, которого мне подарили. Лизка, горничная, девчонка лет пятнадцати, подошла ко мне: “Будет тебе сидеть на горшке. Вставай, у тебя умерла мать!”»
В тот же вечер его привели на квартиру к родителям. Они жили на Большой Владимирской в 43-м номере. Дом этот в Киеве стоит до сих пор, выходя двумя парадными подъездами на улицу. Очевидно, чтобы утешить, дали шоколадку с кремом… Мать лежала на столе в столовой в серебряном гробу, вся в цветах. У изголовья стояли серебряные подсвечники со свечками и маленькая табуретка для монашки, которая читала Евангелие. Быстро взобравшись на табуретку, чмокнув маму в губы, Саша стал совать ей в рот шоколадку… Она не открыла рот и не улыбнулась ему. Он удивился. Его оттянули от гроба и повели домой, к тетке. Вот и все. Больше он ничего не помнит о своей матери.
Любовь и смерть…
Итак, после смерти матери отцу пришлось «усыновлять» детей. Сестра Надя осталась с отцом, а Сашу «отдали» сестре матери, тетке Марье Степановне. Отец тяжело переживал потерю жены… Через два года его нашли без сознания на ее могиле. В кругу близких говорили, будто бы он лежал на снегу в расстегнутом пальто, без сознания и после того очень быстро сгорел от скоротечной чахотки – умер, захлебнувшись собственной кровью…
Любовь и смерть…
Похороны отца запечатлелись в сознании мальчика на всю жизнь. Когда товарищи вынесли отцовский гроб, чтобы поставить на колесницу катафалка, огромная тысячная толпа каких-то серых, бедно одетых людей, что заполнила площадь перед церковью, быстро оттеснила маленькую группку киевских юристов. Отобрав гроб с телом, толпа на руках понесла его к кладбищу. А колесница везла венки. Никто ничего не мог понять. Что это за люди? Откуда появились они? Оказалось, все это отцовская клиентура. Какие-то женщины, по виду вдовы, старики, калеки, дети, рабочие, студенты, мелкие чиновники, «бывшие» люди – бедный и темный люд, чьи дела он вел безоплатно, которым помогал, поддерживал. Они никого не подпустили к гробу, кроме Саши и Нади (их вела нянька). Ни одного человека. «Это было удивительно и страшно». Даже полиция не понимала, в чем дело.
Наде исполнилось 10 лет, Саше – 5. Их взяли на воспитание мамины сестры. Мальчику было сказано, что никакой сестры у него больше нет, а девочку уведомили, что братик умер. Так они и росли – в разных семьях, в разных городах…
* * *
Каждую субботу кузина Наташа водила за ручку маленького Сашу во Владимирский собор. А там…
«Васнецовская гневная живопись заставляла трепетать мое сердце. Один «Страшный суд» чего стоил… Давно умершие люди, бледные и прекрасные царицы, «в бозе почившие цари» – все это толпилось у подножья трона в час последнего Божьего суда… А рядом, около алтаря и наверху в притворах, была живопись Нестерова! Как утешала она! Как радовала глаз, сколько любви к человеку было в его иконах…
Образ Богоматери был наверху, в левом притворе. Нельзя было смотреть на эту икону без изумления и восторга. Какой неземной красотой сияло лицо! В огромных украинских очах, с длинными темными ресницами, опущенными долу, была вся красота дочерей моей родины, вся любовная тоска ее своевольных и гордых красавиц… Много лет потом, уже гимназистом, я носил время от времени ей цветы…»
Но больше всего мальчика поразило, как на Великий пост на Страстной неделе посреди церкви солисты киевской оперы исполняли распев «Разбойник благорозумный»:
«Разбойника благоразумнаго во едином часе
Раеви сподоби еси, Господи,
И мене древом крестным
Просвети…»
Его детская душа не могла вместить всех этих переживаний. Конечно же он воспринимал это как магический театральный спектакль.
По субботам и церковным праздникам в гимназической церкви пел хор, составленный из учеников. Александра туда не взяли, хотя у него был звонкий дискант и хороший слух. Вероятно – из-за плохого поведения. Его непреходящей мечтой было стать церковным служкой. Он замирал в предчувствии чуда и завидовал хлопчикам в белых стихарях, которые выходили из алтаря со свечками.
И вот как-то на уроке Закона Божьего отец Троицкий спросил: «Кто из вас может выучить наизусть шестипсалмие, чтобы прочесть его завтра в церкви?» Рука Саши взлетела вверх. «Ну, попробуй», – благословил батюшка. Александр взял книгу и торжественно прочитал текст от начала и до конца. «Молодец, – откликнулся батюшка. – Приходи завтра пораньше в алтарь, выберешь себе стихарь». После бессонной ночи текст был выучен назубок, и вечером следующего дня, за два часа до начала службы, гимназист уже был в церкви и бросился примерять стихари. Увы! Ни один из них ему не подходил. Юноша – высокий и худощавый, и стихари, пошитые на средний рост, едва доходили ему до колен. «Читай без стихаря», – позволил батюшка. «Как – без стихаря?» Саша выбежал из церкви. Он очень хотел сыграть эту роль – просителя у Бога, но без соответствующего сценического костюма не мог войти в роль…
Музыка его детства – это и церковное хоровое пение во Владимирском соборе, и пение лирников возле лавры, и пение бродячих слепых кобзарей во дворах.
* * *
Детство Вертинского исполнено драматизма. Не я об этом первым пишу. Как заметила киевский исследователь творчества Вертинского Надежда Корсакова, если бы тетке Саши Вертинского в году этак 1905-м сказали, что ее непутящий племянник, первый в Киеве двоечник, мелкий воришка, «босяк, выгнанный изо всех гимназий», станет известным на весь мир артистом, она бы, мягко говоря, удивилась. Великого будущего бедному родственнику не предвещало ничто. Воспитываясь в чужой семье, «неблагополучный ребенок» проявил все качества, которые безусловно и неминуемо вели его в мир криминала: авантюризм, упрямство, нахальство, отсутствие желания получить надежную профессию, пижонство, обаяние, эпатажность…
«Странным образом внебрачность стала для Вертинского неким метафизическим вектором будущей судьбы и карьеры», – размышляет о феномене Вертинского известный противник объективности, предпочитающий доверять эмоциям и чувствам, редактор отдела культуры журнала «Огонек» Андрей Архангельский. И с ним трудно не согласиться. Никакого парадокса. Действительно ведь, рожденный в Киеве, который всегда был несколько «внебрачен» по отношению к Москве, Вертинский остался «вне брака» и по отношению к официальной эстраде начала ХХ века, а позднее и к эмигрантской культуре, и отказавшись от главного соблазна середины века – Голливуда. Вернувшись в СССР и «прожив» с советской официальной культурой 14 лет, он так и не «женился» на ней.
* * *
Ничего себе начало книги о великом мастере интимной музыкально-драматической исповеди! Что поделаешь: парадоксов в судьбе Вертинского немало, и мы попробуем их расшифровать. Негде правды деть: киевское детство Александра было, мягко говоря, не из легких. Будущий гений рос сиротой. Жил у тетки и «воспитывался» ею. Бедного родственника кормили, одевали, учили, но… не любили. Недолюбливали. Сашиного отца считали «соблазнителем сестры» и «виновником ее падения». И в ответ на все вопросы об отце мальчик слышал: «Твой отец – негодяй».
Когда мальчику исполнилось десять лет, его отдали в Первую императорскую Александровскую гимназию, ту самую, где учались в свое время его выдающиеся земляки – будущий авиаконструктор Игорь Сикорский (не в одном ли классе?), будущие писатели Михаил Булгаков и Константин Паустовский (тремя-четырьмя годами позднее). Но, не проучившись и двух лет, мальчик вылетел оттуда, как пробка из бутылки. Блестяще сдав вступительные экзамены, он стал получать двойки и прогуливать занятия. За что и был переведен в Четвертую классическую гимназию, рангом пониже. Но и там Саша долго не удержался, еле переползая из класса в класс. В чем же дело? Неспособен к обучению? Неуправляем?
А причина была простой. Тетка Мария Степановна, которая понятия не имела, как надо воспитывать детей, заставляла племянника сидеть за учебниками до полуночи, не позволяя играть и гулять с друзьями. Понятно, такая линия поведения воспитательницы провоцировала сопротивление. Чтобы погулять, ее племяннику приходилось прогуливать уроки. Чтобы почитать интересную книжку – класть ее в обложку учебника. Чтобы спрятать двойки – выправлять их в дневнике. Родная тетка беспощадно лупила племянника солдатской нагайкой и за двойки, и за плохое поведение, и за непокорность ее суровым указаниям. Занялся он и совсем не богоугодным делом: начал подворовывать деньги из Киево-Печерской лавры. Когда правда о его подвигах раскрывалась, мальчика лупили до синяков. Он горько плакал от боли и унижения и сладко мечтал о том, как подожжет теткину кровать и противная родственница будет корчиться в пламени, пока не сгорит заживо. И она, и этот проклятый дом, и все его безрадостное сиротское житье!
Тоска о родителях и ненависть к тетке… Хотелось любой ценой освободиться от ненавистной опеки, и, естественно, мальчишку влекла, окружала романтика улицы. К тому времени его выгнали из гимназии, отношения с теткой окончательно испортились, та его выставила из дому. Так что приходилось ночевать в случайных местах, нередко – в подъездах. Кем он только ни работал, чтобы выжить – грузил арбузы, продавал открытки. Устроился, было, бухгалтером в «Европейский» отель, но оттуда его быстро уволили «по непригодности». Вырастал мальчик, вообще говоря, с точки зрения обывательской морали, не пригодный ни к чему. Но это с точки зрения обывательской морали.
В нем была искра Божья – поэтическая и музыкальная одаренность. А что? Ведь настоящий артист ни на что другое не способен, кроме как на сценические представления, для него вся жизнь – театр. Невзирая на все превратности жизни, он на ощупь пробивался в большое искусство – на сцену, где все не как в жизни.
* * *
В 10-е годы прошлого столетия Киев был театральным городом. На Подоле, несколько в стороне от центра, стоял (да и до сих пор стоит), вытянувшись во всю длину площади, каменный двухэтажный дом. Это знаменитый Контрактовый дом, увековеченный Владимиром Короленко в «Слепом музыканте». Днем здесь кипела торговая жизнь, а по вечерам помещение сдавали под любительские спектакли за десять рублей в вечер. И Александр всеми правдами и неправдами проникал туда. Играл в массовке, читал стихи, свои, чужие.
«Контрактовый зал стал моей «актерской колыбелью», если можно так выразиться».
Если сказать сегодняшним языком, это была самоуправляемая художественная самодеятельность «…молодых людей и девиц, которым безумно хотелось играть, то есть главным образом показывать себя со сцены. Мы шли на все ради этого. Складывались по грошам, снимали зал, брали напрокат костюмы (в долг), сами выклеивали на всех заборах худосочные, маленькие, жидкие афишки… и играли, играли, играли… Чего мы только не играли! За что мы только не брались! И фарсы вроде «В чужой постели», и даже «Горе от ума»… Билеты распространяли сами. «Докладывали» до каждого спектакля. И выручали нас все те же многотерпеливые родители и родственники».
Кстати, многие из широко известных ныне актеров обязаны Контрактовому дому своей карьерой. В нем начинали премьеры Московского Малого театра Николай Светловидов, Владимир Владиславский…
Там же, на Подоле, был так называемый «Клуб фармацевтов», где по субботам устраивались семейные журфиксы. Так в дореволюционной России назывался день недели, предназначенный для приема гостей без приглашения в каком-либо доме. Сцена этого клуба была открыта для всех желающих: каждый мог выступить с любым номером – прочитать стихотворение, спеть песню, станцевать что-либо.
«Помню, как я, благополучно распевавший дома цыганские романсы под гитару, вылез в первый раз в жизни на сцену в этом клубе. Должен был я петь романс «Жалобно стонет». За пианино села весьма популярная в нашем кругу акушерка Полина Яковлевна, прекрасно аккомпанировавшая “по слуху”».
Это был первый в репертуаре Вертинского романс, и первый его аккомпаниатор. Как и следовало ожидать: «Я вышел. Поклонился. Открыл рот, и спазма волнения перехватила мое дыхание. Я заэкал, замэкал… и ушел при деликатном молчании зала…»
Конечно же Саша мечтал о театре, о настоящем драматическом театре. Его гимназический одноклассник был старостой статистов в Соловцовском театре, ему же принадлежало право набора статистов. Условия, на которых он предложил Александру стать статистом, были предельно ясны: отдавать ему деньги, полученные за спектакль. За каждое выступление платили пятьдесят копеек. Статистов же набирали разово – на спектакль, и их насчитывалось до полусотни.
Ставили «Мадам Сан-Жен» Викторьена Сарду, гастролер Борис Путята играл Наполеона. Когда начались репетиции, потребовались два мамелюка высокого роста для личной охраны императора, которые должны были неподвижно стоять, скрестив руки у дверей его кабинета. Это был шанс.
Однако первый сценический опыт чуть было не поставил крест на актерской карьере Вертинского. Дело в том, что от рождения Александр картавил. (Это, кстати, передалось его дочери Марианне и совершенно не помешало ее блестящей актерской карьере.) Роль охранника состояла из одного слова, но какого! При появлении Наполеона дебютант должен был провозгласить: «Император!» – слово с двумя «р».
«Четвертый акт. Кабинет Наполеона. Мамелюки стоят, скрестив руки у дверей. Наполеон приближается. Сейчас он войдет.
– Император! – возглашает первый мамелюк.
– ИмпеЯтоЙ! – повторяю я вслед за ним».
Хохотал весь театр – Сашу выгнали с первой же репетиции. Потом какое-то время он получал бессловесные роли…
Со временем картавость стала фирменной принадлежностью сценического образа, который создаст Вертинский. А с Путятой он еще встретится…
Тем временем юноша, выбиваясь из люмпенского окружения, интуитивно искал себя в искусстве – «пГоГывался» к сцене, к огням рампы. Несколько раз он подряжался в массовые сцены в знаменитую украинскую труппу Панаса Саксаганского, который снимал маленький деревянный театрик в Купеческом саду.
* * *
Ему, можно сказать, повезло. Однажды Александра буквально подобрала в своем подъезде бывшая подруга его матери, преподавательница женской гимназии Софья Николаевна Зелинская, известная в Киеве покровительница молодых талантов, бывшая впоследствии замужем за братом Анатолия Луначарского, будущего наркома просвещения в советском правительстве. Софья Николаевна пригласила юношу к себе, познакомила его с цветом киевской художественной интеллигенции, ввела в их круг. Именно здесь началось формирование мировоззрения Вертинского, поиск себя в искусстве.
Дело в том, что в доме по Владимирской, 67 собиралась артистическая молодежь. Здесь нередко бывали – вы только представьте – Николай Бердяев, Марк Шагал, Казимир Малевич, Бенедикт Лифшиц, Михаил Кузмин, Натан Альтман, Александр Осмеркин… – художественная богема, еще не признанные гении, среди которых Александр Вертинский чувствовал себя своим, а с некоторыми был на «ты».
Это не было стабильным артистическим объединением, собирались от случая к случаю. Кто-то написал эссе, кто-то нарисовал картину, хотелось поделиться собственными художественными открытиями, проблемами, сомнениями. Здесь юный искатель счастья в искусстве, который еще ничего не сделал, но уже претендовал на многое, узнавал, чем живет современное искусство, что волнует современных художников, чем современное искусство отличается от классического, наконец, что такое личность в искусстве.
Случай? Случайностей в жизни не бывает.
И что значит «ничего не сделал»? В 1912 году о Вертинском начинают говорить как о молодом литераторе, который «подает надежды». Этот период его творчества точечно исследовал Мирон Петровский. Он замечает, что на страницах киевских изданий, в частности, журнала «Киевская неделя», ставшего органом модернистских направлений в искусстве, начинают печататься опусы за подписью Александра Вертинского – новеллы в модной в те времена декадентской манере. Рядом с многообещающими литературными произведениями киевских авторов (назовем хотя бы Бенедикта Лифшица, Алексея Ремизова, Евгения Лундберга, Александра Дейча) появляется первый рассказ Вертинского на традиционный символистско-романтический сюжет – об «оживающем портрете». От традиционных решений этого сюжета рассказ Вертинского отличался тем, что у него не юноша влюбляется в нарисованную красавицу, а наоборот: женский портрет – в юношу. Влюбленная красавица с холста просит молодого человека взять ее с собой, но тот с истинно романтической иронией отказывается: «У вас слишком тяжелая рама». Потом появляется второй рассказ «Моя невеста» и третий – «Папиросы “Весна”», опубликованный в первом номере журнала «Лукоморье».
Часто посещая театры, Вертинский писал и печатал рецензии на спектакли киевских театров, на гастроли Титто Руффо, Федора Шаляпина, Анастасии Вяльцевой… Не от отца ли унаследовал он литературный талант? Известный в городе адвокат печатался в «Киевском слове» под псевдонимом «Граф Нивер» (НИколай ВЕРтинский).
Купив на подольской толкучке подержанный фрак, Александр с утра до вечера бродил киевскими улицами, сочиняя в полубреду поэтические строки, вечера проводил в театре или в салоне Зелинской, ночами придумывал афоризмы, желая прослыть непонятой натурой, утром же следующего дня относил в редакции журналов сочиненные им опусы. Только ли потому? Наверное, фантазируя, пребывал в мучительном поиске своего художественного самовыражения.
Но его ли это дело – литература? Уместнее было бы сказать: и литература стала его делом. Позднее он станет поэтом. Поэтом, странно поющим свои стихи. Пока же на гонорары от напечатанного покупал билеты в театр, не пропускал ни одной киевской премьеры.
Сам Вертинский объясняет свой путь в искусстве своеобразно, но, по размышлению, точно и трезво:
«Я не могу причислить себя к артистической среде. А скорее к литературной богеме. К своему творчеству я подхожу не с точки зрения артиста, а с точки зрения поэта. Меня привлекает не только исполнение, а подыскание соответствующих слов, которые зазвучат на мой собственный мотив…»
Шагал, Альтман, Малевич, Осмеркин, Бердяев… Время показало, что всем им пришлось искать свою судьбу в искусстве в других городах. Не был исключением и Вертинский. В поисках себя в искусстве он понял, что дальнейшие мытарства в Киеве бессмысленны. Надо найти другое место приложения своим артистическим талантам. Тем более, что он не был обременен ни семьей, ни даже собственной жилплощадью. Театр был маниакальной страстью юноши, теперь предстояло обнаружить себя в театре.
Как оказалось, он нашел себя в монотеатре. Вышел на эстраду с моноспектаклем. И всю свою жизнь в искусстве существовал в этом жанре. Но украинской эстрады в то время не существовало. Где же было ему самоопределяться в искусстве, как не в Москве?..
Договорившись со своим другом художником Александром Осмеркиным перебраться в Москву, Вертинский в самый канун Первой мировой войны оставляет Киев.
Прав Мирон Петровский, утверждая, что песенный дар, который будущий кумир, быть может, неведомо для него самого, увозил из Киева, чтобы вскоре разнести по всему свету, был уже сформирован и ждал только случая разлиться свободным проявлением… Сирота, выросший на улицах, в толпе, в чужих уютах, в общении с выдающимися художниками, писателями, поэтами-модернистами, за кулисами театров и за столиками кафе, в насыщенном табачным дымом и спорами воздухе редакций, он в полном смысле был дитя своего города. Киев, пусть и нещедро, но выкормил его, как птенца, и, ощутив, что птенец окреп и готов к самостоятельному полету, выпустил его в мир, разжав ладонь. И опять-таки: украинской эстрады в то время не существовало, и, сколько бы Вертинский не клялся на старости лет в том, что хотел бы петь по-украински, ему негде было развернуться на украинской культурной почве. Наверное, так следует понимать его слова, что в Киеве ему было делать нечего.
Может идти речь разве что о поводе, побудившем Вертинского ринуться в Москву. Не лишено смысла предположение, что Александр мог обнаружить – наверняка обнаружил – упоминание об актрисе Н. Н. Вертинской в московском журнале «Театр и искусство». Надежда? А что если это его сестра? Она жива – и она актриса!
Да так оно и было. Александр написал актрисе письмо:
«У меня когда-то была сестра Надюша. Она умерла маленькой. Если бы она была жива, она бы тоже была Н. Н. – Надеждой Николаевной…»
Ответное письмо было залито слезами. Надя жива! Она воспитывалась у другой тетки. Ей тоже сказали, что брат умер. Зачем? «Воскреснув» друг для друга, они чувствовали себя счастливыми. Надя была первым близким существом, поверившим в его талант.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ