3. Джингереберская мечеть, Тимбукту (1327) Архитектура и память

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Зворнике никогда не было мечетей.

Бранко Груич, сербский мэр Зворника, после выдворения мусульман, составлявших 60 % населения города, и разрушения дюжины городских мечетей{66}

Построенный из саманного кирпича минарет Джингереберской мечети в Тимбукту, Мали

В 1324 году малийский король Муса совершил паломничество в Мекку. Обставленное с невероятной помпой, оно не изгладилось из людской памяти и 400 лет спустя. «Он выехал с пышной свитой, – живописал малийский историк XVII века. – Впереди него двигалась процессия из 60 000 воинов и 500 невольников. Каждый из невольников держал двухкилограммовый золотой жезл»{67}. Были там и вельможи, и паланкины, и сотни верблюдов, и сотни жен, и всего они везли почти 1000 кг золота. В Средние века королевство Мусы было одним из самых богатых, и около двух третей поступавшего в западные страны золота добывалось в его копях. По мере продвижения через Северную Африку король сорил этим золотом направо и налево, переворачивая всю средиземноморскую экономику. «До их прихода золото в Египте ценилось высоко», – свидетельствовал один каирец. Однако, после того как Муса наводнил рынок своими запасами, местная валюта резко упала в цене, и «так продолжается около 12 лет до сего дня»{68}. Богатство Мусы произвело впечатление не только по пути его следования, слухи о нем разошлись по всей Европе. На испанской карте 1375 года он изображен с сияющим золотым самородком размером с гусиное яйцо, а его столица Тимбукту стала синонимом изобилия, загадочности и недосягаемости.

На южных окраинах Сахары, где пески переходят в зеленую саванну, расположена территория под названием Сахель (по-арабски «берег») – длинная полоса засушливой земли, протянувшаяся от Атлантики до Красного моря. В западной части Сахеля, у северной излучины Нигера, и находилось сказочное королевство Мусы. Одним из крупных торговых узлов был Тимбукту, где невольников для арабских стран и золото с юга обменивали на каменную соль из пустыни, и караваны числом до 3000 верблюдов разгружали свою экзотическую поклажу после изнуряющего перехода через Сахару. Именно торговцы – а не завоеватели, как в Северной Африке, – принесли сюда в XI веке ислам, хотя подданные Мусы большей частью остались необращенными. Странствующих проповедников ислама тоже манила возможность озолотиться за счет баснословно богатых жителей Мали. Однако путь из Мекки не был односторонним: несколько прародителей Мусы уже совершали хадж, пусть и не с такой помпой.

В увиденных им центрах исламской цивилизации Мусе многое пришлось по душе: в Каире он обзавелся сводами исламских законов, из Мекки привез потомков пророка Магомета, а также андалусийского поэта-архитектора ас-Сахили. Когда год спустя процессия вернулась в Западную Африку, ас-Сахили было поручено строительство великолепной купольной палаты для аудиенций – с резным оштукатуренным потолком, украшенным изящной каллиграфией. «Поскольку страна эта не ведала зодчества, султан был потрясен», – писал великий историк и философ XIV века (а также земляк ас-Сахили) Ибн Хальдун{69}.

Сам Хальдун так и не побывал в Тимбукту, однако 200 лет спустя это сделал Лев Африканский (географ из Феса, служивший затем при дворе папы Льва X), который записал устное предание, гласившее, что ас-Сахили строил заодно и большую городскую мечеть. Имеется в виду Джингереберская пятничная мечеть, возведенная по заказу Мусы и сохранившаяся (даром что выстроена из недолговечного саманного кирпича) до наших дней. Плавные ступени ее пирамидального минарета щетинятся деревянными брусьями. Эти дикобразьи иглы вовсе не каркас, как может показаться, а своеобразные неснимаемые леса, облегчающие регулярное обновление глиняной обмазки, без чего мечеть давно рассыпалась бы и слилась с песками пустыни. Творение ас-Сахили положило начало совершенно новому стилю архитектуры – сахельскому, воспроизводившему андалусийские исламские постройки в местном глинобитном материале и инициировавшему возведение похожих мечетей в малийских городах Гао и Дженне. Знаменитая соборная мечеть в Дженне является крупнейшей в мире глинобитной постройкой.

Однако не спешите слепо верить арабским и европейским авторам, утверждающим, будто зодчество в западной части Африки появилось лишь с прибытием ас-Сахили. Это перепевы европейских и арабоцентристских мифов, не приемлющих даже мысли о том, что Африка может обладать собственной архитектурной традицией, и уж тем более не готовых удостоить эту традицию звания архитектуры. Считается, что африканцы с доисторических времен жили в неизменных хижинах, и зодчество – а следовательно, и история – началось там лишь с исламизацией или европейской колонизацией. Тем не менее с трудом верится, что кто-то способен в одиночку познакомить целую страну с архитектурой или хотя бы с какими-то из исламских стилей, особенно учитывая, что мечети в Мали существовали и до ас-Сахили, а в Мекке были и другие правители до Мусы. А если вспомнить, что похожие глинобитные сооружения с деревянными кольями имеются и в местных неисламских районах (например, у догонов центрального Мали), то маловероятно вдвойне. Однако миф неистребим.

Причина появления подобных мифов в том, что памятники (изначально воздвигаемые именно с этой целью, как Тадж-Махал, или становящиеся ими случайно, как предполагаемая хижина Ромула, веками находившаяся на Палатине) хранят историческую память стран и народов. (Если в русском языке этимология слова «памятник» прозрачна, то его немецкий аналог Denkmal несет в буквальном переводе более назидательный оттенок – «задумайся»). Таким образом, и подоплека, и материальное воплощение памятников стоят того, чтобы за них бороться. Наследие Мали вызывает разночтения и оспаривается по сей день, причем не только в научных журналах, но и непосредственно на малийской земле: в 2012 году исламисты напали на Джингереберскую мечеть, а в 2006-м начались беспорядки из-за проекта восстановления мечети в Дженне.

Архитектурные памятники кажутся вечными, однако на самом деле они так же хрупки, как и сама память: их можно уничтожить, разрушить, восстановить, наполнить новым смыслом; их значение меняется так же часто, как и формируемые ими воззрения. Мы уже наблюдали, как памятники свергаются с пьедестала хранителя воспоминаний: останки разрушенной Бастилии – канонический пример того, как действует комплексный механизм забвения (в данном случае монархического прошлого) и увековечивания (расправы с прежней властью). Таким же комплексным механизмом явилось иконоборческое «переоснащение» католических церквей в Нидерландах: фрески, олицетворявшие испанскую католическую власть, закрашивались белым, в буквальном смысле превращаясь в чистый холст, а опустевшие ниши становились символом свободы от кумиров. Куда более радикальным оказалось избавление от нероновского дворца и погребение его следующей династией под общественными банями, однако и в этом случае гигантская статуя Нерона осталась на месте. Впоследствии колосс получил нимб, был переименован в статую бога Солнца и подарил название Колизею, построенному на месте нероновских парков.

В этой главе мы рассмотрим мемориальную функцию архитектуры и попытаемся ответить на вопрос, зачем нужны памятники и кому они служат. Вальтер Беньямин, спасаясь от одержимых монументальностью властей, писал:

«Победители устраивают триумфальное шествие, топча распростертые тела побежденных. По традиции в этом парадном шествии демонстрируются и трофеи. На эти трофеи, называемые сокровищами культуры, приверженец исторического материализма смотрит настороженно, поскольку происхождение любого из предстающих перед ним культурных сокровищ заставляет содрогнуться»{70}.

Памятники воздвигаются победителями и зачастую, как утверждает Беньямин, выступают «документальным подтверждением варварства». Например, триумфальная арка Тита на Римском форуме, породившая в XIX веке бесчисленные копии по всему миру, в том числе и в Париже, увековечивала победу над Иерусалимом в 72 году нашей эры. На одной из ее панелей изображен семисвечник, вытаскиваемый в качестве трофея из разрушенного храма. Однако, несмотря на то что памятники изначально воздвигаются богатыми и могущественными людьми, впоследствии они зачастую переосмысливаются народом, обрастая – пусть временно – непредусмотренными ассоциациями, как в случае с травяным ирокезом, водруженным на бронзовую голову Черчилля во время майских протестов в Лондоне 2000 года.

В XX веке фоторепортажи обеспечили подобным посылам широкую аудиторию, а также возможность остаться в памяти и достичь собственной культовой значимости. Не случайно в этот же период критике начала подвергаться сама идея монументальности, в противовес которой пропагандировалась беззаботность кочевой жизни. В частности, сюрреалист Жорж Батай жаловался, что «великие памятники воздвигаются, словно дамбы, усмиряя беспокойные стихии логикой величия и власти. Через рупоры дворцов и соборов государство и церковь утихомиривают толпу»{71}. Признанный специалист во многих научных областях Льюис Мамфорд тоже порицал стоящие мертвым грузом памятники: «Каменная монументальность, позволяющая им выпадать из времени, в конце концов приводит к тому, что они выпадают и из жизни»{72}. После Второй мировой войны возникла «антимонументальная» тенденция, направленная на избавление от дидактического, сковывающего подтекста подобных сооружений, и зародилась она, что неудивительно, в Германии – в стране, до сих пор пытающейся примириться со своими не самыми лучшими воспоминаниями. Однако, как показывают беспорядки вокруг соборной мечети в Дженне (местные жители возмущаются вмешательством правительства и международных организаций в ее восстановление), даже величественные официальные памятники могут обретать значение и ассоциации, идущие вразрез с намерениями властей. Так нельзя ли обернуть эти «документальные подтверждения варварства» против самих варваров?

Самые архетипичные из памятников – египетские пирамиды – построены в Африке. Ступенчатая пирамида Джосера, возведенная 4600 лет назад, представляет собой одно из старейших каменных сооружений, дошедших до наших дней, а ее создатель Имхотеп – первый зодчий, чье имя нам известно. Квантовый скачок в инженерно-строительном деле, который олицетворяет эта пирамида (учитывая, сколько времени, средств и человеческих сил понадобилось, чтобы добыть, перевезти и уложить все эти каменные глыбы), свидетельствует о том, какое огромное значение в египетской культуре придавалось памяти. Греки, многое перенявшие в зодчестве у египтян, очевидно, тоже не смогли пройти мимо: еще одно чудо древности – усыпальница царя Мавсола в Галикарнасе (в настоящее время турецкий Бодрум) – была увенчана огромной ступенчатой пирамидой.

Этот памятник кровосмесительному браку был возведен женой (она же сестра) Мавсола после его смерти в 353 году до нашей эры. Здание, спроектированное двумя греческими зодчими, представляло собой нечто доселе невиданное: поставленное на высокий цоколь и окруженное колоннами, словно храм, оно не имело ни фронтонов, ни дверей, зато увенчивалось пирамидой, которая, по словам одного римского поэта, словно «висела в воздухе» над полумраком колоннады. Об усыпальнице нам известно лишь из запутанных древних источников, поскольку сама она была разрушена (возможно, землетрясениями) и ее камни пошли на постройку замка одного из участников крестовых походов. Однако память о ней живет в подражаниях и в самом слове, прижившемся благодаря усыпальнице императора Августа, названной римлянами мавзолеем.

Эти сооружения призваны были увековечить память о правителе в сознании подданных, создавая очаги посмертных культов, которые превращали усопшего владыку в бессмертное божество. Разумеется, приверженцы культа получали свою выгоду, приходя к этим наглядным символам бессмертия просить почившего фараона или императора о помощи. Впрочем, некоторые культы имели не стихийное, а искусственное происхождение, насаждаемые преемниками или династией. Соответственно, и периодическая порча или разрушение этих возвеличивающих памятников тоже может быть делом рук политической оппозиции, а не народа. Золотой дом Нерона был погребен следующей династией, а свержение статуи Саддама, хоть и проходило под одобрительные возгласы багдадцев, было тщательно срежиссировано для телекамер захватчиками: на оцепленной американской морской пехотой площади находилось максимум человек 150, включая солдат и журналистов{73}.

Как свидетельствует пример статуи Саддама, обожествление увековеченных в камне правителей свойственно не только древним. В XX веке это явление получило гигантский размах, и потуги Саддама на создание культа личности меркнут перед грандиозными мавзолеями Ленина и Мао (первый из которых представляет собой классическую ступенчатую пирамиду). Люди до сих пор готовы отстоять многочасовую очередь, чтобы посмотреть на мумифицированных обитателей этих сооружений, спящих в своих стеклянных саркофагах. Возможно, сочетание нездорового любопытства и ностальгии, влекущее современников в мавзолеи, прольет свет на то, что двигало приверженцами древних культов личности. Но, что гораздо важнее, противоречивость и антагонизм, рождаемые этими памятниками, должны напомнить нам, что ни один культ не обходится без противников. Большинство нынешних россиян считают, что тело Ленина следует предать земле, а на саркофаг за все время пребывания в мавзолее было несколько посягательств.

Наверное, самый противоречивый из современных мавзолеев – Долина павших близ Мадрида. Этот огромный комплекс, состоящий из монастыря и подземной базилики, со 150-метровым крестом, видимым за 32 км, был выстроен в память о гражданской войне в Испании по приказу Франко. В 1940 году он отметил начало работ речью следующего содержания:

«Размах нашего крестового похода, героические жертвы, которых потребовала победа, и неизмеримое значение этой эпопеи для будущего Испании не передадут простые памятники, которые обычно воздвигаются в городах и селах страны во славу выдающихся событий нашей истории и великих подвигов сынов Испании. Здешние камни не уступят величием древним мемориалам, над которыми не властно время и забвение»{74}.

Но если Франко надеялся с помощью памятников обрести бессмертие, то его усилия пропали даром: по Закону об исторической памяти, изданному социалистическим правительством 2004–2011 годов, его статуи были убраны из всех общественных мест материковой Испании. В этот же период все более пристальное внимание привлекала и Долина павших. Сторонники считали мемориал памятником гражданскому примирению, подчеркивая, что в криптах покоятся останки сражавшихся с обеих сторон. Однако уже было очевидно, что подавляющее большинство из 34 000 погребенных составляют националисты и фашисты, а тела республиканцев добавлялись позже – в качестве аргумента против критики – зачастую под покровом ночи и без согласия родных. Сомнительный примиряющий шаг, особенно если учесть, что по крайней мере 14 из этих республиканцев были каторжанами, погибшими во время строительства мемориала. Последние сомнения насчет цели и назначения этого комплекса могут развеять две могилы непосредственно за алтарем (других таких нет) – там покоится Хосе Антонио, основоположник фалангистского движения, похороненный лично Франко в 1959 году, и сам каудильо – под простой плитой, на которую ежедневно возлагают свежие цветы его приверженцы.

Предшествующее столетие с его идеологическими распрями и мировыми войнами было благодатным периодом для любителей воздвигать памятники. Ни Ницше, еще в 1874 году порицавший одержимость XIX века монументалистикой, ни венский историк искусства Алоиз Ригль, в 1903 году написавший «Современный культ памятников», не смогли предугадать грянувший через несколько десятилетий бум на мемориальные сооружения. Коммунистические, фашистские и капиталистические памятники стране, свободе, завоеваниям, вождям и рабочим, выигранным и проигранным битвам заполонили всю Европу и Азию. Многие из них менее противоречивы, чем могила Франко: в частности, братские могилы в северной части Европы, где погребены погибшие в Первую мировую войну. В архитектурном отношении самым выдающимся из таких памятников можно считать арку, построенную Лаченсом в Тьепвале, – гигантское деконструктивистское по форме сооружение, которое увековечивает, в отличие от остальных триумфальных арок, не победу, а потери. Как и подобает памятнику – утрате 72 000 человек, без вести пропавших после сражения на Сомме, – оно олицетворяет останки разрушенного собора (центральный и боковые нефы призрачного строения). Однако даже этот памятник обходит молчанием горе и потери гражданского населения: перед нами очередная националистическая, военизированная усыпальница.

Лишь Вторая мировая война породила такое глубокое отвращение к прошлому, что в Германии начали – пусть и с опозданием – возводить антипамятники, как назвал их Джеймс Янг. Один из самых примечательных среди этой волны – Памятник против фашизма, созданный художниками Йохеном и Эшером Герцами для Харбурга, мрачного гамбургского пригорода. Установленный в 1986 году монумент представлял собой 12-метровую черную свинцовую колонну квадратного сечения, поэтапно забиваемую в землю. Художники приглашали зрителей расписаться на колонне, с тем чтобы «антипамятник не просто увековечивал антифашистский порыв, но и воплощал его, сокращая иерархический разрыв между предметом искусства и зрителем»{75}. Вскоре (как и следовало ожидать) памятник покрылся беспорядочными надписями – в основном в духе «здесь была Гертруда», но имелись и политические заявления как нео-, так и антифашистского характера. Самый провокационный аспект программы заключался в том, что, как только на досягаемой части колонны уже не оставалось места для записей, она уходила в землю, и постепенно этот самоуничижительный монумент должен был исчезнуть целиком, как и надлежит антипамятнику. Кроме того, поскольку погребение очередного фрагмента антифашистского памятника каждый раз приветствовали местные власти, пресса и представители общественности, авторы видели в этом наглядное выражение радости от того, что мучительные воспоминания о войне «уходят в землю». Как сказал Ницше: «Счастье всегда обеспечивается одним и тем же: способностью забывать»{76}.

Заведомо присущее антипамятникам иконоборчество представляет собой порождение вполне конкретного пространства и времени, сформированного модернистским порицанием монументальности и политической обстановкой послевоенной Европы. Однако гораздо чаще посягательства на памятники были и остаются несанкционированной, стихийной борьбой с официальной культурой. Протестантами, крушившими в XVI веке голландские церкви, двигали не только религиозные мотивы, но и политические – стремление проучить испанские католические власти.

Разрушение собора. Храм Христа Спасителя в Москве был взорван по приказу Сталина в 1931 году

Вера по-прежнему остается мощным двигателем оппозиционного вандализма, о чем свидетельствуют разрушенные мечети Мали. На момент написания этой главы политическая обстановка в стране (когда-то в равной мере обласканной неолибералами, гуманитарными организациями и поклонниками Запада) являет собой полную неразбериху. После военного переворота 2012 года почти всю северную часть Мали захватили при помощи оружия, полученного после падения режима Каддафи в Ливии, исламистские группировки и сепаратистски настроенные кочевники-туареги. За этот период, как неоднократно сообщалось в новостях, разрушению подверглись многие суфийские усыпальницы и захоронения – по некоторым подсчетам, свыше половины по всей стране. В Мали, где большинство мусульман относится именно к суфистам, эти усыпальницы имеют огромное значение, поскольку в суфизме святые и особо набожные личности обладают более тесной связью с Аллахом, чем простые смертные, поэтому при посещении усыпальницы или мавзолея, посвященного святому, у него можно попросить заступничества. В Тимбукту, носящем неофициальное название Города 333 святых, суфийских усыпальниц хватало в избытке, однако во время беспорядков 2012 года многие из них сровняли с землей, а два мавзолея при Джингереберской мечети крушили кирками.

Беспорядки вызвали бурную реакцию иностранной прессы – как было и после взрыва талибами бамианских статуй Будды в Афганистане. Выдвигались предположения о связях повстанцев с «Аль-Каидой». На самом же деле связи между афганскими иконоборцами, террористами Бен Ладена (в основном направлявшими свои иконоборческие усилия против Запада) и малийскими повстанцами довольно призрачны. Единственное, что их точно объединяет, – нелюбовь к памятникам. Самопровозглашенный глашатай исламистской группировки Ансар-ад-Дин, занявшей Тимбукту в ходе беспорядков, заявлял: «Нет никакого мирового наследия. Его попросту не существует. Неверным нечего вмешиваться в наши дела»{77}. Культовые мишени выбираются отчасти для того, чтобы компенсировать относительную слабость атакующей группировки, а внимание, которое удается привлечь подобными действиями, подтверждает правоту организаторов акции: жизни малийцев (или афганцев) ничто по сравнению со знаменитыми камнями. Тем самым разоблачается лицемерие западных правительств, которые нисколько не заботились об исламской архитектуре, бомбя ближневосточные города, а также негуманность пропагандируемых западными либералами «общечеловеческих ценностей», которые нужны лишь для оправдания бесцеремонного вмешательства бывших колониальных правителей.

Однако иконоборчество в Мали было не столько посланием Западу, сколько политическим заявлением, с одной стороны, призывающим сторонников, а с другой – нацеленным на дискредитировавшее себя малийское правительство, от которого повстанцы намерены отречься. Взамен они собираются насаждать «очищенный» ислам, но, как замечает историк Эмили О’Делл, «разрушая могилы и уничтожая покоящиеся в них тела как идолов – лишний раз убивая уже убиенных, – Ансар-ад-Дин предает собственные убеждения, поскольку вступает в политические и религиозные отношения с теми же самыми кумирами и идолами»{78}.

В последние годы мусульманским памятникам немало доставалось и от представителей другой веры: в частности, от христиан в бывшей Югославии, где во время жестоких войн 1990-х были разрушены почти все османские мечети XVI века, а также от индусов в Индии, где в 1992 году была уничтожена 430-летняя мечеть Бабура, – вспыхнувшие в ответ беспорядки унесли жизни свыше 2000 человек. Отрекаясь от исламского прошлого собственной страны, эти иконоборцы пытались отнять у мусульман право жить в ней в настоящем. И хотя за уничтожением памятников часто стоят религиозные мотивы, в XX веке в коммунистических государствах большой размах приобрело и атеистическое иконоборчество, целью которого был переворот в массовом сознании, переход от веры к материализму. В 1931 году Сталин взорвал крупнейший в России собор – московский храм Христа Спасителя, чтобы на его месте построить Дворец Советов. Собор XIX века, выстроенный во славу царского режима, в архитектурном отношении не был особенно примечателен – никакого сравнения с пестрой мозаикой куполов Василия Блаженного, поэтому его уничтожение, в принципе, не было невосполнимой утратой, однако для Православной церкви оно оказалось сильным ударом.

Проект дворца, который должен был появиться на этом месте, выбирался на престижных международных конкурсах, к участию в которых приглашалась мировая архитектурная элита. Заявки подавали Ле Корбюзье, Вальтер Гропиус, Эрих Мендельсон и несколько советских модернистов, включая Моисея Гинзбурга и братьев Весниных. Однако в конечном итоге (к большой досаде Ле Корбюзье) выбор официальной комиссии пал на жуткое неоклассическое чудовище. Этот момент нередко называют вехой, отмечающей сокрушение модернизма сталинским китчем: дворец предполагалось выстроить в виде гигантской башни с элементами ар-деко, увенчанной огромной статуей Ленина с воздетой к небу рукой «в позе провинциального актера», как выразился в книге отзывов кто-то из русских посетителей выставки конкурсных проектов{79}.

Дворец, задуманный не менее монументальным, чем разрушенный ради него храм, так и не построили: успели заложить фундамент и начать возведение стального каркаса, однако затем балки были демонтированы на нужды фронта. Однако и в 1940-х он продолжал тешить самолюбие советских руководителей, появляясь на родине и за рубежом в виде моделей, на медалях, фресках, сувенирах и даже в документальном фильме. Затем в 1958 году – через два года после разоблачительной речи Хрущева на закрытом заседании Политбюро и через 27 лет после взрыва храма – в фундаменте устроили плавательный бассейн. Кто-то может счесть эту замену слишком популистской или несерьезной, но строительство крупнейшего в мире открытого бассейна в центре города, улицы которого на несколько месяцев в году засыпает снег, на месте предполагаемого пышного памятника культу личности кажется мне вполне идеалистичным демократическим шагом, хотя, возможно, равнодушные к плаванию со мной не согласятся. Подогреваемая круглая чаша бассейна наполняла паром морозный московский воздух каждую зиму вплоть до 1995 года, когда мэр решил восстановить разрушенный собор. Восстановленный храм Христа Спасителя, оказавшийся еще чудовищнее оригинала, наглядно демонстрирует приоритеты постсоветской власти – больше никаких народных бассейнов – и единение с ультраконсервативной Православной церковью. Как и мавзолей Ленина, стоящий на прежнем месте, несмотря на резко схлынувший наплыв публики, собор красноречиво свидетельствует, о чем Россия хотела бы помнить и о чем хотела бы забыть, выстраивая новый самоидентификационный миф.

При восстановлении прошлое неизбежно предстает перед нами таким, каким мы хотим его видеть. Иногда это происходит с полным пренебрежением к исторической достоверности, как было в случае с химерами собора Парижской Богоматери у Виолле-ле-Дюка. В то время Англия и Франция вели бурную полемику об архитектурной реставрации, подогреваемую изобретением фотографии (позволявшей точнее запечатлевать здания), а также о значении стиля и его внутренней связи с духом времени. Джон Рескин видел в архитектуре главное хранилище памяти: «Без нее можно жить и можно молиться, но помнить без нее нельзя», – и требовал сохранения памятников старины, «сильнейших борцов с забвением». При этом он решительно противился реставрации зданий, особенно по методу Виолле-ле-Дюка, предполагавшему избавление от позднейших дополнений и повреждений. Рескин считал реставрацию «самым полным уничтожением, которому только может подвергнуться здание: после такого уничтожения уже не собрать останков, оно сопровождается фальсификацией описи уничтожаемого… невозможно, как невозможно воскресить мертвеца, восстановить ни один великий и прекрасный архитектурный шедевр… тот дух, который вкладывает в постройку рука и глаз рабочего, нельзя возродить»{80}.

Рескин руководствовался идеей, что здание доподлинно выражает определенный момент истории народа, поэтому о нем следует заботиться с целью увековечить народ и его проверенные временем ценности, которые, разумеется, каждый волен выбирать сам. У Рескина это была готическая архитектура и христианский социализм, который он противопоставлял индустриальному модернизму. Однако, несмотря на то что его философия, усвоенная и Уильямом Моррисом, основавшим в 1877 году Общество охраны старинных зданий, стала манифестом архитектурной консервации, без противоречий не обходится, особенно когда права памятников старины вступают в конфликт с правами живых людей. Законсервированное и оторванное от современности здание рискует стать недоразумением и даже обузой, не давая людям благоустраивать свою жизнь и среду обитания.

Этот конфликт между забвением и памятью в архитектуре, между истинными и ложными воспоминаниями продолжается и сегодня, как мы наблюдаем на примерах восстановленного храма Христа Спасителя и планируемой реконструкции Берлинского городского дворца XVIII века, снесенного после войны властями ГДР, чтобы освободить место под Дворец Республики, который, в свою очередь, был снесен после объединения Германии. Таким же полем идеологической битвы, на котором недавно пролилась кровь, стала и Большая мечеть в Дженне.

В 2006 году Культурный фонд Ага-хана (руководителя шиитской секты низаритов) выслал своих специалистов проинспектировать крышу глинобитного здания. Песчаная постройка находится под постоянной угрозой размывания, поэтому каждый год горожане обмазывают ее заново на празднике под названием f?te de la cr?pissage (праздник обмазывания), когда торчащие из фасада деревянные колья превращаются в ступени. Обмазывание защищает здание, однако за долгие годы многотонные слои глины сильно утяжелили крышу и стены, «раздув» изначально строгие линии мечети и угрожая ее сохранности. Увидев на крыше посланцев Ага-хана, горожане подняли волну протестов, и реставраторов вынудили убраться. После этого протестующие уничтожили проветриватели, установленные американским посольством в ходе попытки наладить отношения во время Иракской войны, и один человек погиб во время последующих столкновений с полицией.

Прежде чем утверждать, что эти события стали реакцией на посягательство иностранцев на культурное наследие, нужно добавить, что в ходе беспорядков были разгромлены также канцелярии префекта, мэра и культурной миссии правительства и уничтожены несколько машин, принадлежащих имаму мечети. Массированная атака на представителей власти говорит о недовольстве политикой сохранения наследия страны в целом – и это неудивительно, учитывая, что Дженне (и Мали в целом) уже не первое десятилетие выступает дойной коровой, от которой ничего не перепадает самим горожанам. С 1988 года мечеть и многие исторические здания города имеют статус объектов Всемирного наследия ЮНЕСКО, как и Джингереберская мечеть в Тимбукту, обеспечивая денежный поток от гуманитарных организаций и туристов. Но пока власти наживаются на своих дойных коровах, простой народ вынужден жить в морально и физически устаревших зданиях, поскольку нахождение под охраной ЮНЕСКО запрещает их модернизацию. Как сказал один из местных: «Кому охота жить в доме с земляным полом?»

Махамаме Бамойе Траоре, возглавляющий влиятельную городскую гильдию каменщиков, заявляет: «Если хотите помочь, помогайте так, как удобно принимающему помощь. Заставлять его жить по своей указке неправильно». Об одной крошечной каморке без окон с глиняным полом Траоре сказал: «Это не комната. Это самая настоящая могила»{81}. Его замечание, вторящее модернистской критике середины XX века, означает, что мы так и не усвоили предостережение Батая насчет архитектуры, которая «погребает общественную жизнь под каменной плитой». Как уже выяснили малийцы, погребать способна и глина, которую воспевают исключительно чужестранцы со своей nostalgie de la boue – «тоской по грязи», идеализацией якобы неиспорченного цивилизацией образа жизни.

Не испугавшись беспорядков, омрачивших предыдущий визит, в 2009 году посланцы Фонда Ага-хана вернулись продолжить реставрацию мечети. Однако что именно они собирались реставрировать и в соответствии с чьей памятью? По сути, Большая мечеть в Дженне может считаться плодом чужеземного воздействия на малийское самосознание: изначальная постройка XIII века обветшала при попустительстве правящего в XIX веке теократа-пуританина Секу Амаду. Амаду выстроил на ее месте новую мечеть, попроще и без украшений. Однако французы, завоевавшие Мали в конце XIX века, стали насаждать более удобный для них вид ислама, поэтому уничтожили развалины первой мечети, чтобы в 1907 году построить современное ее здание. Так что ее «малийская исконность» вызывает жаркие споры: сразу после постройки один из французских обозревателей, видевший развалины изначальной мечети, называл новое здание «помесью ежа и церковного органа», утверждая, что своими коническими башнями она напоминает «вычурный храм в честь бога суппозиториев»{82}. Критики и сейчас доказывают, что ее симметричная монументальность навязана европейцами (и действительно, три конические башни по фасаду, увенчанные страусиными яйцами, придают ей ощутимое сходство с готическим собором). Можно ли считать это примером синдрома ложной памяти – тоже типично французского, – который критиковал Рескин в 1849 году, выступая против волюнтаристских реставрационных методов Виолле-ле-Дюка?

Как бы то ни было, Фонд Ага-хана не стал разбирать, чье это наследие – французских колонистов или малийское, объявил исконной постройкой здание 1907 года и продолжил соскребать глиняную «шубу», которой мечеть обросла за последнюю сотню с лишним лет. Делалось это для спасения основы здания, уже проседавшей под тяжестью: после сильных ливней в том же году рухнула одна из башен. А еще перед реставраторами стояла задача открыть истинный облик здания, предположительно прячущийся под всеми этими наслоениями. Но что если эта «шуба» и есть истинный облик? Если изначальную мечеть построили французы, возможно, самое аутентичное в ней – это как раз последующее постепенное преобразование под руками горожан, оставляющих свои отпечатки на глине?

У имама (набитого саудовскими нефтедолларами) имеются насчет нынешней мечети собственные соображения: придать ей восточный колорит, облицевав зелеными изразцами, и водрузить наверх золотые минареты. Однако ЮНЕСКО, действуя заодно с правительственной культурной миссией, пока сумело пресечь эти далеко идущие планы. Считать ли эти противоречащие друг другу вмешательства Запада (ЮНЕСКО и американского посольства) и Востока (Фонда Ага-хана и саудовских спонсоров имама) свежими примерами того, как иностранцы навязывают Мали свои взгляды, не признавая право авторства за африканскими творцами? Или идея авторского права в искусстве сама по себе навязана извне? Ведь, по сути, Большая мечеть была построена местными народными умельцами, передававшими мастерство из поколения в поколение. И в таком случае она, несомненно, аутентична, поскольку устная традиция куда более созвучна африканскому самосознанию, чем миф о гении-одиночке или навязанной чужеземцами письменной истории. Аналогом этой устной традиции вполне можно считать «праздник обмазывания», когда жители Дженне передают навыки строительства из поколения в поколение, вовлекая в ремонт мечети всю общину.

Накрытая каменным шатром могила викторианского востоковеда Ричарда Бертона в Мортлейке – юго-западная часть Лондона

Однако действительно ли именно устную традицию можно считать в большей степени «исконно африканской» или это очередной романтический миф, изображающий Африку безграмотной вопреки всем свидетельствам обратного? Как-никак Тимбукту и Дженне столетиями слыли центрами науки и международного книгообмена. Регион и сегодня может похвастаться богатой коллекцией средневековых манускриптов, большая часть которых находится в частных библиотеках, несмотря на все усилия иностранцев собрать их в таких организациях, как, например, Институт Ахмеда-бабы – фонд, основанный в Тимбукту в 2010 году и финансируемый южноафриканцами. Нежелание владельцев расставаться со своими книгами понятно, учитывая, что французы тоже пытались, находясь у власти, прибрать коллекции к рукам, а драгоценные переплетенные в кожу тома обеспечивают много пережившей стране связь с прошлым. Книги эти также не смогли уберечь от посягательств во время недавних беспорядков: как и суфийские усыпальницы, они олицетворяют исламскую историю, которую реформаторы мечтают стереть. Незадолго до того, как повстанцы были выдворены французами из Тимбукту, Институт Ахмеда-бабы был ограблен и несколько томов сожжено. К счастью, большинство было предусмотрительно спрятано сотрудниками института – у малийцев за плечами немалый опыт столкновений с вандалами. Если эти рукописи опровергают миф об устной африканской традиции, то мечети Мали точно так же нельзя считать порождением некой безымянной, кустарной, внеисторической традиции, чудесным образом рожденной в африканских «массах». Нам известно имя главного каменщика Дженне, перестраивавшего мечеть в 1907 году, – Исмаил Траоре – и местного архитектора, выступавшего консультантом у реставраторов Ага-хана, – это Абдель-Кадер Фофана, учившийся в СССР и владеющий русским и китайским. Устный характер традиций малийского зодчества не мешает им меняться с годами или вбирать иностранные течения – так происходит со времен хаджа короля Мусы.

Иссушение и опасность размыва дождями постоянно грозят превратить малийские мечети в пески пустыни. Происходящие с ними изменения и необходимость раз в год создавать заботливыми руками верующих очередной слой защитной оболочки делают их прямой противоположностью тем памятникам, которые критиковали модернисты вроде Батая и Мамфорда. Последний под монументальностью понимал постоянство и нерушимость камня, однако глинобитная, возможно, не исконная, но определенно несущая в себе смешанные черты Большая мечеть Дженне постоянна настолько, насколько постоянен заботящийся о ней народ. И если Батай с Мамфордом писали о гнете памятников, под которым оказывается общество, архитектурное наследие Тимбукту и Дженне, превращенное стараниями ЮНЕСКО в нерушимый камень, точно так же грозит задавить свои города. Однако оплывающая глина и беспорядки вокруг Большой мечети напоминают, что памятники вовсе не так незыблемы, как нам представляется. Соответственно и посягательства исламистов на суфийские могилы в Мали свидетельствуют о том, что так называемые общечеловеческие ценности мирового наследия, пропагандируемые ЮНЕСКО, разделяют не все: в частности, для религиозных фанатиков с их табу на образы эти памятники являются ересью, а не сокровищем.

В недавних малийских беспорядках активно участвовали туареги. Несмотря на то что традиционно эти кочевые племена принадлежат к суфиям, многие туареги – особенно те, кто десятилетиями выступает за образование отдельного государства Азавад на севере страны, – в последнее время начали объединяться с исламистами-реформаторами, громя вместе с ними суфийские усыпальницы и уничтожая книги в Тимбукту. Не одно столетие европейцы и арабы романтизировали кочевой образ жизни, а критики монументальных городов нередко говорили о шатрах кочевников как об альтернативном жилье, не ложащемся гнетом на землю. Ричард Бертон, востоковед и исследователь XIX века, сумевший переодетым пробраться в Мекку (а еще издавший скандальные версии «Тысячи и одной ночи» и «Камасутры» без цензуры), был похоронен в пригороде Лондона под каменной копией бедуинского шатра. Это непривычно монументальное воплощение архетипического элемента мобильности служит метафорой недолговечности «шатра» человеческого тела и воскрешения его обитателя – бродячей души – к вечной жизни.

Однако было бы востоковедческой фантазией изображать туарегов (которые в действительности представляют собой не однородную массу, а ячеистую – из зачастую противоборствующих кланов) как противников города, его памятников и памяти. Именно туарег стал недавно премьер-министром Мали, и немало туарегов работает в культурных учреждениях Тимбукту. Тем не менее в ХХ веке образ кочевника был переосмыслен, а на его шатер возложены новые метафорические обязанности. Мамфорд писал:

«Первобытный кочевник – до тех пор, пока не начал перенимать привычки горожан, – избавлял себя от необходимости приносить живых людей в жертву мертвым памятникам. Он путешествовал налегке. Нынешняя цивилизация уже по другим причинам, с другими целями должна, в свою очередь, поучиться у него: не просто путешествовать, но и жить налегке, быть готовой не только перемещаться в пространстве, но и приспосабливаться к новым условиям, к новым промышленным процессам, к новым культурным достижениям. Наши города должны быть не памятниками, а самообновляющимися организмами»{83}.

Шатер современного кочевника. «Комната в кооперативе» Ганса Майера (1926)

Ганс Майер, социалист и руководитель Баухауза, с которым мы уже встречались в конце предыдущей главы, тоже выступал за новый, кочевой образ жизни, предлагая в качестве иллюстрации фотографию с подписью «Жилище. Комната в кооперативе, 1926 год». На фотографии изображен искусственно созданный интерьер с самыми необходимыми для современной кочевой жизни вещами – раскладушкой, граммофоном на складном столике и складным стулом, висящим в сложенном виде на стене. Белые модернистские стены – tabula rasa, очищенная от тревожных воспоминаний, – оказываются при ближайшем рассмотрении тканью палатки. Майер писал: «Благодаря стандартизации нужд в отношении жилья, пищи и досуга [граммофон в углу] у нашего полукочевника появляется преимущество в виде свободы передвижения, экономии, упрощения жизни и отдыха, что для него жизненно важно»{84}. Отсутствие корней сулило не только экономические и психологические выгоды: помимо прочего оно помогло бы искоренить национализм, приведший к Первой мировой войне, стереть оставленную ею горькую память. «Наши дома мобильны как никогда. Большие многоэтажки, спальные вагоны, жилые яхты и трансатлантические лайнеры подрывают саму концепцию отчизны. Отчизна уходит в небытие. Мы учим эсперанто. Мы становимся космополитами»{85}.

Сейчас эсперанто – погибшая голубая мечта давно почивших чудаков, а десятилетия глобализации поставили крест на концепции мирового капитала как миротворческой силы: отсутствие корней не исключает войны, а война зачастую приводит к утрате корней. Росту благосостояния и душевному покою бедных глобализация тоже не особенно помогла (вот он – довод в пользу бруталистской монументальности в противовес капиталистической размытости и зыбкости). Кроме того, палатку кочевника не назовешь мирной. Те же туареги – прославленные воины, совершающие набеги из бескрайних песков пустыни на расположенные южнее города. И хотя кочевническую палатку пытаются вынести за скобки истории (что-то вроде средства против исторического кошмара, от которого отчаянно желают очнуться модернисты), на самом деле она так же незыблема, как глина и кирпич. Шатры туарегов сооружают женщины во время свадебной церемонии (в языке туарегов «шатер» означает также и брак, и вагину), чтобы потом возить с собой до конца жизни. Пусть и не прикованное к одному месту, это жилище все же долговечно и так же наполнено воспоминаниями – личными, семейными, общинными, как и великие памятники Тимбукту и Дженне.

Для оседлых жителей Запада город тоже может превратиться в огромную обитаемую «мадленку», где определенные улицы и закоулки навсегда помечены неугомонным псом памяти. Так, для меня покореженный уличный указатель у кладбищенской стенки в Оксфордшире остался памятником подростковому бунту, а вид из Хрустального дворца хранит память об окончании одной романтической связи. Архитектура переполнена подобными личными воспоминаниями, и даже пышные мемориалы, увековечивающие коллективную память, далеко не монолитны. Людская забывчивость, ошибочные воспоминания, противоречащие друг другу толкования событий прошлого подтачивают их куда сильнее, чем хотелось бы тем, кто их воздвигал. Памятники постоянно обновляются, как осыпающиеся малийские мечети, и каждый из них может превратиться в антипамятник, исписанный нашими собственными воспоминаниями.