9. Лечебно-оздоровительный центр в Финсбери, Лондон (1938) Архитектура и здоровье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Когда я был еще совсем ребенком, ничья из судеб библейских мужей не казалась мне столь несчастной, как судьба Ноя, который из-за потопа был на сорок дней заточен в ковчег. Позже я часто болел и в течение многих дней тоже должен был оставаться в «ковчеге». Тогда я понял, что, только находясь в ковчеге, Ной мог видеть мир, несмотря на то что ковчег был заперт и на земле была ночь{181}.

Марсель Пруст. Утехи и дни

Запрещенный в 1942 году агитационный плакат Абрама Геймса с изображением Финсберийского лечебно-оздоровительного центра

Невидимые в кромешном мраке затемненного Лондона фигуры в касках, вооруженные лишь ведрами с песком, высматривали с башен и крыш – кто пристально, а кто со скукой – сыплющиеся с неба немецкие «зажигалки». Среди этих дежурных был и индийский иммигрант доктор Чуни Лал Катьял.

Привлекательный человек с социалистическими взглядами и хорошими связями (на фотографии 1931 года он снят с Чарли Чаплином и Махатмой Ганди), доктор Катьял не так давно стал первым в Британии мэром азиатского происхождения. Кроме того, он был председателем государственного комитета здравоохранения в Финсбери, и особую остроту его дежурствам на крышах придавала угроза его собственному детищу – Финсберийскому лечебно-оздоровительному центру. Доктор Катьял создавал его в 1938 году потом и кровью, а теперь здание стояло наполовину погребенное под мешками с песком – неизбежная мера предосторожности, учитывая, что большая часть фасада в лучших традициях модернистской архитектуры была выполнена из стеклоблоков (стеклоблоки потрескались под давлением, но в остальном здание благополучно пережило войну). В данном контексте знакомая нам прозрачность обрастала новыми ассоциациями со здоровьем. Вера в оздоровительную силу солнца по-прежнему не иссякала, и если днем стеклоблоки пропускали целительные лучи снаружи, то вечером здание светилось собственным электрическим светом (приглушенным на время войны, чтобы спрятаться от люфтваффе), словно маяк посреди трущобного мрака и убожества.

Надо сказать, что вовсе не для пущего драматического эффекта мы начинаем рассказ об архитектуре и здоровье в такой тревожной обстановке. Даже если вопреки Гераклиту не считать войну «отцом всего», современное здравоохранение своим появлением на свет обязано именно ей: расцвет государств и империализма, потребовавший создания профессиональной регулярной армии, заставил правительство по-новому взглянуть на численность и здоровье нации. Военные и военно-морские госпитали Британии XVIII века служили примером для архитекторов всей Европы, а суровый опыт лечения больных и раненых во время Крымской войны (1853–1856) побудил Флоренс Найтингейл развернуть долгую кампанию за реформирование госпиталей на родине. И наконец, слабое здоровье добровольцев англо-бурских войн (1880–1902) вызвало в Британии национальный скандал: годными к военной службе оказались лишь две пятых из них, и страх перед ослаблением и распадом империи послужил стимулом к улучшению жилищных условий рабочего класса.

Доктор Чуни Лал Катьял (слева во втором ряду) принимает Чарли Чаплина и Махатму Ганди у себя дома в лондонском Ист-Энде в 1931 году

Однако, несмотря на предпринятые шаги, здоровье нации и в 1930-х оставалось в удручающем состоянии. Главным врагом был туберкулез, уносивший по 30 000–40 000 жизней в год. Не вызывало сомнений, что такая его распространенность связана с антисанитарией и теснотой. Финсбери с его характерной для трущоб высокой плотностью неимущего населения был настоящим рассадником заразы. Состояние жилого фонда заставляло содрогнуться: он включал 2500 подвалов, при этом 30 % населения проживало по двое в комнате. Как следствие, средняя продолжительность жизни у мужчин составляла 59 лет, а уровень смертности на 18 % превышал хэмпстедский, где плотность населения была гораздо ниже. Но в таких местах, как Финсбери, возник еще один стимул улучшать здравоохранение – муниципальный социализм.

В 1934 году прошли первые выборы в рабочий совет – и на уровне административного района, и на уровне Лондона, – результатом которых явился План Финсбери, предполагавший расчистку трущоб и строительство школ, жилья и медицинских учреждений. Одним из первых плодов этой программы и стал оздоровительный центр. Объединивший весь спектр медицинских услуг под одной крышей, сделавший их бесплатными и доступными, центр предвосхитил появление такого уникального британского института, как Государственная служба здравоохранения. Политическое значение новостройки было предельно понятно современникам, однако общественную реакцию вызывало разную: на военном плакате, нарисованном в 1942 году Абрамом Геймсом, за нарядным фасадом центра скрывается грязный подвал, в котором прячется худосочный мальчишка. Неоднозначный лозунг на плакате призывал: «Твоя Британия – сражайся за нее!» Военный кабинет принял плакат в штыки, и Уинстон Черчилль отдал приказ уничтожить весь тираж. «Может, Черчилль и был великим военачальником, – вспоминал позже Геймс, – но в трущобы он не наведался ни разу. Я видел в войне возможность привлечь внимание к нуждам британцев, а он, я полагаю, принимал сторонников социальных программ за коммунистов»{182}.

Архитектура и здоровье всегда были неразрывно связаны с достатком. До XX века больницы предназначались только для бедных – богатые могли позволить себе домашнего доктора. Это вело к совершенно разному восприятию болезни и, хотя медицина зачастую оказывалась бессильна, к разному ее исходу, поскольку бедняки редко выходили из убогих больниц живыми.

Один богатый и знаменитый больной по имени Марсель Пруст, сын прославленного врача (чья книга «Гигиена и лечение неврастеников» читается как справочник наблюдавшихся у сына симптомов), до конца своих дней страдал от разнообразных недугов. Три последних года жизни Пруст провел в герметичной обитой пробкой комнате, куда не проникали звуки, запахи и солнечный свет, раздражавшие и отвлекавшие от работы. Комнату воссоздали впоследствии в парижском музее Карнавале, заново обив пробкой, поскольку исконные панели почернели от сажи: Пруст постоянно жег там порошки против астмы, что вкупе с арсеналом депрессантов и антидепрессантов, к которым он питал пристрастие, пагубно сказывалось на его здоровье. Изолированный от общества и частенько накачанный сильнодействующими средствами, Пруст вспоминал персонажей из своего прошлого, ограничивая все многообразие жизненных перипетий узкими рамками болезней.

Болезнь, кроме прочего, влияет и на восприятие пространства, будь то пляшущие в горячечном бреду стены комнаты, или ограниченный спальней, уборной и перемещениями между ними мир тяжелобольного, или почти непреодолимая полоса препятствий, в которую превращается окружающая действительность для инвалида. Таким образом, взаимосвязь между архитектурой и здоровьем возникает не только в больницах и клиниках, но и в повседневной жизни.

За 10 лет до строительства Финсберийского лечебного центра в южной части Лондона уже предпринимались попытки оздоровить быт. Так называемый Пекемский эксперимент начали врачи Иннес Пирс и Джордж Уильямсон, намеревавшиеся исследовать здоровье и жизненный уклад жителей рабочего квартала с целью улучшить и то и другое. Как и многие реформаторы того времени, задачи они ставили евгенические – «чтобы плодились и размножались только здоровые», поэтому эксперимент начался с небольшого клуба, за шесть пенсов в неделю предоставлявшего местным семьям репродуктивного возраста услуги присмотра за детьми, юриста, прачечной и помещения для встреч{183}. В обмен врачи получили возможность проводить периодические осмотры участников клуба. Результаты оказались плачевными: по итогам осмотров лишь 9 % не были подвержены «болезням, недугам и немощи», – поэтому врачи решили создать в Пекеме более основательное заведение.

На средства богатых филантропов, также тревожившихся о репродуктивном здоровье нации, Пирс и Уильямсон наняли архитектора Оуэна Уильямса, который спроектировал сияющее стеклянными стенами здание, снискавшее похвалу самого директора Баухауза Вальтера Гропиуса. Тот назвал его «стеклянным оазисом в кирпичной пустыне». Открытый в 1935 году Пионерский лечебно-оздоровительный центр представлял собой трехэтажное здание с внутренним двором, в котором находился бассейн. На бассейн открывался вид из кафетерия и кабинетов: предполагалось, что плавающие вдохновят своим примером остальных. В этом и состояла философия Пекемского эксперимента: вместо того, чтобы внушать семьям необходимость совершенствования, врачи будут показывать им наглядные примеры правильного образа жизни, на которых подопечные станут учиться и передавать опыт другим. Отсюда и прозрачный фасад, призванный пропагандировать оздоровление обществу в целом. Казалось бы, похвальное отсутствие диктата и назидательности, однако на самом деле решение «пустить все на самотек» было продиктовано евгеническими мотивами: победа останется за носителями «достойных» генов – за сильнейшими, способными правильно распорядиться собой. Прозрачность здания, кроме всего прочего, позволяла врачам наблюдать сквозь стеклянные стены за участниками экспериментов, «подобно цитологу, который рассматривает в микроскоп растущие клетки»{184}.

Перед Финсберийским лечебным центром ставились совершенно другие задачи. Пекем не был трущобным районом, большую часть его обитателей составляли ремесленники и квалифицированные рабочие, в отличие от гораздо более бедного Финсбери. В худшую сторону отличалось и здоровье финсберийцев, что прекрасно сознавал доктор Катьял. Поэтому свой центр он задумывал не как чашу Петри для человекообразных бактерий, а как лечебницу. Свою модель он нашел на конференции Британской медицинской ассоциации в 1932 году, где радикально-новаторское архитектурное бюро Tecton представило проект туберкулезного санатория для Ист-Энда. Этот тип медицинского учреждения олицетворял прогрессивные для того времени тенденции в строительстве, поэтому представлял собой идеальный полигон для группы молодых архитекторов, желающих заявить о себе.

Не стоит удивляться тому, что модернизм слился в «пляске смерти» с туберкулезом. Сельские жители стекались в грязные трущобы больших промышленных городов, создавая крупные рассадники инфекции, поэтому на рубеже XIX–XX веков главным бичом взрослого населения Европы и США стал туберкулез. До выяснения бактериальной природы этой смертельной болезни ее возбудителями считались плохой воздух, грязь и наследственность. И лишь когда Роберт Кох в 1882 году увидел в микроскоп бациллы, подтвердилась гипотеза о передаче инфекции воздушно-капельным путем, однако до получения антибиотика в 1946 году лечение сводилось к чисто символическим мерам пополам со знахарством. Считалось, что туберкулез лечится солнцем, свежим воздухом и покоем, поэтому богатые больные косяками отправлялись в Альпы «на оздоровление» – этот феномен описал Томас Манн в своей «Волшебной горе». В его романе 1924 года недалекий обыватель Ганс Касторп приезжает навестить болеющего туберкулезом двоюродного брата, проходящего лечение в горах, и обнаруживает, что идеально вписывается по складу характера в неведомый до тех пор мир туберкулезного санатория. Прибывший «снизу», как презрительно называют больные остальной мир, Касторп видит длинное здание «с множеством балкончиков, благодаря чему оно издали напоминало пористую губку со множеством ячеек»{185}. Балконы несли функциональную нагрузку: именно там пациенты отбывали ежедневный двухчасовой Freiluftkur – «сеанс воздушных ванн» на шезлонгах, которые тоже прочно утвердились в современном дизайне. В качестве одного из самых знаменитых примеров можно назвать кресло «Паймио», созданное Алваром Аалто для своего финского санатория.

Вспыхнувшую у Ганса Касторпа любовь к санаторию разделили дизайнеры по всей Европе, применявшие принцип «оптической гигиены» (позаимствуем термин у профессора Баухауза Ласло Мохой-Надя) ко всем зданиям подряд – и общественным, и жилым. Большие окна, плоские крыши (для солнечных ванн, даже не в самом солнечном климате), хромированная мебель и белые стены усиливали сходство с больницей, а архитекторам придавали облик лабораторных ученых, который ассоциировался теперь с медицинской профессией. Метафора стала настолько шаблонной, что ее начали высмеивать. «Современный человек родится в клинике и умирает в клинике, так пусть и живет как в клинике!» – писал Роберт Музиль в «Человеке без свойств»{186}. Гигиена превратилась в выразительный модернистский стилистический прием, выступающий проводником самых разнообразных идей. К эстетической функции новизны и чистоты добавлялось, например, снятие нервного напряжения, создаваемого современным городом, как в безмятежно белом санатории для нервнобольных в Пуркерсдорфе близ Вены, истинной столицы невроза. В этом санатории лечились в свое время Малер, Шенберг и Шницлер. В более зловещем смысле гигиена могла означать и расистскую гигиену – евгенику, как мы уже убедились на примере Пекема. С другой стороны, она могла олицетворять отказ от мещанского нагромождения в интерьере и неравномерного распределения отходов индустриального общества, как показывает другой пример – знаменитый санаторий в голландском Хилверсуме под названием «Зоннестрал» («Солнечный луч»).

Построенный Яном Дейкером и Бернардом Бейвутом между 1925 и 1931 годами, санаторий представляет собой почти невесомую цементную конструкцию, воспевающую целительную силу света. Под светом в данном случае подразумевалось и политическое просвещение, поскольку санаторий был не курортом для богачей, а здравницей профсоюза гранильщиков алмазов – самого крупного и состоятельного из голландских профсоюзов. Гранильное дело было прибыльным, но опасным, поскольку алмазная пыль, образующаяся в процессе огранки, поражала легкие. И было вполне справедливо, что деньги, вырученные от продажи этой пыли, пойдут на строительство сияющего санатория, где рабочие будут дышать целительным сосновым ароматом окружающих лесов.

Финсберийский лечебно-оздоровительный центр появился на свет на волне международной популярности социально ориентированного, гигиеничного, современного дизайна. Самый знаменитый из сотрудников проектировавшего его бюро – Бертольд Лубеткин имел безупречное модернистское происхождение: родился в богатой еврейской семье в грузинском Тифлисе в 1901 году, в 1917-м отправился в Москву изучать искусство и наблюдал революцию из окна своей комнаты. Раннее столкновение с политическим радикализмом и бурлящая творческая атмосфера революционной России оставили неизгладимый отпечаток на его архитектурном творчестве: он всегда помнил время, «когда история крушила рамки обыденного», как «безграничную, упоительную радость». Более поздняя сталинская доктрина Лубеткина не прельщала, и он с сожалением добавлял, что свобода «оказалась недолгой»{187}. После десятилетних переездов по Европе и недолгой учебы в Париже у ведущего специалиста по строительству из железобетона Огюста Перре, учеником которого был и Корбюзье, в 1931 году Лубеткин перебрался в Лондон.

В отличие от многих беженцев из тоталитарной Европы, он обосновался в Англии надолго. Остальные двигались дальше, в манившую относительной открытостью Америку, но харизматичному и амбициозному молодому архитектору Лубеткину пыльная старая Англия показалась куда более перспективной. Он примкнул там к небольшому, но достаточно яркому модернистскому кружку и именно с его участниками, включая будущего автора Национального театра Дениса Ласдуна, создал мастерскую Tecton – сокращение от architecton («архитектура» по-гречески). Для Британии бюро было уникально тем, что делало имя всему коллективу, тем самым пропагандируя дух совместного творчества в противовес до сих пор существовавшей феодальной традиции, когда группы безымянных младших сотрудников корпели над проектами, под которыми затем ставил подпись архитектор с громким именем. В эпоху экономической депрессии такая радикальная группа не имела широких возможностей для творчества, однако в 1934 году мастерской удалось заявить о себе на самом малоподходящем для этого проекте – бассейне для пингвинов в Лондонском зоопарке. Знаменитый пандус в виде двойной спирали, появившийся благодаря инженерному опыту Ове Арупа (который еще много лет будет сотрудничать с Tecton и Лубеткиным), представлял собой раннюю вариацию на тему одной из ключевых идей Лубеткина – социального конденсатора. По замыслу конструктивистов, разработавших концепцию, здание социального конденсатора должно было вовлекать людей в новые взаимоотношения, готовя почву для нового образа жизни. Пусть объединение пингвинов обладало куда меньшим революционным потенциалом, однако в данном случае дизайн выполнял пропагандистскую функцию, рекламируя мастерство Tecton и футуристические возможности современной архитектуры публике в целом – и потенциальным заказчикам в частности.

Созданный мастерской Tecton бассейн для пингвинов в Лондонском зоопарке демонстрировал игровой характер современного дизайна

В конце концов Tecton удалось применить на практике свои идеи архитектуры социального назначения: в 1935 году доктор Катьял, вдохновленный проектом туберкулезного санатория, заказал мастерской лечебно-оздоровительный центр для Финсбери. Получившееся здание стало первым модернистским проектом, созданным в Британии по инициативе муниципальных властей и резко выделявшимся своими белыми стенами и прозрачными стеклоблоками на фоне окружающей нищеты. Однако в нем присутствовал и отчетливый классический колорит – спокойная симметрия и боковые корпуса, распахивающие объятия, как колоннада собора Святого Петра в Риме. По небольшому пешеходному мостику через газон, выполняющему роль своеобразной ковровой дорожки, посетитель попадал в ярко освещенный вестибюль с непринужденно сгруппированными вокруг столиков креслами. В отличие от привычных унылых приемных с рядами выстроенных по линейке стульев, обстановка вызывала ассоциации с клубом, куда можно заглянуть в любое удобное время, не испытывая страха перед грозными врачами. Другими словами, медицинский центр – как и бассейн для пингвинов – должен был играть роль социального конденсатора, но на этот раз для людей. Выполненная Гордоном Калленом роспись стен добавляла непринужденности, призывая посетителей: «Как можно больше бывайте на воздухе!» Слегка повелительный тон подчеркивает двойное назначение здания: от него требовалось стать не просто клубом, но и «рупором здоровья», просвещающим местное население и осуществляющим не только лечение, но и профилактику. Однако решалась эта задача не так, как в Пионерском лечебно-оздоровительном центре в Пекеме: вместо жутковатого евгенического подтекста здесь присутствовало открытое пространство для просвещения и взаимодействия. Стоит порадоваться тому, что именно этот подход переняла Государственная система здравоохранения, а Пекемский эксперимент исчерпал и себя, и выделяемые на него средства, и Пионерский лечебно-оздоровительный центр был перестроен (что закономерно) под элитное жилье.

Финсберийский центр включал в себя одну из первых женских клиник, туберкулезный диспансер, морг, стоматологическое и ортопедическое отделения, санитарно-обмывочный пункт, а также жилое помещение, куда можно было переселиться на время дезинсекции. Здание делилось на центральный и боковые корпуса – в центральном находились постоянные службы, такие как регистратура, лекторий и уборные, а в крыльях – медицинские и административные кабинеты, которые по мере необходимости можно было перегруппировывать или объединять с коридором. Тем самым Tecton отдавал дань стремительному развитию современной медицины и ниспровергал статическую симметрию традиционной планировки: классическая архитектура (любая архитектура, по сути) не предполагает перемен, тогда как это здание именно с прицелом на социальные перемены и строилось. По английским меркам это была революционная концепция, попытка решить извечную проблему медицинских учреждений, ведь здоровье и жизнь, в отличие от монолитного бетона или мрамора, текучи и изменчивы. Своей гибкостью лечебный центр продолжал традицию фордовского завода «Руж» – заодно символически обозначая родство государства благоденствия с фордистским капитализмом. Хоть Форд и распустил социологический отдел, идея его продолжала жить, только теперь не в корпоративном, а в государственном сознании. Социальные программы помогали контролировать и дисциплинировать рабочих не только на производстве, но и дома, и на отдыхе, добиваясь максимальной производительности.

Поначалу Финсберийский лечебно-оздоровительный центр окружали викторианские трущобы

Тем не менее ориентированная на будущее планировка не отменяет того, что здание в равной мере оглядывалось и в прошлое: строительство двух крыльев, призванных обеспечить максимальный доступ дневного света и свежего воздуха, было продиктовано устаревшими медицинскими представлениями – так называемой теорией миазмов. С античных времен очаговое распространение определенных заболеваний наводило людей на мысли, что эти недуги вызывает дурной воздух – миазмы от продуктов гниения. Поэтому больницы «павильонного» типа строились с учетом этой теории – отдельные корпуса для каждого отделения, обеспечивающие свободную циркуляцию свежего воздуха. То, что столь древние идеи не находили отражения в архитектуре вплоть до XVIII столетия, объясняется тем, что до тех пор больницы строились вовсе не для лечения: в Средние века их заменяли богадельни – фабрики призрения и милосердия.

Изначально создававшиеся при крупных монастырях богадельни давали паломникам возможность отдохнуть; бедным, больным и престарелым – оказаться в заботливых руках и отойти в мир иной с совершением всех необходимых обрядов, а заботящимся о них – очистить душу добрыми делами. Планировка богаделен, как и монастырей, при которых они существовали, подчинялась религиозным требованиям, как в странноприимном доме во французском городе Тоннер. Здесь недужные лежали на койках в огромном зале, в одном конце которого помещалась освещенная часовня, расположенная так, чтобы больные могли видеть или хотя бы слышать службу (традиция причащения Святыми Дарами отмерла еще в Средневековье, теперь для спасения достаточно было просто лицезреть их).

В XIV–XV веках богатеющие и обретающие все большее могущество купцы и предприниматели начали основывать благотворительные организации. В то же время на волне вновь вспыхнувшего интереса к античности стал возрождаться классический стиль в архитектуре. Одна из самых успешных попыток объединить классическую и христианскую традиции была предложена для Милана итальянским архитектором Филаретом. Его Оспедале маджоре (Большая больница) делилась на две части. В левой четыре мужские палаты располагались крестом вокруг центрального алтаря, который видно было с любой койки, в правой находилось женское отделение с такой же планировкой. Периметр образовывали административные здания, а восемь внутренних дворов были отданы под ледник, аптеку, дровяной склад и кухню. Посреди центрального двора стояла церковь. Весьма рациональная планировка, если, конечно, полагать главной функцией больницы спасение души. В последующие столетия планировка в форме креста распространилась по всей Европе. Одно из таких зданий, спроектированное немецким архитектором Фуртенбахом в середине XVII века, напоминало очертаниями распятого Христа, который, как писал сам Фуртенбах, «простирает животворящие длани над койками страждущих… открывает свое милосердное сердце во время службы и склоняет святую главу к христианству над верхним алтарем. Таким образом здание принимает облик нашего любящего Спасителя, неустанно напоминая о том, как он сам страдал и умер за нас»{188}.

Однако, по мере того как власть церкви ослабевала, а институт государства укреплялся, менялась и функция больниц. Абсолютистские монархи использовали их как инструмент управления. В 1656 году Людовик XIV учредил H?pital G?neral – не заведение как таковое, а режим, при котором различные нежелательные элементы помещались за решетку (и зачастую в цепях). Нищие, бродяги, безработные, недужные, сумасшедшие, эпилептики, венерические больные и молодые женщины непристойного (или склоняющегося к непристойному) поведения – в общей сложности 1 % населения Парижа – содержались под стражей в больницах Бисетр и Сальпетриер. В Сальпетриер действовал принцип, который Джон Томпсон и Грейс Голдин назвали «разделяй и властвуй»: каждому душевнобольному, одержимому, депрессивному отводилась отдельная камера, и все они – из-за низинного расположения больницы – периодически подтапливались водами Сены и наводнялись крысами из канализации. Практика массового лишения свободы, которую Мишель Фуко назвал «великим заточением», распространилась по всей Европе: в частности, в Англии она приняла форму исправительных, а затем и работных домов. Вифлеемская королевская больница (получившая прозвище Бедлам, которое стало синонимом сумасшедшего дома), приглашала публику за плату поглазеть и поглумиться над содержащимися в ней душевнобольными: на воротах, зазывая желающих, красовалась фигура «буйнопомешанного» в цепях. Фуко объясняет этот новый подход к болезням и сумасшествию идеями Просвещения и ростом рыночной экономики, вследствие чего изгонялось и преследовалось все неразумное и экономически неактивное. Для «праздношатающихся» места не оставалось: их родным, вынужденным работать, не хватало ни времени, ни средств, чтобы за ними присматривать, поэтому неугодных приходилось изолировать, предотвращая распространение нравственной заразы.

Скульптуры, изображающие меланхолию и буйную ярость, на воротах Вифлеемской королевской больницы в Лондоне, созданные Каем Сиббером (около 1676 год). Цепи, сковавшие «буйнопомешанного», вовсе не аллегория

Помимо контроля над гражданским населением становление европейского империализма вело к необходимости создавать более многочисленную и крепкую армию. А поскольку состояли эти армии уже не столько из «пушечного мяса», сколько из профессиональных военных, на подготовку которых тратились деньги, возникла потребность в лечебных и реабилитационных заведениях. Британский военный врач Джон Прингл в своем авторитетном трактате 1750 года отмечал, что пациенты стационарных госпиталей почти неизбежно умирали, тогда как лежавшие в импровизированных санитарных пунктах вроде продуваемых насквозь сенников, амбаров и палаток имели больше шансов на выздоровление. Считая это подтверждением теории о дурном воздухе как причине распространения болезни, он рекомендовал держать больных и раненых как можно дальше друг от друга, а не сосредоточивать в одном месте. Эти идеи были взяты на вооружение при постройке Королевского военно-морского госпиталя в плимутском Стоунхаусе, открытого в 1765 году. Рассчитанный на 1200 коек комплекс состоял из десяти соединенных между собой колоннадами трехэтажных корпусов-павильонов, образующих четкий военный строй. Госпиталь пользовался такой доброй славой среди военных, что туда частенько перебирались тайком солдаты из соседнего армейского, которых приходилось затем выпроваживать.

В 1787 году Плимут посетили двое участников комиссии, занимавшейся перестройкой старинного парижского Странноприимного дома, и с большим изумлением увидели, что их замыслы уже реализованы британцами. Странноприимный дом, построенный на острове Сите в VII веке, к концу XVIII столетия разросся так, что занял оба берега Сены и соединяющий их мост. Часть многоэтажных корпусов теснилась на пирсах, и их цокольная часть напоминала ласточкины норы, вырытые над мутной водой. Подобная скученность была в порядке вещей, когда основная задача богадельни заключалась в спасении душ, но к концу XVIII века развитие медицины и рост ее авторитета, подкрепленные стремлением государства упрочить свою власть над народом, привели к тому, что доктора начали отвоевывать управление больницами у религиозных орденов. Теперь они могли беспрепятственно настаивать на своем и претворять в жизнь теории о миазмах. В результате переполненный Странноприимный дом (в ходе одной из инспекций там обнаружилось 2377 пациентов, нередко делящих одну койку на восьмерых) прослыл «самым опасным местом на свете». Врача-реформатора Жака Тенона ужасали его «узкие темные коридоры с заплеванными стенами, заляпанные нечистотами из тюфяков и опорожняемых суден, гноем и кровью от ран и кровопускания»{189}. В 1772 году в здании вспыхнул пожар, который унес жизнь 19 пациентов и вызвал огромный общественный резонанс. В результате было предложено свыше 200 проектов перестройки Странноприимного дома, и в большинстве из них предполагалось строительство нескольких корпусов.

На ближайшую сотню лет в медицинской архитектуре утвердилось разделение больничного здания на корпуса. Изобилующий войнами век вроде бы подтверждал преимущества разрозненного содержания пациентов. В частности, во время Крымской войны Флоренс Найтингейл отмечала 42 %-ную смертность британских солдат в реквизированных под госпиталь османских казармах Ускюдара. Из-за забитой и переполненной канализации скапливались экскременты, а поступавшая с перебоями вода, как выяснилось, текла через разлагающийся конский труп. В то же время в смонтированном из готовых панелей по проекту Изамбарда Брунеля ренкиойском госпитале смертность не превышала 3 %. Рассредоточенные по территории деревянные двухпалатные корпуса на 50 человек были покрыты тщательно отполированной жестяной кровлей, отражающей палящие солнечные лучи. Ренкиойский госпиталь вызвал безмерное восхищение Флоренс Найтингейл, свято верившей в теорию миазмов, поэтому, вернувшись в Британию, знаменитая медсестра начала требовать реформ. Больничные здания, утверждала она, не должны превышать высотой двух этажей, а от внутренних дворов следует отказаться вовсе, поскольку там скапливается дурной воздух. Гигиена палат требует сквозной вентиляции, поэтому корпуса должны быть отдельно стоящими, чтобы продуваться насквозь при открытии окон на противоположных сторонах. Такие палаты получили название найтингейловских, хотя Флоренс всего лишь популяризировала этот тип. Спартанская обстановка способствовала свободной циркуляции воздуха, а стройные ряды коек облегчали медсестрам доступ к больным – и распространяли на гражданские больницы военную дисциплину их предшественников-госпиталей. Форму найтингейловской палаты диктовала не только теория миазмов, но и тяга к визуальной дисциплине в духе Фуко. «Каждый лишний чулан, прачечная, раковина, прихожая и лестница, – писала Найтингейл с фельдфебельским напором, – представляет, с одной стороны, место, которое требуется чистить, тратя силы и время, а с другой – удобное укрытие для жаждущих приключений пациентов или обслуживающего персонала. А такой контингент в больницах будет всегда»{190}.

При всей своей ошибочности в отношении возбудителей болезни теория миазмов и ее воплощение в архитектуре все же сумели сократить смертность пациентов за счет рассредоточения больных и улучшения санитарных условий. Окончательным ее триумфом явилось создание в Лондоне центральной канализационной системы по проекту Джозефа Базалджетта. Однако в конце концов стало очевидно, что одного искоренения источников миазмов недостаточно – тем более что в это же самое время Пастер и Кох открыли подлинные механизмы возникновения инфекций, и бактериальная теория восторжествовала над миазматической. Вместе с последней отмерло и деление на корпуса, однако некоторые ассоциировавшиеся с такой планировкой концепции оказались неискоренимы. В частности, ценность солнечного света и свежего воздуха превозносилась вплоть до XX века и далее, о чем свидетельствует прозрачность и планировка Финсберийского лечебно-оздоровительного центра. Построенный после подтверждения бактериальной теории, но до распространения антибиотиков, он функционировал во время своеобразного 70-летнего междуцарствия, когда еще бытовала вера в волшебную антибактериальную силу солнечного света. Кроме прочих помещений в нем имелся солярий, где жители трущоб могли понежиться под искусственным солнцем – распространенная в те времена процедура.

Монументальная, дорогостоящая архитектура, как правило, не успевает угнаться за развитием общества и технологий, а кроме того, новые лечебные учреждения имели тенденцию размещаться в зданиях прошлой эпохи. Учрежденной в Британии после Второй мировой войны Национальной службе здравоохранения досталось в наследство немало больниц XVIII–XIX веков, обветшавших и по меркам современной медицины плохо оснащенных. Неодновременность одновременного, как обозначил это явление немецкий философ Эрнст Блох, способна рождать удивительную гармонию: преобладающие в больницах найтингейловские палаты как нельзя лучше отвечали послевоенной концепции государственного надзора и сплоченности. Этот общинный дух в медицине был не только отголоском войны, но и побочным продуктом развития науки. Растущие сложность и стоимость медицинского оборудования означали, что даже богатые уже не могут успешно лечиться дома или в частных клиниках, поэтому больницы превращались в более полноценный микрокосм общества, пусть и разделенный на общие и персональные (для самых зажиточных) палаты. Опыт пребывания в больнице активно эксплуатировали создатели серии фильмов «Так держать!» (Carry On), препарирующих послевоенное британское сознание. Во втором и самом популярном из этих фильмов «Так держать, медсестра!» 1959 года появились непременные персонажи любой медицинской комедии – суровая палатная сестра с орлиным взором и военной выправкой и мягкая аппетитная медсестричка. Вдвоем они действуют как «хороший» и «плохой» полицейские, вовлекая пациента (непременно мужчину) в микрокосм больничного государства благоденствия, где правительство твердой рукой наставляет его на путь истинный. Все комические ситуации в этих фильмах построены на попытках маленького человека ускользнуть из-под государственного надзора и на перемешивании представителей разных классов в обстановке, исключающей даже минимальное личное пространство. Однако в конечном итоге все так или иначе притираются друг к другу под бдительным и суровым оком палатной сестры, и социальная демократия торжествует.

В 1962 году устаревшие корпуса и найтингейловские палаты наконец начали уходить в прошлое: министр здравоохранения Энох Пауэлл подписал масштабную программу строительства государственных больниц. Самый распространенный тип планировки, заимствованный у деловой архитектуры и прозванный «спичечным коробком на оладье», представлял собой высотную башню на широком малоэтажном основании. Это архитектурное решение стало популярно в результате роста цен на землю, из-за которого резко подорожало строительство многокорпусных зданий; развития медицины, опровергшей необходимость сквозной вентиляции (теперь, наоборот, считалось, что она способствует распространению микробов); развития строительных технологий, позволяющих оборудовать здания лифтами, а также и кондиционерами, которые обеспечивают вентиляцию помещений большой площади без участия окон; и прогресса в хирургическом лечении и уходе за больными, что отменило продолжительный постельный режим. Теперь пациентов лечили и выписывали в минимальные сроки, поэтому палаты становились меньше во избежание распространения инфекции, а главные роли отводились техническим помещениям – рентгеновским кабинетам, операционным, процедурным и т. д. В больнице типа «спичечный коробок на оладье» все эти службы, как правило, находились в нижнем корпусе – «оладье», где их можно было распределять и перетасовывать по мере необходимости, а палаты, как более статичные, помещались в многоэтажной башне. Башни эти несли заодно и идеологическую нагрузку – особенно в европейских городах, – утверждая своими монументальными формами современность, власть и присутствие социально ориентированного государства в пику башням капитала.

Такая власть не могла остаться незыблемой, и в сотрясаемых финансовыми кризисами 1970-х начался постепенный процесс деинституционализации – перевода пациентов психиатрии на амбулаторное лечение. Оформленное как гуманитарная реформа под эвфемистическим лозунгом «заботы об обществе» закрытие психиатрических клиник (которому способствовало изобретение нейролептиков вроде хлорпромазина, дешево и сердито запирающего пациента в собственной голове, а не в больничной палате) и домов престарелых было в первую очередь идеологизированной попыткой неолиберального правительства сократить государственное вмешательство. В отсутствие финансирования расширение больничных комплексов сводилось к добавлению малоэтажных модульных пристроек, парадоксальным образом возвращавшему больницы к отжившему свое типу планировки. В то же время больничные палаты начали заполнять жертвы деинституционализации. Как-то раз мне довелось провести месяц в крупной лондонской больнице. Палату за неимением нормальных домов престарелых наводнили пожилые, однако были и более колоритные персонажи: помешанный гибралтарец, который был убежден, что в окно залетают ведьмы, желающие его похитить, а еще постоянно норовил зажечь сигарету под одеялом; наркоман, которого старушки окружили неусыпной материнской заботой; и наконец, мужчина, однажды изрыгнувший фонтан рвоты с кровью, которая забрызгала мою газету (я читал ее на соседней кровати).

Испытывающие хроническую нехватку финансирования, переполненные больницы вызывают немалую головную боль у неолиберальных правительств, чьи граждане желают видеть отлаженную систему здравоохранения, но стараниями заинтересованных кругов в парламенте и прессы убеждены, что необходимое для этого повышение налогов в их интересы не входит. Поэтому консервативное правительство Джона Мейджора охотно ухватилось за идеологически приемлемый способ финансирования государственных услуг, впервые предложенный в Австралии, – частную финансовую инициативу. Разросшиеся при неолейбористах частные финансовые объединения вливали в медицинскую отрасль заемный капитал, обеспечивая строительство крупных новых больниц – таких, например, как рассчитанная на 987 мест Норфолкско-Норвичская, открывшаяся в 2001 году, – без повышения налогов. Норфолкско-Норвичская больница, как и большинство проектов частной финансовой инициативы, была построена за городом: это дешевле, чем в городской черте, и позволяет свободно распределить по территории равномерно заполняемые корпуса, однако большинству горожан становится нелегко добираться до учреждения. Оуэн Хэзерли об этих «вечно строящихся на отшибе» больницах отзывался так: «Типичный проект частных финансовых объединений, которых неолейбористы наштамповали уже тысячу, – чуть-чуть кирпича, волнистая пластиковая крыша, зеленое стекло и несколько ярких цветовых пятен за счет коврового покрытия»{191}.

Помимо эстетической пресности (заказчики предпочитали дешевые проекты от застройщика) проблема частной финансовой инициативы заключается в том, что, даже избавив правительство от необходимости принимать непопулярные решения, экономию она дает сомнительную. Сделки, совершаемые от лица частных финансовых объединений, оказываются неоправданно дорогими, и в результате британцы платят за строительство и оснащение больниц куда больше, чем получилось бы в результате повышения налогов. Многие критики программы видели это с самого начала, однако последствия проявились только сейчас: процент с займов, идущих на постройку новых больниц, настолько высок, что для компенсации закрываются другие государственные учреждения, включая травмпункты и отделения скорой помощи. Напрашивается циничное предположение, что этого неолибералы и добивались: опустошить Государственную систему здравоохранения (ГСЗ), чтобы потом электорат встретил маркетизацию с распростертыми объятиями. Лицемерная одержимость сокращением прямых расходов, распространившаяся в британских чиновничьих кругах, имела катастрофические последствия и для архитектурного бизнеса. Хороший дизайн стал считаться дорогостоящим излишеством, поэтому заказчики предпочитают заключать контракты на строительство «по индивидуальному проекту», откуда архитекторы вытесняются застройщиком и его штатной дизайнерской командой. Итог – банальные, обходящиеся втридорога здания и кризис профессии архитектора.

В числе потенциальных жертв ослабления ГСЗ оказался и Финсберийский центр. Несмотря на включение в реестр государственных памятников, он уже который год страдает от недостатка финансирования, а местный фонд ГСЗ всеми силами старается снять его с баланса (и тогда, вероятно, его тоже перестроят под элитное жилье). Автор здания Бертольд Лубеткин вряд ли счел бы такой исход неожиданностью, поскольку сам быстро разочаровался в государственных социальных программах. Во время войны он удалился на ферму в Глостершире, где ухаживал за бегемотами и шимпанзе, эвакуированными из Лондонского зоопарка. Последующее возвращение в архитектуру должно было стать для него праздником: в правительстве теперь сидели лейбористы, что сулило широкие перспективы для строительства. Tecton получил заказ в рамках завершения программы благоустройства Финсбери, а кроме того, мастерская спроектировала ряд передовых жилищных комплексов в разных районах Лондона. Один из них (изначально он должен был называться Ленин-Корт, но политическое давление вынудило изменить название на Бевин-Корт) удивляет одной из самых необычных лестниц в мире – очередной социальный конденсатор в стиле космической эпохи для лондонского рабочего класса. Однако послевоенный социализм не оправдал надежд Лубеткина. Стесненным в средствах чиновникам было не до архитектурных утопий, и, когда после долгих совещаний разработанный Лубеткиным план строительства города Питерли отклонили, архитектор обиженно отказался от дальнейшего участия в программе. «Нет предела совершенству для обычного человека», – заявлял он когда-то, однако в 1970-х о своих финсберийских проектах он отзывался уже с горечью: «Эти здания принадлежат тому миру, который мы так и не увидели»{192}.

Лестница в спроектированном Tecton Бевин-Корте (1955). Жилой комплекс, который изначально предполагалось назвать Ленин-Корт, находится на месте лондонского дома известного революционера

Выше в этой главе я уже отмечал, что взаимосвязь здоровья и архитектуры отражают не только собственно медицинские учреждения вроде больниц и клиник, но и повседневное пространство нашего обитания. Проблемами оздоровления бытовой среды занимались самые разные люди – это и Джозеф Базалджетт, и врачи, проводившие Пекемский эксперимент, и бесчисленные архитекторы-модернисты, пропагандирующие четкие линии и море солнечного света. Эта борьба продолжается в Западной Европе и Америке и сегодня, но в совершенно другой форме. Во-первых, произошел отход от принципов модернизма – зачастую по политическим причинам, как в эволюции больничного дизайна после 1970-х. Модернистские офисные здания, заполонившие наши города, теперь ассоциируются с чем угодно, кроме здоровья, поскольку технологии, призванные обеспечить жизнеспособность больших помещений открытой планировки, – современные материалы и системы кондиционирования – обвиняются в прямо противоположном воздействии – отравлении вредными веществами и циркуляции несвежего воздуха. И хотя синдром «вредного здания» в медицинских кругах признан массовой истерией, возвращением к миазматической теории и, возможно, немым протестом против постфордистской практики трудовых отношений, передача легионеллеза по кондиционированным воздуховодам отелей и круизных судов остается непреложным печальным фактом. В то же время стоило избавиться от смертельно опасных инфекций, как повсеместное распространение лифтов и эскалаторов привело к тому, что горожан начала массово косить гиподинамия. Теперь задуманная Лубеткиным в качестве социального конденсатора необыкновенная лестница в Бевин-Корте простаивает без дела.

Борясь с этими тенденциями, урбанисты (в том числе и градостроительный департамент Нью-Йорка) взяли на вооружение модную теорию «подталкивания» (предполагающую, что человека можно ненавязчиво подвести к заботе о собственном здоровье) – строя, например, более заметные лестницы или превращая ступени в клавиши пианино, издающие отдельные ноты, когда на них наступаешь. Перед нами осовремененная версия Пекемского эксперимента с его «невмешательством», только в основе лежит не евгеника, а идеологически ангажированная неприязнь к социальным программам и государственному регулированию, куда менее продуктивная, чем то и другое. С другой стороны, в развивающихся странах элементарная антисанитария по-прежнему уносит массу жизней: треть населения мира живет без уборных, и все еще свирепствуют болезни, провоцируемые перенаселенностью (в частности, туберкулез: в настоящее время он занимает второе место после СПИДа по количеству вызываемых им смертей – в 2011 году от него погибло 1,4 млн человек{193}). Изречение Ганди, гласящее, что «санитария важнее независимости», обретает сегодня новую остроту: современные экономические гиганты – Индия, Китай и Бразилия предстают задымленными колоссами на глиняных ногах (если не хуже). Способна ли в данном случае помочь архитектура – тема нашей последней главы.