МИХАИЛ КУЛАКОВ Настоящее искусство «странных» личностей

МИХАИЛ КУЛАКОВ

Настоящее искусство «странных» личностей

Он не похож ни на одно лицо-подобие. Наберётся пол-Москвы — каждый расскажет что-нибудь забавное, но… много «но», однако вряд ли по всем «но» возможно составить истинный образ замечательного (как сказать: русско-советского, советско-русского, русского или советского?) современного московского художника Анатолия Зверева.

Два слова о костюмах Анатолия. Верхняя и нижняя одежда, вплоть до исподнего — с чужого плеча. Плечи бывают разные, иногда — элегантное узкое плечо дирижёра Игоря Маркевича, иногда плечи своего брата художника, обитателя подвальных мастерских, поэтому архимодный пиджак с узкими рукавами, из-под обшлагов которого вылезает бумазейное, цвета траура, нижнее бельё, чередуется со спортивным регланом в красных винных пятнах. Из-под пиджака обязательно торчат (конверт в конверте) несколько воротников рубашек, скажем, в такой последовательности: эластиковая глянцевая чешуя ярко-красной рубашки в манере «Парка культуры и отдыха имени Горького», далее выбивается ворот «не нашей» с обойной набивкой, венчает дело матросская тельняшка. По мнению Зверева, так чище, заклинания окружающего воздуха, чтобы микробы не садились и не заражали белое зверевское тело. Так стерильнее.

На столе свой порядок: из хлеба изымает сердцевину и крошит, нет ли отравы, корку не ест, как первичный слой, сообщающийся с воздухом, внешним миром, состоящим из планктона, бацилл, всякой заразы. В хлеб втыкает зажжённые спички, много спичек, кладбище горелых спичек, хлеб, как погорелая земля. И такая иллюминация часто устраивается в центре ресторанного зала, отражённая многократно в зеркалах, на виду ошеломлённой публики. От стихии огня происходит очищение. Стол для Зверева — тот же душевный космос, как и живопись. Вообще — любой акт жизни. Его брезгливость есть аномалия личности, никакого равновесия в такой экстравагантной натуре не найти. Такого вида «странности» присущи многим великим людям. Владимир Маяковский, например, здороваясь с незнакомыми людьми, после шёл в ванну мыть руки, на дню трижды менял сорочки и т. д.

Анатоль любит сборища, празднества не ради веселья, а из-за большого скопления народа. Он человек толпы, потому что изгой и одинок. Отсюда стремление войти в месиво толпы, раствориться, как капля масла на воде, не зацепляясь ни за что и ни за кого.

Его излюбленная манера поведения в обществе — юродствовать. С дурака и спросу нет. Однако он не дурак, наоборот, очень умён, я уже не говорю о его странной хитрости, когда он придумывает такие сложные интриги, что в конце концов обманывает себя, а не других, как бы ему хотелось. Гениальность его несомненна, он обладает хорошим вкусом во всех родах искусства. Плюс ему нужно есть, пить, рисовать, как всем.

Зверев признаёт только один вид общественного транспорта — такси. Внешний вид клошара отпугивает советского обывателя в метро или автобусе. План Зверева прост: как можно быстрее добраться до очередного знакомого, где можно скрыться от враждебного мира. Итак, Одиссея начинается с посещения магазина в момент его открытия — как можно быстрее купить водку и пиво, легко умещающиеся в огромных карманах чужих пиджаков, плюс полкило ветчины, плюс три огурчика, плюс на 15 копеек зелёного лука, поймать на улице такси и скорее, как можно скорее, в сторону очередного приятеля, как бы отрываясь от «хвоста» преследователей. На пути следования нежелательны встречи со следующими опасностями: милиция в любом виде — в будках или едущие на свидание с цветами в руках, работники Комитета государственной безопасности, которые время от времени заняты подробной слежкой за Зверевым. В таких обстоятельствах такси — наилучший способ улизнуть из-под ока органов.

Зверев был бит частенько. В Тарусе под Москвой, на берегу красавицы Оки, прославленной Паустовским, местные парни били дубьём, выдёргивая дрыны из тына (классическое русское оружие). В двух местах руки переломы. Жизнь зверя и гения. Лермонтов провоцировал приятеля Мартынова и, наконец, нарвался на смерть. Зверев нарывается по-маленькому, без смертельного исхода, провоцируя своих друзей на минуту к агрессии, сам не умея постоять за себя. Зверев не может жить без провокаций, только в спровоцированных пограничных ситуациях он черпает жизненную силу, рискуя собственной шкурой, возбуждая в себе виталистическую силу от ощущения с рядом находящейся пропастью, одновременно по-звериному уходя от финала — смерти.

Секретом для всех остаётся неразрушимость зверевской личины: как при такой жизни, в состоянии постоянного напряжения и в бегах от охотников, Зверев сохраняет образ личности и не деформируется при всех симптомах шизофрении? Зверев 58-го года и Зверев 75-го года — одно и тоже лицо, одна душа, один ум. Правда, появился второй подбородок, живот и одышка. Не более. Физические разрушения. Не психические.

* * *

Первым, кто открыл и начал пропагандировать Зверева, был покойный Александр Александрович Румнев, бывший актёр пантомимы у Таирова («Камерный театр»), преподаватель пантомимы во ВГИКе. Румнев благотворно влиял на Зверева. Александр Александрович бескорыстно продавал зверевские гуаши в своём кругу любителей живописи, ибо ни о каком устройстве официальной выставки не могло быть и речи. Поводом к размолвкам послужил самостоятельный зверевский бизнес — сбыт собственных произведений.

— Толя, — однажды сказал Александр Александрович. — Мне передавали, что ты продаёшь свои работы подчас за три рубля, или за два рубля полкопейки. Пуще того, за семь с половиной копеек. Что это за цена? Почему по полкопейки копеек, когда в нашей денежной системе давно нет полкопейки? Ты ставишь меня в неловкое положение — я продаю твои работы за сто — сто пятьдесят рублей, а мне говорят: как же так? Ведь Зверев продаёт дешевле, за трёшки, за пол-литра! Выходит, я спекулянт в глазах людей!

Неизвестно, что сказал на это Зверев, но с тех пор отношения между А. А. Румневым и Зверевым похолодали.

С этого момента начинается эра странных и сложных взаимоотношений между двумя незаурядными людьми: производителем-бычком Зверевым и коллекционером-Дионисовичем, так обозвал Г. Д. Костаки Анатоль по ассоциации с Дионисием, в другой раз — Георгием Победоносцем. О страстях «Дионисия» особая статья, роман, который начинается в голубых далях юности. Роман о том, как страсти Георгия, начавшиеся с собирания ковров, со временем реализуются в современный музей русского авангарда 20-х годов, коллекция, исключительная по значению и качеству в мировом масштабе. По словам Зверева, хотите — верьте, хотите — нет, в 1957 году на даче у «Дионисия» в Баковке, в течение одного-двух месяцев он написал тьму работ, иногда делая до сотни акварелей и гуашей в день, съедая жареную курочку и запивая пол-литрой водочки.

— Кстати, как попала твоя работа в музей Гугенхайма? Не через Костаки? Кажется, он говорил, что подарил её главному хранителю музея, когда тот был у него в гостях на квартире.

А. Т. Зверев как художник известен в Европе и Америке. Во многих музеях мира висят его работы. Как художник и личность, он известен в Москве и Ленинграде.

В 1965 году дирижёр Игорь Борисович Маркевич устроил выставку работ Зверева в Копенгагене, Женеве и Париже. Выставка-продажа имела коммерческий успех. С большими трудами удалось перевести через международный банк деньги на чужое имя, ибо Зверю, с его внешними данными, не попасть бы на территорию Международного банка в Москве. Зверь не разбогател. Отнюдь. Был и остался люмпеном, ибо все заработки — а они бывали немалыми в категориях советского обывателя — тратились на бегство от одиночества, санитаров с красными крестами и от милиции.

* * *

Мы гуляем с Анатолием в Сокольниках. В 80-е годы XIX века Левитан написал здесь талантливый этюд — липовую аллею осенью. Женскую фигуру с зонтиком пририсовал брат А. П. Чехова, талантливый график и карикатурист. Зверь частенько отлынивал от работы: здесь, в кустах, выпивши, спал или писал этюды, акварели около пруда, чтобы под боком была вода. Работал по-сырому: мочил все листы в пруду, скажем, двадцать листов ватмана, стелил по земле, как мокрые полотенца. Отряд пионеров, не разобравшись в естественных приёмах живописи Зверева, протопал по зверевским шедеврам, приняв их за сортирную бумагу. Зверев рассвирепел и забросал «Тимура и его команду» камнями. Пионеры рассыпали строй, скрывшись за холмом. Зверев продолжал писать сокольнические берёзки на мятом ватмане — размытые пейзажи в стиле Фонвизина. Неясные очертания веток, листвы, как в тумане. Из-за холма раздаётся победный вой и рёв, и шквал камней обрушивается на любителя пленэра. Маэстро принимает бой. Акварели рвутся и погибают. Пионеры — маленький народец большого народа, напичканные правилами поведения, маленькие вожди пролетариата, гегемона. В 50-е годы, когда развивается творческая, живописная юность Анатолия, гегемон трудился у пивных ларьков. Зверев был близок к народу по образу жизни, но не по образу мыслей. Его творческий метод, о котором разговор впереди, опередил образ мыслей гегемона на пару столетий. И интеллигенции тоже.

* * *

Зверь часто в детстве посещал Третьяковскую галерею. Любимые художники: Левитан, особенно Васильев, Ге, итальянские этюды Иванова к картине «Явление Христа народу», акварели Брюллова, картины-марины Айвазовского, натюрморты Коровина, портрет Достоевского кисти Перова. Он не знает импрессионистов, хотя бывал у Фалька, ученика Сезанна, навещал Фонвизина, тогда уже художника в годах. Многие тогда приписывали акварелям Зверева его влияние. Нет! Зверев стал маэстро Зверевым от нуля, не испытав на себе влияния западных школ, как это было с «Бубновым валетом». Его мастерство родилось неожиданно.

* * *

Зверь лил краску на холст или бумагу, кидал шматы масляной краски, разбрызгивая колера кляксами. Бой. Чем быстрее темп разбрызгивания, тем веселее. Узоры составляют лицо, дерево, небо, землю, кладбище, Голгофу, лодочку, следующую по всем изгибам реки, как ветка, несомая в никуда, дутые купола падающих храмов, серию портретов. Особенно ему в те золотые сперматические годы удаются автопортреты: Зверев с отрезанным ухом под Ван Гога, Зверев в соломенной шляпе с одним глазом, с усами, без усов, с бутылкой. Зверь с папироской. Из узоров же составляются натюрморты, в которых участвуют предметы, окружающие быт и нравы маэстро. Наконец, он пишет простые узоры, ничего не составляющие, просто красивые абстрактные пятна, где каждая клякса — мир творчества и гармонии, вернее, живопись, писомания.

— Однажды с пьяных глаз поддал флакон чёрной туши под зад и… Олля-ля! На обоях образовалась чудо-клякса. Клякса ещё не успела растечься вниз на пол, когда я в падении, как солдат в окопах под обстрелом, успел подписать кляксу — АЗ-58. Я вас — вашу мать — обучаю мудрости и спасаю мир! Анархия — мать порядка!

* * *

1957 год. Москва. Лето с мотылями. Прекрасное лето, международный фестиваль молодёжи всех стран в парке моего детства, в Парке культуры и отдыха имени Горького, где, судя по названию, в тебя впихивают культуру и успеваешь отдохнуть для будущих строек коммунизма.

В парке в больших павильонах была создана огромная мастерская, куда приходили красивые девушки всех стран мира и позировали художникам всех континентов, писавшим во всех манерах, имевшихся на белом свете. Здесь начинает свой эпохальный путь художник И. Глазунов. В одном из многочисленных павильонов произошло первое публичное выступление Зверева. Он пишет быстро, ярко, экспрессивно. Вокруг толпа. Кто смотрит с любопытством, кто смеётся. Зверев зверь; он не прощает насмешек. Зверев пишет красивую мулатку из Бразилии. Начало эпатирующего сеанса: как бы ненароком начинает брызгать краской вокруг, как поп кадилом, не жалея смеющиеся лица и красивые наряды молодёжи. Толпа редеет. Нет! Один человек торчит за спиной, несмотря на зверевские атаки. Зверь есть зверь. Он плюёт и харкает на палитру, сыплет сигарный пепел, мешая краски. Тип упоён, продолжает наблюдать. Тип оказался молодым американским художником, последователем Дж. Поллока. Он сфотографировал Зверева и подарил на память фотографию. Все сеансы стоял за спиной и восторгался, как у Зверя все получается.

В 1956 году Поллок погиб в автомобильной катастрофе. Зверев не знал Поллока. Он синхронно творил в манере, которую французский художник Жорж Матье обозвал «лирической абстракцией». Зверев не понимает метафизического смысла «космос», не решает «проблемы пространства», не углубляется в понимание «модели вселенной Эйнштейна». Зверь творит на плоскости внутренний космос души, его беспредельность. Движения Зверя молниеносны, одна гуашь или акварель выполняются за несколько секунд, масляный холст — за минуты. Фейерверк красок, безумие образов в период спонтанной экспрессии, когда, по словам Анатоля, за сутки он делал до сотни работ.

Случается, и довольно частенько, портреты не похожи на заказчиков, салонны и красивы. Желание поскорее приступить к более важному делу, выпивке, мешает Звереву относиться с одинаковой ответственностью ко всем заказам. Желание избавиться поскорее от нелюбезного уму и сердцу дела, писания портретов, развивает в Звереве удивительный глазомер, скорость и точность, что можно классифицировать как достоинство в ряде работ, и наоборот, в других смотрится, как грязь и халтура.

В 60-е годы Зверев ходил «на халтуру» в дома дипломатов с риском для жизни мимо милицейской будки. Закона не было, запрещавшего ходить в гости к дипломатам. Однако неписаный закон гласил: не пускать всякую шушеру вроде Зверя и ему подобных. Останавливали, проверяли документы, заставляли высиживать в отделениях милиции часами. Однажды Анатоль попросил меня проводить его «для храбрости» на сеанс к Дэвису, американскому дипломату.

— Солнышко, — обращение к хозяйке дома, — дай-ка выпить чего-нибудь и закусить.

Постелил газеты на ковер. Из авоськи вынул бумагу и расстелил на газеты. Достал пачку детской акварели, маленькие кружочки-какашки необычайной твердости на картоне. Ни кистей, ни палитры, ни других необходимых причиндалов для писания портрета в классической манере.

— Как мне сидеть, Толя? — спрашивает модель.

— Хоть задом, — отвечает маэстро.

Американка хлопает глазами, остальные предвкушают удовольствие от зрелища. Он смотрит молниеносно, удивительная память, смотрит один-два раза. Этого достаточно, чтобы «запечатлеть вас для истории», как он выражается. Глаза щурит до почти полного закрытия, остаются лишь блиндажные щели, хватает газету, плюет на нее, мнет и начинает ею писать вместо кисти. Сеанс длится около 15 минут. Зверь сотворил пять акварельных работ, из них две просто великолепны, остальные хороши и красивы.

Он великолепно владеет спонтанностью краски, умеет в доли секунды неуправляемые красочные натеки-ручьи направить в нужное место. Краска течет, бурлит, как весенний поток, молниеносный жест рукой, и поток превращается в изгиб губ. И так далее. Это «халтура».

В 50-е годы он пишет для себя, от силы, от бегства, от гения, от пуза. Извержение длится недолго: два-три года. Конец. Устал. Вряд ли Пикассо смог бы выдержать такой бешеный ритм жизни и работы.

В 50-е годы он часто посещает зоопарк, где делает удивительные наброски на уровне Рембрандта. Он владеет линией не хуже Пикассо. Время исполнения — доли секунды. Манера рисования настолько экстравагантна, что отпугивает или разжигает нездоровое любопытство публики. Спящий лев рисуется одним росчерком пера. Линии рисунка разнообразны, от толщины волоса до жирных жабьих клякс. Или прерывисты, словно он рисует в автомобиле, скачущем по кочкам. Характер поз, прыжков животных точен и кинематографичен.

Природа души и духа сотворена таким образом, что на пути к самовыражению расставлены рогатки и самоограничения, действующие до тех пор, пока ты не укрепился в воле и внутренних силах. Мало людей в истории человечества в земной жизни достигли истинной цели, то есть Царствия Божия в самом себе. Ты можешь только одно, если тебе отпущен Дар (а он отпущен практически каждому): реализовать Дар в категориях искусства, культуры. Тайна Зверя — тайна его Дара, его гения, подаренного клошару.

Одной работой не обойдешься, чтобы иметь представление о творчестве Зверева, необходимо просмотреть не одну, две, десять, а сто работ в сериях, где образы церкви, дерева, лошади, пятна кадрируются на протяжении ста-двухсот гуашей, акварелей, холстов. Его серии «Голгофа», «Зимний пейзаж», «Женские головки» и многие другие — дневники судорожной игры ума, божественной интуиции, в долю секунды приводящей к видимым результатам на бумаге, картоне, стене, холсте, колене, груди. То, к чему Зверев прикоснулся краской, пеплом, чернилами, плевком, он относится как к своему пространству, где живут и гуляют свои вещи, наподобие собачки, метящей каждый попадающийся столб или дерево. И Зверев везде хочет застолбить СВОЕ пространство меткой АЗ такого-то года. Зверь не нужен обществу. Иногда приятно повесить его петуха или цветочки в гостиную. Красиво? Красиво. Но сам Зверь пропади пропадом.

За 20 лет «творческой деятельности» созданы миллионы работ. Большая часть погибла за ненадобностью. Материалы, с которыми обычно имеет дело маэстро — бумага, тушь, вода, — недолговечны, нужны усилия для фиксации таких, например, фактур, как пепел, который он сыпал неоднократно в ряд работ по-сырому без всякого закрепления. Пепел ему нравился, возможно, как серый материал, который обобщал яркие краски, но и как хеппинговый жест, осмысляемый впоследствии другими, что пепел символ тлена и суеты сует. Настоящее искусство «странных» личностей не нужно человеку, народу, человечеству.

Дай Бог тебе здоровья, Анатолий Тимофеевич Зверев!