ВАЛЕНТИН ВОРОБЬЁВ Он не пришел к ним до сих пор

ВАЛЕНТИН ВОРОБЬЁВ

Он не пришел к ним до сих пор

Зверева я обнаружил в курилке Музея изящных искусств имени Пушкина, и у меня задрожали коленки: рядом — гений! Человек с дорогой сигарой во рту пускал дым кольцами и рисовал, собирая вокруг толпы зрителей. В 1960 году, благодаря храбрости американца Александра Маршака, написавшего в «Лайфе» статью «Искусство России, которого никто не видит», напечатанную с большим цветным разворотом, весь мир узнал о существовании московского живописца Анатолия Зверева. Его разрывали на части. Зверев умел работать напоказ, по заказу, на людях и за символическую плату в сто рублей, хорошо всю жизнь его кормившую. Это были не салонные портретики «а-ля Монмартр», а взрыв дьявольского темперамента в один присест, работа-спектакль в парке, на стадионе, в кухне дворника, в квартире дипломата, на дачной веранде. Обладая совершенно нечеловеческой силой воли и гибельным гипнозом, он заставлял знаменитого дирижера Игоря Маркевича бегать за коньяком и перемывать и без того чистые стаканы. На моих глазах всемирно известный музыкант Валентин Варшавский стоял за спиной Зверева с подносом водки, в то время как художник, огрызаясь и стряхивая с себя чертей, рисовал его дочку и жену. Профессор Пинский, знавший наизусть Шекспира в подлиннике, робко прислушивался, что скажет Зверев о звучности русского перевода. В декабре 1966 года, избив очередную возлюбленную, Зверев оказался в пенале моей мастерской на улице Щепкина. Этот замечательный человек, пивший до белой горячки, бивший людей по морде, постоянно рычал, шипел, визжал, плевался в окружении заступников и опекунов — от престарелых вдов до несовершеннолетних девиц, смотревших на него, как на божество. Человек деревенской складки, малообразованный, но тонко чувствовавший культуру целиком, он никуда не лез. Его отношение с государством ограничивалось общественными местами — буфет, стадион, музей, туалет, милиция. Большой любитель футбольной игры, он приходил на стадион, одетый в дорогой костюм и дорогие туфли, которые разваливались сразу от первого удара по мячу. Рождённый в подлом сословии, он до конца своих дней оставался аристократом высшей пробы — и духом, и бытом. Размах его натуры всегда был ошеломляющ. Двери лучших московских ресторанов сразу открывались настежь при его появлении. Швейцар получал червонец в зубы, гардеробщик — в лапу, официантка — за пазуху. Зверев жил одним днём, не заглядывая вперёд. Утро начиналось шампанским, день — пиршеством, а вечер — пьянкой и дракой. Всегда находились молодцы с толстыми кулаками и твёрдых правил. Они били художника до полусмерти, как самого ядовитого гада, и сдавали в милицию на очередную обработку. Свой гнев и «учение» Зверев вымешал на гражданах с зачатками человечности. Этим, не растерявшим совести, доставалось больше всего оплеух и разбитых стаканов. Граждан, не имевших совести, он старался обходить стороной. Зверев к ним не пришёл до сих пор, и они промолчали его смерть в прессе. Ни одна советская газета не обмолвилась о смерти художника…