ЭДУАРД МАНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭДУАРД МАНЕ

Тихим мартовским утром 1907 года к Лувру подъехал поскрипывая старый фиакр. Два скромных служащих внесли в музей картину Эдуарда Мане «Олимпия». Шедевр был доставлен в главный зал и помещен напротив «Большой одалиски» Энгра.

Справедливость восторжествовала!

Это событие произошло почти через четверть века после кончины живописца.

Мане был наконец официально приобщен к великим художникам Франции…

… Но возвратимся в XIX столетие.

Туманным декабрьским утром 1848 года парусник «Гавр и Гваделупа» покинул французский берег, держа курс на Рио-де — Жанейро. На его борту плыл юнга Эдуард Мане. Юноша был счастлив. Наконец он вырвался на волю, покинул ненавистный колледж, и вот сейчас старый корабль уносит его прочь от Парижа и скучных буржуазных будней. Молодой человек мечтает стать художником и готов пойти на любые лишения, лишь бы не стать юристом, как того хотел строгий отец.

И когда через полгода юнга вернулся домой из далекой Бразилии, это был уже не мечтательный юнец, порой сомневающийся в своем назначении. Нет, семнадцатилетний Эдуард знал, что его призвание — живопись. И он убедил семью не мешать ему.

Так на самом пороге жизненного пути юноша победил косность буржуазной среды, и первые шаги в борьбе с эгоизмом мещан заставили молодого художника еще ярче понять жестокость и узость вкусов господ в черных сюртуках, пытающихся навязать ему свое серое, банальное ощущение окружающего мира.

Отныне и до самой смерти путь Мане — путь «веселого бойца» (как метко назвал его Ренуар), борца с пошлостью, с потребительским эгоизмом. Он встретит на этом пути все горести, которые способны доставить художнику буржуа.

Но не будем забегать вперед.

Осенью 1850 года молодой Мане, полный сил и надежд, поступает в учение к модному парижскому живописцу Томд Кутюру. И здесь, в этом тривиальном «храме искусства», юношу постигают первые разочарования, печали, которые, впрочем, как и радости, должны сопутствовать судьбе каждого истинного художника.

Девизом Кутюра были идеальность и безликость. Его живопись, тривиальная и вялая, угождала самым плоским вкусам. В его мастерской витал дух компромисса. Здесь пытались примирить «слишком холодного Энгра» и «слишком горячего Делакруа». Один из учеников Кутюра писал: «Все, что мы здесь делаем и видим, просто смешно! И натура и освещение — все одинаково фальшиво».

Мане был в отчаянии, он кричал натурщикам: «Вы разучились быть естественными!» Конфликт молодого художника с учителем был неизбежен.

Однажды Кутюр, войдя в мастерскую, увидел натурщика, поставленного в естественную позу.

- Кто позволил себе эту глупость? — гневно спросил он.

- Это я, — сказал Мане.

- Вот как… Так я вам предсказываю, бедный юноша, что вы станете Домье нашего времени, и ничем больше.

Откуда было знать удачливому Кутюру, что Домье без его ведома стал одним из великих художников Франции, а «бедный» ученик Эдуард Мане, идя по пути правды, откроет людям неведомые горизонты в познании прекрасного!

«Первое условие мудрости живописца, — любил говорить Мане, — это никогда не проходить по улице Лаффит». В этом, казалось бы, невинном, да и малопонятном сегодня заявлении таился глубокий смысл.

Балкон.

Улица Лаффит. Лавки модных торговцев модной салонной живописью. Символ продажного, без крупицы правды искусства.

Мане с горечью замечал:

«Мы все испорчены этой кухней живописи. Как с этим покончить?».

И тут же отвечал:

«Суть дела заключается в том, чтобы идти своей дорогой, не беспокоясь, что о тебе болтают».

И Эдуард Мане шел своей дорогой.

Вот один из отзывов на его выставку: «Представьте себе Гойю, ставшего дикарем и малюющего картины, — вот вам Мане, этот реалист последнего образца».

Одичавший Гойя, маляр… Эти слова сказаны о картинах, представленных на выставке бульвара Итальянцев, среди экспонатов которой была и картина Мане «Лола из Валенсии».

«Лола из Валенсии» — освистанная и поруганная. «Лола» — и скандал. В это сегодня невозможно поверить, любуясь картиной на выставке французских шедевров в Москве. Глядя на этот холст, невольно думаешь, что если бы «Лолу» сейчас вдруг случайно «нашли», то многие искусствоведы искали бы автора этой картины среди классиков живописи.

И долго у специалистов щел бы спор о том, «ранний ли это икс» или «поздний игрек».

Что же могло смутить ретивых критиков Мане, поносивших милую «Лолу»? Рисунок? Едва ли, ибо он поистине академичен. Композиция? Она классически уравновешенна. Тогда, вероятно, живопись, колорит?.. Вглядимся пристальней в холст.

Из черно-коричневого полумрака кулис шагнула навстречу свету очаровательная испанка. Подобно экзотической птице, она одета в пышную и яркую одежду. Лола знает, что она хороша, ее губы готовы раскрыться в белозубой улыбке.

Благодаря точно найденному черно-коричневому фону Мане удалось подчеркнуть матовую бледность красавицы, так контрастирующую с пестротой одежд. Юбка танцовщицы подобна краскам осеннего сада: багровые, оранжевые, желтые, они похожи на цвета опавшей листвы, и они так же, как в саду, сочетаются с яркой, еще живой зеленью. И эти разнообразные кол еры, брошенные на благородную основу глубокого черного тона, превращаются в драгоценную эмаль.

Лола из Валенсии.

Трудно судить о цветовой гамме картины через сто лет после ее создания, ибо краски меркнут, масло и лак темнеют, но, очевидно, Бодлер видел другое состояние полотна, когда писал о черно-розовом ключе в решении «Лолы».

Но главное не в этом. На наш вопрос о красочной гамме, заданный вначале, мы должны ответить: колорит картины восходит к лучшим традициям испанской школы.

Что же заставило противников Мане нападать так яростно на него?

Дело в том, что любой лидер нового направления живописи Франции XIX века, как бы ни велики и бесспорны были достоинства его картин, как бы ни огромен был его талант, немедленно попадал под огонь официальной критики. И только время, а порой сама смерть дерзкого сотрясателя основ вносили коррективы в эти оценки.

Судьбы Теодора Жерико, Эжена Делакруа, Камиля Коро, Гюстава Курбе, Опоре Домье, Эдуарда Мане, Клода Моне дают нам полное подтверждение этого тезиса.

Мане прислушался к шуму, который доносился из соседнего зала. Злобные голоса, хохот, визг и хихиканье, рев и мяуканье смешались в нестройный гул, который нарастал с каждой минутой. Художник попытался протиснуться сквозь толпу и поглядеть на предмет потехи, но ничего не увидел, кроме тростей и зонтиков, мелькавших над головами. Наконец какая-то толстая дама протолкнула его в зал, и он увидел «Олимпию», свою «Олимпию», окруженную толпой. Два военных караульных пытались осадить разбушевавшуюся публику. Многие дамы хотели пырнуть зонтиком бедный холст, мужчины размахивали тросточками. Раздавались сальные остроты, непристойные намеки. Задние ряды нажимали на передние.

«Хотел бы я, чтобы Вы были здесь, — писал Мане своему другу Бодлеру, — ругательства сыпались на меня, как град. Мне бы хотелось знать Ваше мнение о моих картинах, так как я оглох от этих криков и ясно вижу только одно, что кто-то не прав…»

«Мне снова надо говорить с Вами о Вас, — отвечал Бодлер. — Я должен показать Вам, чего Вы стоите. То, что Вы говорите, — просто смешно. Над Вами смеются, насмешки раздражают Вас. К Вам несправедливы! Вы думаете, что Вы первый человек, попавший в такое положение, может быть, Ваш талант больше, чем талант Шатобриана или Вагнера? А над ними не меньше издевались!»

Олимпия.

Мало кто в то время разделял точку зрения Бодлера. Гораздо типичнее было высказывание Кантелуба из «Гранд журнал»: «Никогда и никому еще не приходилось видеть что-либо циничнее, чем эта «Олимпия». Это самка гориллы, сделанная из каучука… Серьезно говоря, молодым женщинам в ожидании ребенка, а также девушкам я бы советовал избегать подобных впечатлений».

Правда жизни.

Вот что взбесило парижских мещан!

Золя в своей статье о Мане писал:

«Когда наши художники дают нам Венер… они лгут. Эдуард Мане спросил себя: зачем лгать, почему не сказать правду; он познакомил нас с Олимпией, с девушкой наших дней, которую он встречает на тротуарах, кутающей свои худые плечи в холодную полинявшую шерстяную шаль…»

В своем письме к Бодлеру Мане деликатно пишет, что «кто — то не прав». Время дало лучший ответ на этот вопрос.

«… Ты понимаешь, меня надо смотреть целиком, и я прошу тебя, если я скоро исчезну, не допускай, чтобы мои картины разошлись по рукам и по разным музеям, тогда меня не смогут оценить по-настоящему». Эти трагические слова сказал своему другу Антонену Прусту смертельно больной Эдуард Мане. Ему было пятьдесят лет, но двадцатилетие непрерывных битв и великого труда не прошло бесследно.

Двадцать лет Мане ломал глухую стену непонимания, пошлости, рутины. Наконец эти преграды пали — и людям открылся путь в голубой сверкающий мир — пленэр. На первых порах яркие лучи солнца слепили глаза и с непривычки казались дикими. Но потом зрители, ранее привыкшие к коричневому полумраку, полюбили серебристый, льющийся солнечный свет.

Революция цвета была совершена!

… Улица Амстердам — последняя гавань художника. Он создает там в этот последний год жизни свой шедевр «Бар в Фоли-Бержер». Он не может стоять у мольберта и пишет сидя. Но если болезнь сделала тело немощным, то дух его празднует победу. Его кисть полностью раскованна. Гамма последних картин — новое ощущение мира. Новый трепет пронизывает созданные им полотна — натюрморты, портреты, композиции.

Нана.

Конец близок. Врачи запрещают художнику работать. Он покидает мастерскую, и его этюд цветов остается неоконченным.

Мане умер.

Майский Париж. Яркая зелень Трокадеро, звонкое синее небо, пестрая толпа шумных улиц — все напоминало о живом Мане — художнике, воспевшем радость бытия и разбившем оковы условностей, веками сдерживавших развитие искусства.

Мане пробил дорогу «смеющейся гамме», и его юная живопись, мажорная и светлая, наполненная воздухом и солнцем, открыла путь к новому видению мира.

Сегодня солнце провожает «веселого бойца». Его щедрые майские лучи озаряют последний путь художника. За гробом Мане идут Золя, Пруст, Дега, Писсарро, Ренуар… Сколько битв, сколько поражений, сколько побед за плечами у этих людей!

Картины Мане были еще пока свалены в пыли его мастерской. Они стояли лицом к стене.

Их ожидала слава…

«Тотчас после кончины, — писал Золя в предисловии к посмертной выставке, — Мане был удостоен неожиданного апофеоза. Вся пресса объединилась, заявляя, что погиб великий художник. Все те, кто еще накануне издевались и высмеивали его, обнажили головы и заговорили о всенародном признании мастера, триумфом которого было его погребение. Для нас, верных его друзей, с первого часа это была печальная победа. Что же — повторилась вечная история: людей убивала человеческая тупость, чтобы затем ставить им памятники…»

Парадокс Мане.

Это поистине удивительное по своей алогичности явление. В самом деле: разве не странно, что блестящей парижанин, светский элегантный человек, великолепный мастер живописи, вызывал буквально приступы неукротимого бешенства потому, что показал своим землякам, жителям столицы Франции, всего лишь зеркало.

Да, зеркало, в котором они увидели с непривычной яркостью и живостью призрачный блеск ночного бара, сочную зелень лужайки с завтракающими горожанами или бирюзовую Сену с веселыми парусами лодочников.

Бар в Фоли-Бержер.

Мане взял на себя смелость впустить свежий воздух, пленэр, в затхлую атмосферу буржуазного святилища пошлости и мещанства — Салон.

«Не считай себя великим человеком по размеру твоей тени, отбрасываемой при заходящем солнце». Эти мудрые слова Пифагора могли быть целиком отнесены к дряхлеющим метрам Салона — рутинерам и злобным ретроградам. Ведь амбиция, надутое чванство, озлобленность лидеров официального искусства были лишь показателем упадка, застоя ложноклассического и академического искусства.

Но в руках у этих монстров была сила.

Эдуарду Мане и его друзьям-импрессионистам приходилось весьма туго.

Их травили, над ними издевалась продажная пресса.

Вот строки из письма Берты Моризо своей сестре после посещения парижского Салона, где в очередной раз освистали Эдуарда Мане:

«Я нашла Мане в сбившейся шляпе, растерянного. Он просил меня взглянуть на его вещи, потому что сам боялся показаться. Никогда я не видела у него такого взволнованного лица».

«Боялся показаться» на глаза пошлякам и обывателям, которые буквально через двадцать лет будут чтить и восхвалять великого мастера.

Берта Моризо — сама прекрасная художница, верный друг импрессионистов, участница их выставок, разделявшая вместе с ними все тяготы и невзгоды. Она продолжает ту же печальную тему в другом письме:

«… Мане грустит, его выставка, как всегда, не по вкусу публике, но каждый раз его это заново удивляет…»

Эти немудреные строки раскрывают нам жестокие будни, отравлявшие жизнь Эдуарда Мане и, безусловно, ускорившие его смерть.

Но такова судьба… Гоген как-то обронил:

«В искусстве есть только бунтари или плагиаторы». Думается, что эта формула слишком категорична. Эдуард Мане, несмотря на то, что он был настоящим новатором и борцом, никак не отрицал великой роли изучения классического наследия. Неистовый поклонник старых испанцев, и особенно Франсиско Гойи, Мане поистине может служить примером преемственности традиций мировой культуры.

Он сказал:

«Искусство — это замкнутый круг, в него принимают или не принимают по праву рождения».

Это замечательные слова.

Они означают, что «ничто из ничего не происходит», говорят о непреходящей роли изучения мастерства…

Мане с первых своих шагов в искусстве до последних дней творчества дает нам блистательный пример преемственности, непрерывности в понимании красоты, в развитии мировидения.

Базиль. Мастерская