ФРАНСИСКО ГОЙЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ФРАНСИСКО ГОЙЯ

Мы находим у Гойи везде на первом плане, в лучших его созданиях, такие элементы, которые в наше время и, быть может, особенно для нас, русских, всего драгоценнее и нужнее в искусстве. Эти элементы — национальность, современность и чувство реальной историчности.

В. Стасов

Кто хоть раз слышал «Арагонскую хоту» великого Глинки, тот никогда ее не забудет. В ней вся Испания.

«Арагонская хота». Как свежи ритмы и инструментовка, как страстны звучания, то меланхолически нежные, то мажорные до буйства! В мелодии «Хоты» слышатся шум потоков, родившихся в теснинах Пиренеев и рвущихся в долину Эбро, голос «бочарроса» — ветра, гуляющего по просторам древней земли Арагона. И над всем этим богатством гармонии царствует лейтмотив танца и нехитрого припева:

«В Малаге есть крепость, в Гренаде есть Алькасар, а в Сарагосе — Косо, на Косо — сарагосцы, в Сарагосе знамениты сами сарагосцы».

В этом припеве сверкающий юмор народа Испании.

Глинка сочинил «Хоту» в Мадриде в 1845 году, она родилась под стук кастаньет, под звон гитар, под цокот каблучков девушек, плясавших любимый танец. Композитор путешествовал по Испании, восторгался огневым темпераментом плясок и песен, в которых раскрывалась душа народа, честная, прямая, гордая.

Знал ли Глинка, путешествуя по земле Арагона, что сто лет назад именно здесь, на родине хоты, в маленьком местечке Фуэндетодос под Сарагосой, родился ребенок, который впоследствии стал выразителем своего времени и великим художником Испании, что его звали Франсиско Хосе Гойя-и-Лусиентес, или просто Гойя? Едва ли, ибо живописца основательно забыли на родине, которая получила прах художника, умершего во Франции, по существу, в изгнании, лишь в 1898 году.

Так бывает…

Но вернемся к истории. 30 марта 1746 года, под неистовый рев разбуженного весною «бочарроса», ветра, несущего жизнь и смерть Арагонии, раздался крик маленького Франсиско — Франчо, как ласково звала его мать.

Кто мог подумать, что сын арагонского «батурро», простолюдина и бедняка, будет почти на равной ноге с королями и герцогами, будет дерзить инквизиции и, главное, останется самим собой в течение восьмидесяти с лишним лет, что трудно в такой стране, как Испания, полной пережитков давно ушедших дней.

В 1773 году в Саламанке состоялся диспут на животрепещущую тему: «На каком языке говорят ангелы между собой и из чего сделано небо — из металла колоколов или оно текуче, как самое легкое вино?».

В этом на первый взгляд курьезном вопросе — вся Испания середины XVIII века, страна, над которой простерты черные крылья средневековья. Страна, где горят зловещие костры, где инквизиция правит умами.

Вот картина аутодафе:

«Бесчеловечная банда! — пишет Хуан Мелендес Вальдес. — Как пылают лица, что за вопли! Как возбуждают они друг в друге страсть к уничтожению! И в громовом шуме взвивается, колеблясь на ветру, звенящее пламя, и к богу милосердному среди всех ужасов взывает…»

Мрак, ненависть, костры нужны предержащим. Так проще было грабить, насиловать народ, удел которого — нищета, невежество, тяжкий труд.

Маленькая горсть аристократической элиты Испании жила в роскоши.

Паразитизм и разврат царили при дворе Бурбонов.

Таков самый грубый абрис эпохи, в которую суждено жить и творить Гойе.

Но по-настоящему ощутить всю «прелесть» средневекового атавизма в Испании предстоит великому художнику лишь в будущем. А пока, как гласит банальнейшая легенда, юный Франчо рисует углем на белой стене овчарни свинью. И дальше (как и полагается в банальной легенде) появляется меценат, которому понравился этот набросок, и дальше идет все как по маслу… Четырнадцатилетний Гойя приезжает в Сарагосу и поступает в ученики.

Махи на балконе.

Но тут юный Гойя несколько нарушает плавное течение своей биографии. В Сарагосе — столице Арагонии, куда он приехал обучаться высокому мастерству, — Франсиско с годами успевает не только усваивать тонкие секреты искусства, но с еще большим тщанием приобщается к пению серенад, исполнению арагонской хоты и фанданго — искрометных народных танцев и, что естественно для молодых испанцев, вспыльчивых и гордых до щепетильности, наш Франсиско не раз хватается за наваху, столь необходимую во многих спорах. Все это приводит к тому, что двадцатилетнему Гойе, имевшему огромный опыт в вопросах лихих уличных побоищ (скажем для полной ясности, проходивших не без кровопролитий), приходится бежать в Мадрид, оставив без особого сожаления мастерскую Хуана Люсана Мартинеса, премудрого академиста, привившего с юных лет ученику отвращение ко всяким схоластическим канонам.

Мадрид встретил молодого арагонца милостиво. Его взял под покровительство старший товарищ по мастерской Люсана — Франсиско Байе. Впоследствии Гойя женится на сестре Байе, а пока он снова бросается в омут ночных серенад, жарких и кровавых поединков. На четвертом году жизни в Мадриде Франсиско подбирают ночью на улице с навахой в спине. Арагонская закваска спасла юношу — он выжил.

Гойе снова надо бежать.

Цель — Рим.

Но нет денег.

Франсиско молод и силен. И вот он в труппе бродячей корриды. Несколько месяцев боев, и молодой тореро в Риме. Он гордо подписывает свои письма «Франсиско де Л ос Торос», что значит Бычий.

Рим… Жизнь пока ничему не научила Гойю. Приехав в столицу Италии, он снова свершает там ряд «подвигов», которые совсем не к лицу скромному художнику. Невзирая на смертельный риск, он взбирается на купол собора святого Петра, ходит по ветхим карнизам гробницы Цецилии Метеллы и в довершение многих безумств похищает из монастыря некую красавицу. Ему грозит суровая кара. Спасает посол Испании. И вот двадцатипятилетний Гойя снова в родной Сарагосе.

Однако напрасно было бы представлять себе молодого Франсиско бретером — искателем приключений. Конечно, он молод, пылок, влюбчив, вспыльчив, но все эти «беды» — лишь продукт великой избыточности темперамента Гойи. У художника огромный заряд энергии, и на первых порах он не находит ей достойного приложения. Но постепенно живописец формирует волю и характер.

Бой быков.

Через полвека с лишним восьмидесятилетний Гойя напишет:

«Мне не хватает здоровья и зрения… и только воля поддерживает меня».

Эта воля и неуемная жажда к творчеству — основа жизни Гойи.

«Великая судьба — великое рабство». Эти слова Сенеки полностью подтверждаются всей жизнью живописца. Взяв в четырнадцать лет кисть и карандаш, он семьдесят лет не выпускает их из рук. Гойя отдает всего себя без остатка одной лишь страсти — искусству. Это, конечно, не значит, что ему были недоступны иные увлечения. Напротив. Но то был лишь фон. В этом сила колдовского успеха Гойи, который, подобно Рембрандту и Тициану, творил до поздней старости.

Гойя накануне смерти изобразил ветхого старца, бредущего на костылях, и подписал лист:

«Я все еще учусь».

А учителя у него были — природа, Веласкес, Рембрандт.

Вся жизнь Гойи — «великое рабство». Его кумиром стала живопись. И в этой своей привязанности художник предельно честен. Вот девиз мастера: «Честь художника — очень деликатная вещь. Он обязан хранить ее чистоту, ведь от этого зависит все его существование. В тот день, когда хоть бы малейшее пятно ляжет на нее, исчезнет его счастье».

Гойя стал придворным художником — первым художником короля. Многие соблазны окружали его. Было очень легко разменять себя, потерять лицо. Но мастер остался верен себе.

Человек из народа, он всегда помнил слова матери:

«Франчо, ты луком родился — луком, не розой помрешь!»

Арагонский «батурро», гордый и независимый Франсиско Гойя, отлично знал истинную цену королям и вельможам придворным. Его глаз и рука были неповторимы в верности и точности ощущения мира. Он видел, как никто.

«Короли без ума от Гойи», — писал живописец другу. И в этих словах нет ни на йоту преувеличения. Единственно, что поражает, — как добился этой королевской любви мастер. Ведь его заказные портреты поражают нас сегодня своей неприкрытой правдой. Художник разоблачал модели настолько, что их изображения стояли на грани крамолы, гротеска.

Феноменально, если не забывать эпоху, когда немилость властелина влекла за собой весьма крупные неприятности.

Глядя сегодня на галерею порфироносных дегенератов, оставленную Гойей, поражаешься чуду их создания.

Как получилось, что эти почти карикатуры восторженно принимались двором и самими высокими заказчиками?

В чем здесь секрет?

Уместно вспомнить мудрую сказку Андерсена «Новое платье короля» …

Да, слишком самозабвенно были влюблены в себя господа Бурбоны. Они, конечно, не допускали мысли, что их облик и поведение граничат с фарсом.

Зловещим, но фарсом!

А вельможи молчали. Некому было сказать, что король-то голый!

И потребовалось огненное дыхание революции, вмешательство самого народа, чтобы показать всю меру ничтожества, подлости, лицемерия правителей Испании, цену их предательства и трусости.

Но вернемся к Гойе. Обретя после долгих скитаний спокойствие, женившись на сестре художника Байе, Франсиско наконец получает почетный заказ на серию эскизов — картонов к дворцовым гобеленам.

Картоны гобеленов. Это, по существу, самостоятельные великолепные станковые композиции. Гойя создал их сорок, начав писать тридцатилетним в 1776 году и окончив последний картон в 1791 году. Эти работы мастера отражают полнокровный, бьющий через край темперамент талантливого живописца. Перед нами предстает идиллическая, мажорная Испания, яркая, напоенная музыкой, танцами, празднествами. Можно часами любоваться колоритом этих композиций, очаровательными девушками и их кавалерами. Но Гойя в этих картонах далек от галантных пасторалей, которые писались до него. Испанская улица, простолюдины, махо и махи — герои его композиций. Палитра Гойи свежа и ясна, как и его душа той поры, душа эпикурейца, радующегося жизни. Художник пока не проникает в суть явлений, он, подобно птице, поет песню радости и счастья.

Мудрая поговорка гласит:

«Счастье бежит, а несчастье летит».

Казалось, Гойя вступил в полосу непрерывных успехов. Он пишет серию портретов испанской аристократии и становится необычайно популярным. Его считают первым портретистом Мадрида. Король Карл IV в 1789 году назначает его придворным художником.

Это был триумф!

Но грозный рок подстерегал удачника. В 1792 году Гойю поразил тяжкий недуг. Лишь через два года художник вновь возьмет кисть. Но след болезни неизгладим.

Гойя оглох.

Безмолвие навек окружило живописца.

И вот, стоя на пороге пятидесятилетия, мастер как бы заново пересмотрел свой путь. Безоблачное эпикурейство уступило место мудрости бывалого человека, имевшего время подумать, зачем он живет и зачем он пишет. Гойя, по словам Льва Толстого, может быть, и рад бы был не мыслить и не выражать того, что заложено ему в душу, но не мог не делать того, к чему влекли его две непреодолимые силы: внутренняя потребность и требование людей.

Вот тут-то и вступают воля и честность Гойи. Он отлично видит тяготы народа, безумную роскошь и фальшь двора. Его близкие друзья, писатели и поэты, укрепляют его на новом пути. Это нисколько не означает, что Гойя, потеряв слух, стал мизантропом. Нет, в его творчестве навсегда останутся образы людей из народа — красивых, темпераментных, гордых. До самой глубокой старости он не устанет воспевать обаяние и чары испанских женщин. Он, подобно Тициану, Рубенсу и Гейнсборо, создает собирательный образ красавицы, которая останется в веках.

Новый Гойя создаст серию офортов «Капричос», в которой покажет другую Испанию. Испанию пыток и аутодафе, власти инквизиции и тупых вельмож.

Страну мракобесия и пороков.

«Капричос» войдут в историю мировой культуры как величайший разоблачительный документ, созданный в годы тяжелой реакции. Этот гигантский труд — семьдесят два офорта — был не только феноменален по объему, он был опасен, ибо обличал могущественные силы, правившие страной. Однако Гойя совершил этот подвиг!

Накануне нового, XIX века, в 1799 году Гойя получил звание первого живописца короля. Он исполняет дополнительно еще восемь листов «Капричос», но под угрозой преследования инквизицией отдает всю серию из восьмидесяти эстампов королю.

Портрет Сабасы Гарсиа.

Начался новый век. Победоносные армии Наполеона, завоевав Европу, вторглись в пределы Испании. На престол взошел брат Бонапарта Жозеф.

Народ Испании в отличие от раболепствующей аристократии не принял новую власть. 2 мая 1808 года в Мадриде разыгрались события, которые послужили прологом к народной войне с захватчиками.

Мадрид… Ночь на 3 мая 1808 года. Город спит. Черное небо душным пологом прикрыло столицу. Зыбкая тишина. Где-то грянул выстрел, хлопнула ставня. Пропела гитара. Рассыпался смех. И снова тихо. Процокали копыта лошадей патруля. Прогромыхали тяжелые палаши. В лунном свете сверкнули высокие кивера с длинными конскими хвостами. Драгуны Мюрата.

- Ваши документы! Пропуск!

Плотный мужчина с массивной головой льва не спеша показывает патрулю бумагу.

«Пинтор де камара», — по складам читает молодой драгун.

«Первый живописец короля», — переводит другой.

- Прошу, сеньор Гойя, — вежливо возвращает пропуск всадник, и через минуту только топот коней напоминает о ночной встрече.

Гойя снял высокую шляпу-боливар и вытер лоб. Хлопнул по спине оробевшего слугу.

- Пойдем, время уходит.

Мадрид спит. Древние храмы с высокими шпилями, острогрудые дома под светом луны напоминают старинный корабль — каравеллу, плывущий по черному небу.

Навстречу Гойе спешит священник и с ним мальчик-служка со святыми дарами. Кто-то, видно, умер.

- Им хватает сегодня работы, — пробурчал художник. Неспешно вынул фуляр, расстелил его на тротуаре и преклонил колени, как требовала церковь.

- Дурная примета, — прошептал слуга.

Площадь Монклоа… Вот куда спешил Гойя.

Громовым эхом раскатился первый залп на пустыре площади Монклоа. Его гул услышали Испания, Франция, Европа…

Шестьсот испанских жизней окончили свой путь у лысого холма Принсип Пио черной ночью на 3 мая 1808 года. Но они будут отомщены!

Расстрел повстанцев в ночь на 3 мая 1808 года. Фрагмент.

Гверилья… Партизанская война народа Испании. Это она перемолола хваленые когорты маршалов Наполеона. И когда через пять лет интервенты покидали страну, в топоте бегущих эскадронов был отзвук майских залпов в Мадриде.

Гойя был глух. Но сердце великого мастера ощутило масштаб трагедии, и он создает холст, непревзойденный по напряженности и драматизму. «Расстрел повстанцев в ночь на 3 мая 1808 г.». Эта картина — вершина творчества Гойи.

Рубеж жизни. Последняя тайна. Мера всему. Как поведет себя смертный человек, сотканный из слабой плоти? Как встретит этот час?

Черное небо траурным саваном окутало место трагедии. В призрачном свете луны частоколом вонзились ввысь острые шпили башен домов, окружающих пустырь. У пологого холма группа людей, освещенных трепетным светом фонаря. Напротив них — немая, спаянная приказом шеренга солдат. Ружья вскинуты. Сейчас грянет залп. Напряжены ссутулившиеся спины. Лиц не видно. Черные тени солдат уродливо бродят по жесткой земле.

Земля Мадрида. Земля Испании. Как горестно приник к тебе твой сын, широко раскинув руки! Не сыновняя радость, а смертная тоска застыла в последней судороге на омраченном болью лице. Он мертв. Как будут через миг мертвы его товарищи, поставленные на колени у лысого холма на пустыре Монклоа.

Земля Испании. Как не любить тебя сыну Арагонии Франсиско Гойе! Он исходил ее, эту непокорную, жесткую, суровую землю, и он-то знает, какого пота и мозолей стоит заставить ее родить пшеницу или виноград.

В эту ночь кровью крестьян, ремесленников, простых людей была обильно полита родная земля. Но их святая кровь даст свои всходы. Пусть шестьсот братьев никогда не увидят восхода солнца. Их удел — вечная ночь. Но они верят в утро Испании… И об этом яростно кричит непокоренный молодой парень в белой рубахе. Кажется, он вобрал в себя весь свет этой страшной ночи и сам стал факелом накаленного добела народного гнева. Глубоко вобрав в себя последний глоток воздуха, он бросает в лицо ненавистным захватчикам слова правды. Эти слова страшнее пуль.

Бьют барабаны. Лязгает металл. Воет ночной пронзительный ветер. Он доносит стоны раненых, вопли отчаяния, крики живых. Ужас этой ночи.

Гойю окружало безмолвие.

Но тем сильнее звучат его картины.

Порой кажется, что слышишь шепот монаха, призывающего кару на голову врага; до нашего слуха долетают звуки гортанного проклятия стоящего рядом с монахом усатого крестьянина, бросающего свое презрение навстречу огню… Вздохи, рыдания.

Можно часами рассказывать о той бездне переживаний, сложнейших психологических состояний, которые заключены в картине Гойи.

Всмотритесь в детали. Руки. Руки казнимых или ожидающих казни. Как ласково ощупывает землю смертельно раненный, как сдержанно взывают к богу руки монаха! Как до крови сжаты кулаки проклинающих! В каком безотчетном ужасе прильнули ладони, закрывая лица перед неизбежным! Как закушены до боли пальцы! Как вяло опущены кисти у слабых и как, наконец, победно взметнулись, широко распахнулись руки у молодого испанца…

Гойя достиг в своей картине небывалой до него экспрессии, он довел контрасты характеров и положений до накала истинной исторической правды, до подлинной жизненности.

Не бескрылая формула натурализма, дающая простор серости, а проникновение в самую суть явлений, в глубину жизненных процессов.

«Гойя должен был писать эти картины, — говорил де Амичис о картинах восстания 1808 года и расстреле, — с яростью одержимого. Это последняя точка, которой может достигнуть живопись, прежде чем превратиться в действие; пройдя эту точку, отбрасывают кисть и хватают кинжал; нужно совершить убийство, чтобы сделать нечто более потрясающее, чем эти картины; после таких красок следует кровь…»

Франсиско Гойя. Простой овал лица. Приплюснутый нос. Под набухшими веками черные глаза. Толстые губы. Вглядитесь пристальней в «Автопортрет», написанный в 1815 году. Легкие тени бегут по высокому бугристому лбу. Тяжелый, острый взгляд приковывает. Вы вдруг замечаете глубокие борозды морщин в углах чуть брезгливого рта, видите мощный подбородок, говорящий об огромной воле… Словом, перед вами встает образ художника-философа, испытавшего все, что может дать и не дать судьба. Повидавшего близко, и не раз, смерть. Гордо смотревшего в глаза королям и вельможам. Paifo узнавшего цену жизни, верности друзей и жарких объятий. Это он сказал: «Мир — это маскарад: лицо, одежда, голос — все подделка». Но это не значит, что он ни во что не верил.

«О народ! Если бы ты знал, что ты можешь!» В этом восклицании скрыты беспредельная вера и любовь. Гойя был плоть от плоти испанского народа, сын своего времени, времени бесконечно сложного. И он отразил его в творениях, жестоких и нежных, где борются свет и мрак. Вчера и завтра человека.

Гойя создал за свою долгую жизнь семьсот картин, пятьсот рисунков, двести пятьдесят офортов, в которых вечно живут революции, войны, дегенеративные и жестокие короли, лживые и жадные аристократы, зловещие молодящиеся старухи, храбрые тореро и прелестные махи — все самое героическое и честное и все ничтожное и фальшивое в человеке. Гойя почти половину творческой жизни был глух, но всмотритесь в его работы, и вы услышите перезвон гитарных струн и вздохи влюбленных, до вашего слуха донесется ритмичный перестук каблуков танцующих хоту, вас увлекут веселые и задорные песни народных празднеств. Вы содрогнетесь от рева коррид, вам станет жутко от скрипа гарроты и стонов удушаемых.

Художник бросит вас в бездну своих «Капричос», и вы познаете блаженство ночного полета и ужас тайных кошмаров.

Замечательный французский художник Эжен Делакруа, посетив Испанию, писал: «Весь Гойя трепетал вокруг меня». Настолько великий испанский живописец художественно и энциклопедично отразил жизнь своей страны, своего народа. Ярко, гениально. И это, однако, не помешало королю Испании Фердинанду, только что взошедшему на престол, заявить Гойе: «Вы достойны петли!». Это был конец 1823 года. И художник на пороге восьмидесятилетия, в 1824 году, испрашивает разрешения уехать «лечиться» во Францию. Его милостиво отпустили.

Два года старый, глухой мастер прожил в Бордо и Париже. Но настал день, и Гойя затосковал. Вот что пишет один из его друзей: «Гойе засело в голову, что у него много дел в Мадриде. Если бы мы его отпустили, то он сел бы на мула и пустился бы в путь один, в своей охотничьей шапке, со своим мехом для вина и своими деревянными стременами».

Судьбе было угодно, чтобы Франсиско Гойя вновь увидел родину. Неуютно, жутко показалось ему в Мадриде. Несмотря на внешние почести и громкую хвалу, он покидает вскоре Испанию. Теперь навсегда.

Гойя умер в Бордо 16 апреля 1828 года. Его хоронил весь город. Лишь через семьдесят лет, накануне XX века, его прах торжественно перевезут в Мадрид.

… И вновь звучит «Арагонская хота». И снова волшебник Глинка переносит нас в Испанию, на родину Гойи, и снова мы слышим, как шумит «бочаррос» в оливковых рощах Арагоны, как поет пастуший рожок. Наш слух чаруют чеканный ритм танца, сухой цокот кастаньет и гортанные аккорды гитар. Мы словно снова видим смуглое лицо самого Гойи — великого арагонца.

Искусство вечно. Творения Гойи продолжают жить, рождая все новые и новые ассоциации.

Канули в Лету Бурбоны и тысячи, тысячи других сановных и сиятельных лиц. Остался народ, его гений, труд, творчество. Осталось искусство Гойи, образы, созданные им. Осталась правда времени, показанная художником в гениальных «Капричос» и «Ужасах войны», в неподражаемых портретах, в «Махах», «Водоноске», в «Расстреле».

Каждый офорт, каждый холст, каждый рисунок Гойи — окно в жестокое время, в которое он творил, любил, ненавидел. Шедевры мастера говорят сегодня больше, чем сотни томов писаной истории. Говорят остро, непримиримо, честно. Такова неумирающая сила пластических открытий, созданных художником. Такова их неугасающая жизнь.

«ПОРТРЕТ АКТРИСЫ АНТОНИИ САРATE»

Музей изобразительных искусств имени Пушкина. И снова и снова я вижу неиссякающую очередь людей, желающих попасть на Выставку произведений из коллекции Арманда Хаммера. Ни мороз, ни непогода не мешали зрителям наполнять до отказа залы экспозиции.

Великий Рембрандт, блистательный Рубенс, изысканный Фрагонар, великолепный Коро, очаровательный Ренуар, тончайший Дега, пряный и острый Тулуз-Лотрек, ослепительные Ван Гог, Гоген, Модильяни…

В центре большого зала жемчужина экспозиции — шедевр Франсиско Гойи «Портрет актрисы Антонии Сарате», подаренный Армандом Хаммером Эрмитажу.

Гойя!.. Этот великий испанский мастер оставил людям целый мир образов. Короли, инфанты, нищие, гранды, актрисы, ученые, тореро, махи… Целый сонм характеров, острых и ярких, порою зловещих, порою чарующих. Казалось, что само бытие бьет ключом в полотнах Гойи. Мы забываем, глядя на его холсты, о манере живописца. Не обращаем внимания на почерк художника. Не видим отдельных пастозных ударов кисти, не замечаем тончайших касаний лессировок. Нас покоряет трепетная, тонкая и грубая, ароматная и зловонная, поющая и орущая, воющая и рыдающая, уродливая и обаятельная, трижды проклятая и все же благословенная сама жизнь.

«Портрет актрисы Антонии Сарате» написан мастером в первом десятилетии XIX века. Не античные пропорции лица, не безупречность осанки, не красота наряда заставляют нас с первого взгляда запомнить и полюбить навсегда ее образ. Нас магнетически приковывают немного тревожный взгляд широко открытых, чуть усталых глаз актрисы, мерцающие блики ее огромных зрачков, прикрытых тяжелыми, ясно очерченными веками. Антония чем-то удивлена, почти испугана… Ее брови вопросительно приподняты. Но профессиональное умение владеть своими чувствами и природная гордость заставляют сеньорину молчать. Ее накрашенные губки скрывают тайну. Лишь тонкие ноздри чуть вздрагивают, выдавая волнение. Неверный свет мерцая скользит по шуршащему шелку белой кружевной мантильи, окутывающей прелестную головку и подчеркивающей тонкий овал лица. Он озаряет перламутровую прохладу лба, обрамленного густыми кудрями, касается нарумяненной округлости щек и рассыпается жемчужными брызгами по серебряной снежности корсажа, заключенного в пушистую раму горностаевого меха, и наконец загорается пурпурными бликами на наброшенной на плечи накидке.

Безмерная бездна ночи окружает молодую испанку. В ее душной черноте — неведомая опасность. Эхо этой бархатной мглы — в широко открытых глазах, печальных и испуганных. Чем? Это тайна. Но в этой тайне, в этой нераскрытости весь Гойя, певец своего времени. Это он сказал горькие, как полынь, слова: «Мир — это маскарад: лицо, одежда, голос — все подделка; каждый хочет казаться не таким, каков он на самом деле, каждый обманывается, и никто не узнает себя».

Испания начала XIX века… Пора власти самого реакционного двора в Европе. Глубокая ночь реакции царила в стране, находящейся накануне взрыва. В эти годы Гойя, несмотря на звание первого живописца короля, независимо и гордо глядел прямо в глаза дегенеративным коронованным деспотам, он презирал и ненавидел корыстолюбивых вельмож и ханжей-церковников, терзавших народ.

Портрет актрисы Антонии Сарате.

Гойя был мудр. О нем говорили, что его картины кажутся написанными мыслью, и его кисть заставляет нас сегодня услышать в бездонном безмолвии мрака, окружавшего прелестную Антонию Сарате, и зловещий шепот наушников, и сладкие комплименты придворных хамов, и звон гитары, и звуки романса, и прерывистое дыхание, и шелест кружев… Жизнь, терпкая и желанная, предстает перед нами.

В эти годы палитра Гойи становится все более сдержанной, почти скупой. Весь накал страстей, бушующих в груди художника, всю силу любви и ненависти мастер выражает в борьбе света и тьмы, он, пожалуй, ближе, чем кто-либо в XIX веке, приближается к пониманию искусства Рембрандта, гениально владевшего тайнами валера и умевшего раскрыть до конца неисчерпаемые богатства немногих скупых красок.

Черное, белое, розовое, красное, серое — вот строго ограниченный колористический строй холста, и вся мощь темперамента живописца раскрывается в тончайших сочетаниях этой скупой заданной гаммы цветов. Трудно найти словесное определение этим мерцающим и переливающимся пепельным, перламутровым, жемчужным, серебристым, пурпурным, алым, багряным, аспидно-черным и белоснежным колерам, музыкально слагаемым в единственную в мировом искусстве мелодию, имя которой — живопись Франсиско Гойи.

Поль Жамо — хранитель Лувра — сказал о значении Гойи:

«В течение ста лет у нас, поскольку Франции в этом веке принадлежала честь художественной инициативы, не было ни одного оригинального творца, который не мог бы выводить себя от Гойи. Другими словами, наше искусство было новым именно в той мере, в какой оно примыкало к Гойе… Он соединил лучшее из прошлого с лучшим из будущего; это редчайшее, это прекраснейшее, и это нужно сказать о Гойе. Есть живопись после Гойи, как есть живопись после Рубенса».

В полотнах Франсиско Гойи была еще одна черта, которая во многом определила развитие искусства будущего, — редкая напряженность, экспрессия, тот внутренний огонь, который неотразимо чарует нас в образе Антонии Сарате.

Многие крупные мастера живописи Европы оставили нам превосходные образцы женских портретов, порою выполненных виртуознее полотен Гойи. Некоторые из этих художников владели не менее блестяще рисунком, иные на первый взгляд обладали роскошным колоритом.

Водоноска.

Но среди немногих великих живописцев, таких, как Тициан, Рубенс, Гейнсборо, Гойя дал национальный тип женской красоты, оставшийся непревзойденным.

В портрете Антонии Сарате живописец, прошедший шестидесятилетний рубеж, как бы раскрывает свое ощущение мира. Вглядитесь пристальней в смятенное лицо молодой женщины, и вы прочтете еще раз глубоко затаенное горестное изумление, сожаление, почти испуг. Будто перед глазами актрисы из мрака восстает все фантастическое уродство реальности, весь калейдоскоп дурных страстей человечества — сластолюбия, коварства, угодливости и чванства, предательства и жадности… Не крылатые духи и ведьмы, возникающие в ночных кошмарах, а люди во всей своей обнаженности восстают из окружающего Антонию мрака. И мы в мерцании призрачного, неверного света, озаряющего Сарате, не столько видим, сколько догадываемся о панораме хоровода ублюдков, кружащегося вокруг нее. Раскройте гениальные листы, Дапричос», и вы многое поймете.

Гойя создал один из интереснейших своих портретов-биографий. Невзирая на грим и условность маски известной актрисы, на почти вымученную полуулыбку Антонии, мы ясно ощущаем нестираемые следы усталости, глубокого разочарования во всем ее облике. Мастер как бы подчеркивает публичное одиночество Сарате, поместив ее в центре черной бездны и заставив, именно заставив, нас догадываться по сложнейшим рефлексам о фантасмагорическом окружении Антонии, невидимом нам. В этом сложнейшая метафора портрета, приближающая, включающая саму Антонию в персонажи цикла «Капричос» — этого энциклопедического собрания изображений страстей рода человеческого.

Живописец властно заставляет нас пытаться проникнуть в тончайшую психологическую ткань состояния Антонии. Гойя делает нас сообщниками, совладельцами тайны Сарате — ее так тщательно замаскированного страха.

Вообразите на миг утлый кораблик женской судьбы знаменитой актрисы, мятущейся по бурному житейскому морю, рискующий ежечасно разбиться о Сциллу и Харибду вульгарного меценатства, похотливости, зависти, корыстолюбия в этой липкой людности — словом, всех тех невыносимых «благ», которые несет с собою «прелестная» жизнь на сцене мадридского театра в «благословенной» Испании начала XIX века.

Портрет Исабель Кобос де Порсель.

В отражении духовной смятенности Сарате, в психологической зашифрованности ее драмы, прикрытой внешней импозантностью, в изображении жуткой и милой усталости молодой женщины, в потрясающем умении выразить целый мир в небольшом полотне — в этом все колдовство Франсиско Гойи, мастера единственного и неповторимого, одного из самых гениальных толкователей человеческой комедии.

Будапешт. Музей изобразительных искусств. Дивный погожий осенний день. Ступени широкой гранитной лестницы устланы золотыми багряными листьями клена. Бреду по бесконечной анфиладе прекрасных зал. Превосходное собрание шедевров мирового класса. Одна из жемчужин экспозиции — гениальные холсты Эль Греко. Невольный трепет охватывает тебя в этом небольшом зале. Так необычно, странно и невероятно касание чуда и реальности, легенды с былью. Я ухожу потрясенный и вдруг буквально через тридцать шагов будто падаю с неба на землю.

Пять полотен великого Франсиско Гойи. Гремят выстрелы. Визжит нож на точильном камне, слышен девичий смех. Шуршат шелка платья знатной дамы. Жизнь страшная и сладкая. Горькая и терпкая, полная крови, улыбок и слез глядит на нас с холстов знаменитого испанского художника.

«Расстрел». Черный хаос. Воздух, порванный в клочья сухими залпами. Кажется, что даже немые холмы колышатся и стонут от ужаса. Страшны, нелепы взрывы света, провалы мрака и бездонный фон — аспидный бархат равнодушного неба. И от этого безучастного надгробного полога, неба, еще пронзительней и окаянней жуткий неустроенный мир людей, пожирающих друг друга. Маленький холст — одно из самых трагических творений мирового искусства. Кажется, нет исхода, говорит в этом полотне Гойя: так безнадежны ненависть, злоба, ярость и слепота рода человеческого, губящего себе подобных.

«Есть выход», — произносит Франсиско Гойя в картине «Точильщик». Народ! Вот сила, способная спасти мир. Пусть оборван ремесленник, тяжел его труд, но он весел и здоров. Верой в моральную силу простолюдина пронизан этот холст. Я слышу, как поет сталь, как смеется мастер, как скрипит колесо. Красноносый, розовощекий, с пухлыми яркими губами, широкогрудый, с косыми могучими плечами, этот испанец пышет неодолимой мощью. Рядом с «Точильщиком» — «Водоноска». Девушка из народа, она подобна античной Афродите: так монументальна фигура, так величественны складки ее простой одежды. Великолепное духовное здоровье отличает юную испанку. Ей любы этот день, яркое солнце, плеск родника, она радуется бытию.

В несколько ином ключе написан превосходный «Портрет жены Хуана Августина Сеана Бермудеса» — изображение супруги друга Гойи, художественного критика и автора первого словаря испанских живописцев. Этот холст отличает невероятная по раскованности виртуозность письма. Впервые я зримо увидел, почему Гойю, именно Гойю считают предтечей Эдуарда Мане. В полотне обнажена до предела живописная манера великого испанца, его бешеный темперамент, мастерство колорита. Сдержанно, с соблюдением всех законов вал ера написаны лицо и руки сеньоры, но зато с какою безудержной яростью набросаны краски одежды. В этом гениальность Гойи, не перешагнувшего барьер, отделяющий сырой этюд от завершенной картины. Франсиско писал а-ля прима, сразу, но он умел и знал все, потому нигде цвет не становится краской. Все решено в абсолютно верном тоне, так фактурны шелк одежды, блеск драгоценностей, роскошный головной убор. Ни одного неверного мазка! В этой невероятной внутренней дисциплине и абсолютном цветовом слухе неповторимость его манеры. К сожалению, многие последователи Франсиско Гойи в XIX веке, подражая свободе письма испанского художника, не обладали его великолепным умением, глубочайшим тактом и чувством меры. Гойя намного опередил время, создав шедевры новой, еще никем не виданной остроты и силы. Его великая душа сына народа оставила человечеству драгоценный дар своего искусства.

Хвала Франсиско — сыну земли Арагона, сыну Испании!