Постскриптум к ненаписанному
Постскриптум к ненаписанному
…Нас вообще очень мало, почему мы и чувствуем себя как в террариуме или, если нужно более приличное слово со сходным окончанием, как на просцениуме. Направлен, казалось бы, весь свет: дерзай! — ан, дерзать невозможно, и причин тому хватает — от ситуации конца века с пресловутой постмодернистской исчерпанностью всех идей, до врожденной нашей анемии, поскольку последние десять лет русской истории успели внушить нам мысль о тщетности всех попыток. В самом деле, страна бьется, как рыба об аквариум, вот уже десять лет, а все ни с места, по некрасовской гениальной формуле:
Здравствуй, умная головка,
Ты давно ль из чуждых стран?
Кстати, что твоя «поповка»,
Поплыла ли в океан?
— Плохо, дело не спорится,
Опыт толку не дает,
Все кружится да кружится,
Все кружится — не плывет.
— Это, брат, эмблема века.
Если толком разберешь,
Нет в России человека,
С кем бы не было того ж.
Где-то как-то всем неловко,
Как-то что-то есть грешок…
Мы кружимся, как «поповка»,
А вперед ни на вершок.
Начнем с того, что поколения как такового нет и быть не может: слишком в России убыстрилась история. Лично я придерживаюсь того не особенно оригинального мнения, что никакой исторической спирали не существует, а есть некое вертикальное развитие в смысле техники и чистый маятник в смысле социологии. В истории противоборствуют всего два начала — идея личной свободы и идея общественного блага, и в человеческой личности общее и индивидуальное уравновешены ровно так, что тоталитаризм сменяется вольницей, диктат — попустительством, толпа — сборищем атомизированных одиночек, явно неспособных делать общее дело.
Божьи мельницы мелют медленно, и оттого средневековье успевало смениться ренессансом за несколько веков, после чего еще несколько веков потребовалось на то, чтобы идея личной свободы потихоньку утомила всех и выродилась в якобинский террор. Обычно поколение формируется каким-то одним событием, которое и дает ему имя: фронтовики, дети ХХ съезда, жертвы августа 1968 года… О людях, которым к 1985 году было четырнадцать — восемнадцать лет, толком и не скажешь, чем они сформированы: перестройкой образца поздних 80-х, разочарованием рубежа последних десятилетий или автократией середины 90-х. Слишком много было событий, притом взаимоисключающих, чтобы поколение могло как-то сформироваться и сориентироваться, выработать сколько-нибудь стойкие идеалы: вот тебе апрель 85-го, вот Чернобыль, вот Октябрьский пленум 87-го, а там зачастило: Карабах-87, Спитак-88, Тбилиси-90, Вильнюс-91, Москва-91, Москва-93, Чечня-94, Буденновск-95, выборы-96… Каждого такого события хватило бы на формирование генерации: подумаешь, наши танки на чужой земле! Тут чеченские боевики на нашей, и ничего! Полных поворотов кругом можно насчитать такое количество, что воленс-неволенс тычешься, как после долгого раскрута с завязанными глазами при игре в жмурки: то интеллигенции вообще быть не должно, потому что выживает сильнейший, то мы любим культуру и восстанавливаем самодержавие — православие — народность, то мы интернационалисты, то мы ксенофобы, то войны мы не хотим, то в бой готовы… короче, скучно все это. Все по известной трагедии Виктора Шендеровича в одном акте:
Человек (входя с двумя чемоданами). Здесь жить нельзя!
Уходит. Возвращается с другой стороны сцены:
— И там тоже!
Садится на чемодан, обхватив голову руками.
Скомпрометирована тоталитарная система, скомпрометирована демократия, скомпрометировано межеумочное состояние, порожденное вынужденным компромиссом между национальной и демократической идеями. Ни одна мысль недодумана до конца. Признавая за нациями право на самоопределение, мы так и не пришли к обязанности самоопределиться: просто подумать, кто мы такие. Россия не знает, империя она или республика, годится ей демократия или не годится, Чубайсу ей верить или Коржакову… В России замараны все. Сформировать поколение в таких условиях невозможно.
Иное дело, что есть несколько очень разных, довольно талантливых людей (их немного), объединенных общими чертами. Какие общие черты могли в такой сборной солянке выкристаллизоваться — вопрос другой. Говорить приходится о тех, кому от двадцати пяти до тридцати пяти — то есть кто к началу разрешенной свободы кое-что соображал. В кино я назову прежде всего Месхиева и Тодоровского-младшего (чуть поодаль — Охлобыстина), в поэзии — Михаила Щербакова, Инну Кабыш, Вадима Пугача и Марата Муканова, в прозе — Виктора Пелевина, Дениса Горелова, Михаила Смоляницкого, Ирину Кузнецову, в музыке — Антона Софронова… В этот список заведомо не включаются многоречивые, истеричные барды державности вроде Александра Терехова, с его надрывной стилистикой и учительским самолюбованием (а как начинал сдержанно!), не рассматриваются здесь и личности вроде Ренаты Литвиновой, поскольку сценарии ее откровенно плохи, а где там кончается искусство и дышит почва и судьба — судить не мне; по-моему, нигде не дышит.
Так вот, в условиях невесомости ничто так не ценится, как притяжение. Я помню магнитные ботинки в дилогии Ричарда Викторова «Москва — Кассиопея» и «Отроки во Вселенной», гениальное было кино: у них там невесомость, но им надо перейти из одного отсека корабля в другой. Что же они делают, государи мои? Они надевают магнитные ботинки и ну фигачить по железному полу! Так и дошли. Нет нормального притяжения — создадим искусственное. Все, кто в этом поколении чего-нибудь добился, только тем и отличались, что в любые другие времена вписывались бы в классическое определение лишнего человека, данное Владимиром Гусевым доктору Живаго: лишним называется человек, чьи ценностные установки не зависят от эпохи. Поскольку время больше не диктует никаких ценностей, преуспевают только лишние люди. То есть все, кто в принципе способен выработать себе ценностную установку и тем преодолеть энтропию.
Установки эти, как правило, — на имманентные ценности, поскольку внеположные человеку себя скомпрометировали навеки. Одни, подобно Щербакову, обожествляют одиночество, независимость, свободу и отчаяние: позиция романтическая. Другие, подобно мне, обожествляют семью, любовь, частную жизнь, суп, праздники взаимопонимания.
Следующей врожденной чертой поколения выступает прагматизм. Поскольку теоретизировать можно о чем угодно, и чаще всего это ни к чему не ведет, а выживать в наших условиях надо самым прагматическим способом — четко рассчитывая свои силы и зная, как и где засветиться, не говоря уже о простых вещах вроде заработка и публикаций. И, наконец, это поколение привыкло рассчитывать только на себя, поскольку никто никогда им сроду не занимался, а культурой в России традиционно занимаются двумя способами: либо душат в объятиях, либо бросают на волю ветров без запаса пищи.
Вообще меня всегда занимал вопрос о пресловутой светоносности человеческой природы: что в нас преобладает — стадность, хищничество или добро, взаимовыручка? Что вообще является главным действующим фактором эволюции — борьба за выживание или взаимопомощь? Дарвин думал одно, а Кропоткин, выведенный А.Мелиховым в «Горбатых атлантах» под именем Сабурова-старшего, — совсем другое. Очень утешительно было бы вслед за Сабуровым-старшим полагать, что мы не жрем друг друга, а напротив — взаимовыручаемся. Мой собственный опыт, в том числе и армейский (а нашему поколению повезло и в армию сходить, будучи студентами), подсказывает как будто, что люди более склонны к взаимовыручке и в последний момент в них включается некий тормоз, позволяющий удержаться от крайнего зверства. Иначе человечество давно бы самоуничтожилось, так что я склонен думать, что божественное начало в нас преобладает над зверским. Это, кстати, дает серьезнейшую подпорку моей врожденной и инстинктивной вере в Бога (не имеющей никакого отношения к вере в загробную жизнь, относительно которой я пребываю в неведении и надеюсь в нем пребывать как можно долее).
Если нескольких голых людей выбросить на голую землю (что в известном смысле и было с нами проделано в 1985–1995 годах при компрометации всех мыслимых и немыслимых ценностей), они в конечном итоге, мне кажется, будут друг друга выручать — при условии, что их жизнь не будет уж совсем скотской. Так что я сложно отношусь к «Повелителю мух». На моей памяти несколько детей, сбегавших из дому и годами шлявшихся где попало, возвращались и обзаводились семьями. В общем, коллизия дезориентированности блестяще отыграна в сэлинджеровском «Кэтчере в раю», так что я не вижу необходимости развивать ее дополнительно. Все мы в той или иной степени Холдены Колфилды (не скажу Джерри Рубины, ибо Джерри Рубина метафизическая проблематика интересовала меньше, чем собственное паблисити), и все мы вернулись в семьи, в традиционные ценности, в любовь и дружбу… Пройдя сквозь болезненные и дурные времена постмодернистских или некрофильских, чернушных или цитатных экзерсисов, кино вернулось к добротной и гуманистической мелодраме (которую так блестяще сделал Тодоровский-младший в «Любви» и которая торчит у него даже сквозь эстетский холод «Подмосковных вечеров»). Постепенно, изнутри, из миража — из ничего — из сумасбродства моего стали нарастать прежние простые, удобные и надежные ценности вроде любви, взаимопомощи, дружбы, творчества… Персонажи тусовки стали чувствовать себя еще хуже, чем в террариуме: так же на виду и так же в стекле, у прозрачной и непроходимой стены. И тусовка выродилась, что уже вполне очевидно. Остались ценности творчества и труда. Так что у нас трезвое и честное поколение, не чуждающееся гуманизма: напробовались люди разных вариантов самоуничтожения (от богемной саморастраты до наркотиков) и поняли в сердце своем, что нет спасения, кроме почвы. Только почва эта должна быть не тож дественна Отечеству и, следовательно, почвенничеству. Это должен быть островок, насыпанный по песчинке из собственной жизни. Во всяком случае, никакие болезненные извращения вроде споров до хрипоты о прекрасном, что ненавистны прозаику Валерию Попову, здесь больше не проходят.
А проходит — жизнь: летом собирать ягоды и варить варенье, зимой пить с этим вареньем чай. Впрочем, может быть, это я только о себе говорю, ибо мой любимый русский публицист ХХ века — Розанов, а настольная книга — исследование Синявского о нем. И ежели бы не любовь к Розанову, столь характерная для моего поколения, я не стал бы так самоуверенно распространять собственные страхи и надежды на всех остальных.
Единственное — выживать устаешь. Пишешь-пишешь, переводишь-переводишь, а до зарплаты все равно едва хватает. Утомительная у нас страна и утомительная жизнь, но зато свобода.
В сходные времена Розанов заклинал читателя: строй свой дом, и Бог не оставит тебя. Осмеливаясь присоединиться к этому призыву, я хотел бы только напомнить излюбленный свой тезис о том, что никакое искусство не стоит жертв и что жизнь выше литературы, кинематографа, живописи, боди-арта… Жизнь лучше смерти, любовь выше нелюбви, сапоги не исключают Рафаэля и вообще не имеют к нему никакого отношения. Кроме, любви и взаимопонимания, все фигня. Кроме как своим, мы никому ничего не должны.
И поэтому люди моего поколения смогут иногда обращаться друг к другу с паролем вроде:
— В 1996 году мне было двадцать семь лет…
— А мне двадцать восемь. Будь здоров!
№ 1, январь 1997 года