Живопись*

Живопись*

Что такое живопись? На этот вопрос можно ответить множеством ответов. Живопись это есть то, что написано как живое. Живопись есть то, что любит живописец. Живопись есть написанное цветами произведение. И т. д. Но мне кажется, что более верными определениями и ответом это будет ответ: «Живопись есть сконструирование цвета в общую массу, которая является живописной тканью»; и второе: «Живопись есть проявление чувств к цвету и выражение через конструирование последнего своего контакта с цветным явлением».

Поэтому каждое явление, называемое в общежитии предметом, для живописца является не чем другим, как только беспредметным цветовым явлением, не обусловленным целевым условием.

Каждый потому предмет для живописца есть та или другая беспредметная комбинация цветов, составляющая собою тот или другой вид живописи, или цветописи.

Каждому такому предмету общежития не суть быть важно выкрашенному в тот или иной цвет, ибо целеназначение его ничуть не изменится, если он будет выкрашен не в зеленый, а в белый или черный цвет.

Точно так же живопись у живописца ничуть не будет хуже, если он выключит предмет из поля своего восприятия и построит из его цветовой окраски новую живописную комбинацию. Но часто бывает, что общежитие выкрашивает свои вещи в цветные пятна, узоры не потому, что от этой окраски платье лучше будет прилегать к телу, а автомобиль будет быстрее двигаться, но потому выкрашивает, что в общежитии начинают проявляться чувства или эмоциональные приятные переживания. Это приятное состояние, получаемое от проявления акта чувства, контакта с вещью, оно изменяет форму и окраску предмета, т. е. приобщает его к чувству, введя в него чистый беспредметный контакт.

В сущности, живописца как такового никогда не интересует моральная сторона того человека, с которого он пишет живописный портрет, его увлекают только живописное цветовое облачение данного тела, фактура и т. д. Если бы он умел расположить живопись вне его лица, то никогда предмета или портрета не было <бы> в его холстах. Рембрандт не умел этого делать, и у него выявлялись лица, в которых нужды он не имел бы, но есть живописцы, у которых живопись есть средство для выражения моральной стороны лица, <это> живописные психологи, натуралисты, а потом ботаники и проч. Отсюда в живописном Искусстве получилась такая окрошка и смешение, что нужно положить большой труд для распут<ыв>ания этого клубка, разложив все роды занятий по своим местам. Но, не желая особенно трудиться, я избираю себе одну нитку этого живописного клубка и постараюсь ее протянуть так, чтобы все другие нитки отпали сами собой.

Итак, из приведенных мною нескольких примеров, мне кажется, ясна моя точка зрения на живопись, что я защищаю исключительно чистый элемент живописный, «живопись как таковую», вне всех других жизневыявлений общежития, которыми оно задавило и запутало Искусство вообще и живопись в частности, сделав из Искусства собачку, которая служит ему из-за кусочка хлеба или сахару.

Но само общежитие не может примириться с чисто утилитарными предметами, как не может примириться со своей наготою, оно ненавидит наготу жизни и потому призывает художников — Искусство, чтобы Искусством прикрыться. Но, может быть, <к> этому акту заставляет <прибегнуть не> ненависть, а требование другой стороны человеческого организма, стороны чувств, ищущих приятного контакта с явлением, поэтому оно заставляет человека их удовлетворять не одними утилитарно-техническими предметами, но и явлениями, исходящими из чувств, — отсюда как бы вырисовываются два состояния и поведения человека, одно утилитарное, другое эмоциональное.

Отсюда общество, стоящее перед жизнью своей потребы, не может ничего приять вне Искусства, вне приятного эмоционального контакта <и> разделяет грубо свое производство на два явления.

Одно — производство техническое, с инженером во главе и ученым изобретателем, для выработки технических средств, машин и химической обработки натуры (сырья изуродованная натура), для того только, чтобы превратить это сырье в приятный вид. Вторая, следовательно, стадия производства переходит во власть художника — Искусства, который прикладывает уже к выработанному сырью свое Искусство и подает его общежитию как жизнь — отработанную в художественное украшение. Отсюда общежитие резко различает фабрику и Академию художеств, гражданское сооружение и архитектуру.

Получая, таким образом отработанный предмет, общежитие получает удовлетворение <от соединения> «полезного с приятным» (это его формулировка), получает посудину, которую можно <не только> утилизировать телу, <но и> чувству получить эстетическое удовольствие, <при> наличии других отправлений тела. Общежитие входит в полный контакт с предметом.

Но этого мало, художники пошли дальше, по крайней мере, одна их часть. Первая стала обрабатывать предмет — прикладники. Вторая — высшая категория образников, т. е. такая группировка, которая не удовлетворяется натурою или отработкою этого все же реального предмета, но стремится найти образ предмета или идейного лика (образ идеи); она стремится не к реальному, но хочет воздвигать новое реальное через образ — образ же сам представляет идеальное изображение того, что нужно жизни достигнуть, поэтому мы говорим о вечной красоте Джоконды, Форнарины и других явлений искусства, которые передали не действительность, а создали ее образ, т. е. новую идеальную действительность, указали ту истину, к которой вся человеческая жизнь должна идти и направлять, перерабатывать природное бытие в эту истину.

Это идеалистическое устремление противопоставлять свой внутренний образ представлений как форму, в которой должно отливаться бытие, т. е. то, что по другим разъяснениям определяет форму сознания, к которому я очень скептически отношусь и в существовании такого сомневаюсь. Сомнения мои возникают в том, что подлинно ли осознается сознанием оформление бытия и действительно ли каждый человек есть оформленное сознание бытия? Ну, а бессознательный акт, акт эмоциональный? Если бытие определяет форму, то сознание тут ни при чем — при чем простые физические контакты взаимодействий элементов, творящих бессознательный процесс, в которых нельзя найти или определить разные предметы и законченные образы.

В силу чего человек пытается представлять их, осознавать, закреплять в разные явления Искусства и предметов, стремится создать незыблемый идеальный образ — хочет остановить весь процесс бытия в своем мире? Может быть, эта идеалистическая попытка тоже не достигнет реальности образа в жизни, но также не достигнуть этого и сознанием, ибо действительность бытия внеобразная, вне процессов, вне сознания, вне разума и движения находящаяся.

Отсюда общество разделяется на два значения, «правильного» мышления и «неправильного», материалистического и идеалистического (православные и католики). Одни неправильно мыслящие должны жить не физическим миром, но идеалистическим, они должны представлять собой такое общество, которое вечно ощупывает предметы, и при этом должны испытывать ужас, ибо, касаясь действительности, получают осязание мерзости, т. е. то, что с образом ничего общего не имеет, поэтому Форнарина и могла появиться в мраморе, <на> холсте, но только не в действительности. То же должно испытывать и то общество, которое хочет найти через сознание удобные предметы и не находит их. Таким образом, ни в том, ни в другом достигнуть действительности нельзя. Отсюда извольте наслаждаться образцом, ибо это то, что можете назвать своей действительностью. Пусть Форнарина удовлетворяет ваши чувства вечно, но чувственность пусть умолкнет навсегда.

Отсюда получается для меня интересное подразделение того, что чувства находят для себя полный контакт слитности в Искусстве, как бы <ни был> этот контакт нефизичен, либо вся физичность разделяется на две, физичность чувств и физичность чувственности, а под физичностью чувственной нужно понимать все осязания тела, первая <физичность чувств> находится в контакте с явлениями, когда они оформляются Искусством, вторая никогда не находится в контакте, <в> полной слитности, хотя желает этого.

Таким образом, как бы вижу, что общество через Искусство достигает вечного образа и никогда не может достигнуть предметности его физичности осязания, а стремление в его достижении есть недосягаемый идеализм. Поэтому мир идеалистический есть мир в себе.

Отсюда получается новое положение, что если создается Искусством образ какого-то представляемого предмета, лика, то отсюда нет гарантий на изменяемость его, выдвинутую новыми взаимоотношениями и представлениями о формах этих отношений.

Искусство, выражающее образы, — идеалистично, поэтому лик, идея для него играет огромную роль и для художника имеет большое значение. Сам же идеализм связан с жизнью, бытом и харчелогией. Отсюда Мона Лиза, Форнарина, Давид и дру<гие> вечные образы, которые впоследствии если <и> не будут заменены, то рядом станут новые образы ликов, выдвинутых новыми взаимоотношения<ми> классов общества. В христианстве лик Христа — образ религиозного значения и общественного. Отсюда возникновение многообразия, равно как и многовещья, <много>-предметности.

Итак, идеализм в Искусстве не достигает единого и вечного образа, как и не достигает единовещь. Таким образом, мир в себе и мир вне [не достигает] изменяемости. И многие усилия того и другого через многовековой труд и напряжение своей мечты представлений все же очутились у непреодолимой беспредметности, которую нельзя победить, так как в ней растворяется сознание, а ведь оно только видит перед собою врагов, которых нужно преодолеть и победить или обратить в образ, т. е. из безобразного сделать образ; уже отсюда видно, что из без-образного нельзя сделать образ, ибо без-образному несвойственно образное, поэтому если из глины без-образной возникает образ, то это не значит, что глина есть образ[64], тоже и возникновение предмета утилитарного не означает, что материя утилитарна.

Итак, полагаю, что все проявления в природе не есть образы и они ничего не представляют, не выражают. Все образы и представления свойственны человеку, а воображение <создает> его представление о действительности, которую он не может осязать, но хочет, отчего у него возникает отчаянная борьба за восстановление образованной действительности, чему не покоряется беспредметно безобразная материя.

Я сомневаюсь, что все то, что у нас возникает, <только> как бы оформленные наши потребы на чисто экономических условиях, выходящих из лозунга «я есть хочу», а потому <человек прежде всего> должен преодолеть голод и удовлетворить тело. Сомнения мои возникают из того, что само тело, материя, никогда есть не хочет, <в ней> ничего не поедается и даже не обменивается, пожрать ничего нельзя, как и обменять вещества. Дело все в нашем сознании и его представлениях, которые и делают эти все выводы, и эти выводы никогда в контакте с природой не бывают, ибо природа безразлична и соединяется со всем без-различным. Безразлично утопленному быть в воде или на берегу, лежать ли на дне воды или на кладбище, раствориться ему там или тут; также безразлично воде, течь или стоять в озере, протекать ли по трубам или подыматься в ведрах. Не безразлично лишь все только сознанию человека.

Далеко не безразлична человеку <с> сознанием та или иная комбинация. Отсюда у него и получается, что природа — <это> явления, не суть оформленные сознанием, хотя она как бытие и оформляет сознание. Правда, что бытие <находится> в сильной зависимости от уровня самого сознания: чем ниже уровень сознания, тем меньше различности и тем ближе к природе, тем определение сознания становится <более> затруднительным, оформление становится [при<ми>тивным] (ведро, насос, трубовод). Из этого следует, что сознание оформилось в смысле передвижения воды сначала в форме ведра, потом насосом через трубовод, что еще не устанавливает окончательно определение и оформление сознания. Таким образом, сознание есть только один из центров идеализма, немогущее выявить мир вовне.

Итак, пройдет вековая цепь колец этой поступи сознания, и, в конце концов, ничего не оформится и ничего не определится, следовательно, ни бытие, ни сознание не есть нечто существенное, как только фикция представлений, венчающихся образом, это единственная возможная действительность идеализма, на которой стоит человек. Стоя на этой возможности, мы можем посмотреть вниз, немного снять свое зрение с образа-лика на низ, на все то, что окружает этот образ, и мы увидим, что творится у подошвы образа.

Мы должны же осознать, что образ это есть «лик милый-премилый, образ добрый, образ справедливый», на который направлены наши глаза, и того <мы> не замечаем и не видим, что творится внизу, там идет давка штыковая, пушечная, дробление черепов, и ноги и дороги в крови[65].

Так, в погоне за образом люди, как маленькие дети, гоняясь за прекрасной бабочкой, падают и разбиваются. Но если удается поймать образ или бабочку красивую, то она при прикосновении повреждается и становится без-образна. Так каждый образ красив и мил, пока не обратился в действительность, там он смешается с кровью, будет забрызган кровью и оплеван.

Итак, нельзя касаться руками картины и образа, чтобы не засалить ее, его. Так, нельзя иметь надежды <на то>, чтобы люди были созданы по образу и подобию образа. Отсюда остается один выход — это недвижность перед образом, поэтому <люди> пытаются сделать его святыней, чтобы никто не смел, коснуться пальцем.

Поэтому возник Бог как нечто окончательное, недвижное, к этой неподвижности, <и мы> стремимся.

Искусство не лишено этого пути, поскольку оно идет теми же дорогами, по которым идет сознание вождя и за ним движущихся масс. Вождь, страдающий галлюцинацией, видением образа своей идеи, просит верить идущих, ибо им не суждено видеть это видение, его может видеть только вождь или единицы, страдающие теми же галлюцинациями (в большей степени страдают ближайшие ученики его). Но чтобы помочь массам и не оставить их только в одной вере, то вождь приглашает ученых и художников, чтобы по его рассказам они изобразили это видение, одни в форме предметов утилитарных, другие в форме художественных изображений. О наивный художник и ученый, как легко вас запутать, но выпутать очень трудно! Вот почему вас признают вожди и священники, ибо вы в точности изображаете видение, ясно некую реальность будущей жизни, сотворенной по этим видениям вождей. Вы образописатели.

Теперь должны быть и ясны те все нападки на ту часть Искусства, которая стала без-образной, беспредметной.

Итак, огромное событие наступило в области живописного Искусства, такое, какого история не знает, не знает того великого напряжения чувств у живописцев, победивших оба центра, сознание и подсознание; <живописцы> притемнили их совершенно, результатом чего и получилось постепенное распадение образа и предметов, наступило постепенное выпадение из поля зрения и чувств всего, привнесенного иными поведениями человека, его сознательных и подсознательных элементов.

Это состояние живописи надо считать самым выдающимся в ее истории, это был выход к Искусству как таковому, независимому от всех других элементов и жизни и мировоззрений. В этом выходе живописец должен был уже не почувствовать, а осознать, что он вышел в беспредметность, т. е. в такое место, на котором он должен построить живописное пространство, выразить живопись как таковую и сделать Искусство вне всех партий и предметно-религиозных идей.

Но случилось то, что он <живописец> по существу своему, живя только чувствами, которые не смогли осилить дальше дорогу, устали под напором сознания, опирающегося в большей степени на тюрьмы, должен был свернуть. Иные <живописцы> пошли в услужение государству, другие — образу религии, третьи — образу художественному (т. е. занялись обращением содержания жизни в лице или армейца, или рабочего, или крестьянина в художественный вечный образ), четвертые отправились к предмету как поводу, т<аким> о<бразом>, вернулись к тому месту, в котором существуют предметы, по типу которых можно создать образ или живописное выражение.

Во всех моментах <наблюдается> очевидный перевес сознания, которое безусловно диктует свою власть чувству, заставляя его полюбить те образы, которые возникают у него, и если ему удастся добиться этого, то, конечно, в будущем вся жизнь будет вновь возведена в Мону Лизу[66]. Это нужно сознанию вождей и священников.

Отсюда художнику опять не увидеть своего миростроения, как не видел раньше, ибо не осознал беспредметного выхода.

Иногда бывает, что при первом знакомстве с человеком не получаешь к нему никаких симпатий, он не нравится, но когда поживешь с ним, понравится. Так и в другом деле. Иные идеи не воспринимаются, но <если> поживешь с ними под их постоянным разговором, <то они> становятся приемлемыми; так бывает и с живописцами, когда им не нравится тип, но работая над ним, начинает нравиться — тогда чувства полюбят и сотворят образ.

Сезанн уже представлял собою в истории предметной живописи выдающуюся точку в движении живописного чувства, разлюбляющего предметы. Температура этого чувства была велика и покрывала собою все чувства живописные на протяжении всей истории, высокая температура чувства притемняла все остальное, сознание ничего не могло сделать, ослабев в борьбе с сезанновским эмоционализмом, и не могло восстановить в целом предметно-живописный рационализм, результатом чего получалась запись наибольшего пространства холста живописью как таковой.

В Сезанне, следовательно, мы имеем уже приближение к живописи как таковой, и как только живописное искусство Сезанна начинает приближаться к живописной действительности, теряя предметность, сейчас же увеличивается негодование и у художников, и у общества. Как раз когда живописец приблизился к выражению живописного содержания, т. е. установил <с ним> эмоциональный контакт, его начинают преследовать за бессодержательность.

Его произведения не признаются, ибо нет в них выражения лица; картины, говорят, неудобны, как будто в них нужно помещать паклю или другой хлам.

В Сезанне уже жутко видеть невооруженным глазом трещину, которой разделяется связь утилитарного предмета с Искусством. Таким образом в сезаннизме и общество должно было распасться также на две части, должен <был> наступить разрыв сознания с чувством, сознание перестало быть концентром, в котором связуется сознательно построенный предмет с художественной его стороной, пристроенной[67] чувством. Наступает разрыв рационализма с эмоционализмом.

Таким образом, в сезаннизме наступает раздевание предмета и оставление его в полной наготе. Я уже говорил о том, что общество не любит предметов нагих, <так> как боится своей наготы и прикрывает наготу свою Искусством, а <к> предмету прикладывает Искусство. Так же и вождь не будет выступать на митинге нагим, как и священник не будет голышом служить обедню.

Вот и это послужило для общества раздражительным фактом, и оно обрушилось на Сезанна и сезаннистов, не давая себе точного ответа <почему>. Но появилось течение в этом, же обществе. Я бы назвал это течение <течением> «чистого утилитаризма», которое объявило Искусство совершенно ненужным[68]. Это <все> равно, <что> отвергнуть чувство прекрасного, но так как это не так легко сделать, то это течение стало искать прекрасное в утилитарных гражданских или других технических явлениях красоты.

Таким образом, <оно> само доказало, что прекрасное не осознается сознанием, как только чувством. Но здесь это течение попадает в безвыходное условие: чисто утилитарная вещь строится по сознанию наибольшей полезности, а при таком условии никакой пристройки чувства прекрасного не может быть, а допустив последний элемент — значит вернуться к старому обществу, выработавшему закон существования предмета из обоих состояний: Искусства и утилитаризма («полезное с прекрасным»).

Таким образом, современные художники, по преимуществу футуристы, перешедшие из живописного чувствования явлений к чувствованию динамики, были увлечены динамическою природою движущихся вещей. Конечно, в новых Искусствах сыграло огромную роль сознание, выдвинутое на равный план с чувствами для совместного охвата объема явления. Кубисты говорили: «Мало видеть, но нужно и знать». Последними было положено начало анализа и теории в новых Искусствах, благодаря чему новые художники приобщились к явлениям техники. Но от этого приобщения были разные результаты, так как не одинаково сознание подвело художника к анализу явлений. Безусловно, что приобщение нового художника было подталкиваемо не только одним осознанием динамики вещей и их скорости, но и целым сдвигом революционного строительства, которое для новых художников было близко по ощущению<, поскольку они хотели бы> строить гигантские машины, аэропланы и т. д., т. е. именно те вещи, которые обладают огромным выражением и содержанием динамического элемента, поэтому писание пасторалей или кумовского быта-жития, рабочей домашней жизни рабочего и крестьянина им не подходило. Металлическая культура была для них единственно действующей фабрикой, где они мыслили рабочего по преимуществу, и его чаепитие домашнее или чтение новых евангелий или речей апостолов мало <их> интересовало.

Такое непочтение Богородицы и нового обряда вызвало негодование у новых старцев, которые создали новую организацию художников АХР <АХРР> для воспроизведения домашнего бытия[69].

Такое положение с художниками могло быть только в России, но на Западе этого не могло быть, металлическая культура Запада у футуристов была почувствована как объем движения, с пожеланием уничтожения статического медлительного состояния жизни. И только. Не было переброски художника-футуриста к самому производству движущихся динамических предметов. Часть художников нового Искусства в поиски по этой линии производства тоже не пошла, а остановилась на пути Искусства не только <не> смешанного, но чистого, как такового, беспредметного.

Новые художники были введены в заблуждение сознанием, уводившим их в сторону индустрии предметной, тогда когда нужна была замена живописного — динамическим в Искусстве.

Отсюда художники, строящие произведение искусства, должны были иметь в виду не живопись, как только динамику или статику или скорости. Имея это в виду, оно <произведение> становится и содержанием всего того материала, которым выражает то или другое состояние.

Поэтому живописцу нужно строго различать эти явления, что он передает, и это ставит<ь> содержанием своей работы.

Футуризм отсюда не есть живопись как таковая, и живопись не может быть его содержанием.

Сезаннизм отсюда является наиболее ярким явлением по живописному содержанию, в котором предметы начинают деформироваться за счет живописи, в его <Сезанна> произведениях предметы и люди уже не являются содержанием живописи, а, наоборот, живопись до некоторой степени содержит их. Сезанн, таким образом, является одним из выдающихся живописных эмоционалистов; руководствуясь чувством живописным, живопись как таковая становится впервые на свое место, начинает занимать свое место в Искусстве, очищенном от всех других элементов. Школа его получила много учеников[70], но, к сожалению, учитель не был понят и у талантливых, с виду обладающих тонкой живописной чувствительностью людей, к сожалению, эта чувствительность притупилась и вся его школа пошла проституировать перед Госваалом[71], сделав все то, что для этого развращения нужно, живопись стала той посудиной, в которую вливает Госваал содержание своей жизни.

Итак, Искусство российское стало вновь содержанкой или проституткой Госваала, которую <он> отдает на те же нужды своим подданным. В этом нужно видеть величайший упадок Искусства. Вскоре Искусство быстро спустилось и сравнялось с уличными проститутками для массового потребления. (Этим сравнением я не хочу сказать, что Искусство должно принадлежать единицам, а хочу указать на падение, ибо Искусство в чистом его виде, может, есть достояние каждого из массы.)

Но, может быть, я делаю ошибку в том, что приписываю школе Сезанна тех, которых внешне можно принять за его учеников, может, все российские Сезаннисты не суть ученики его, что <это> я взял и приписал в ученики тех проституток, которые желали бы исправиться и стать живописцами, но сколько волка ни корми, он все же в лес тянет. Так и здесь — сколько ни работали по пути чистого Искусства, все же потянуло к Госваалу. Таким образом, наивысшая точка чистого Искусства живописного была проведена не этой группой сезаннистов, а другой, именно группой кубистов, которых как раз по внешнему признаку нельзя признать сезаннистами. Любовь к предмету у них исчезла. Предмет стал явлением нематериальным, бессмысленным, который по своему строю живописного порядка нужно перестроить в живописный план.

Таким образом, впервые в истории Искусств встречаем такое явление в живописном секторе. Мы видим, что живописец как бы на момент ускользнул от ослабленного внимания священника и Госваала <государства> и обнаружил новую продукцию, «живопись как таковую», т. е. беспредметное ее понимание или верное ощущение.

В кубизме мы имеем наивысший предел выхода живописи как таковой, но и сезаннизм представляет собою, то же, по существу, явление. Автопортрет Сезанна[72], несмотря на то, что мы встречаем в нем глаза и нос, — цельный, довольно хорошо выявленный объем; но, строго разбирая это произведение (<особенно> если его сопоставить с произведением, изображающим Мону Лизу), мы увидим, что в автопортрете Сезанна лицо представляет собою ряд грубых намеков на части тела — глаза не глаза, только намеки, тоже нос, тоже фактура тела и ее оцвечивание. Автопортрет Сезанна нельзя отнести и к образу, <мол-де,> лицо Сезанна послужило к созданию типа или образа его действительности, что можно приписать любому классическому произведению.

Сезанн есть большое <от>личие во всей живописной истории, и <от>личается <он> от всех живописцев тем, что для всех живописцев быт, религия, мистика, государство и т. д. были содержанием их живописной выработки, — как главенствующие предметы являлись <они> над живописным чувством и подчиняли их своей правде.

Предметы, возникающие от тех или иных воззрений, объявили свою супрематию над живописью. Этот деспотизм был, можно сказать, до Сезанна, который поставил живопись на первое место и таким образом как бы объявил супрематию живописи над строем всех явлений.

В нем мы усматриваем, что каждый предмет в его живописной концепции представляется только намеком, в этом я усматриваю преимущество его ощущения живописного чувства над сознанием, которое не могло контролировать его живописное поведение и направлять в сторону своей логики.

Логика явлений предметов вообще для Сезанна не играла никакой существенной роли перед напором живописным. Отсюда устанавливается один из самых ярких моментов разрыва Сезанна с тождеством жизненного быта и вообще всей логики жизни. Отсюда и обвинения Сезанна деятелями логики жизни в неумении рисовать и писать.

Да, Сезанн был первым живописным забастовщиком, объявившим лозунг «живопись как таковая» (отсюда и Искусство его как таковое). Его произведения освобождаются от воздействий на разные нервные группировки, творящие те или иные психические представления, они воздействуют только на нервную группировку, воспринимающую живописный контакт. Его изображения женщин не вызывают двух воздействий, живописного и чувственного, так как они представляют собою исключительно живописную форму, тело женщины не было для него строем чувственным, как только необходимым скелетом его живописно-беспредметной концепции.

Говорить о создании Сезанном образа чего бы то ни было, не приходится, мы видим перед собою «живопись как таковую».

Исследуя Сезанна, мы впервые должны будем обратить внимание на те функции, которые устанавливаются в его произведении, — они имеют исключительно чисто живописный контакт со мною, я, кроме живописи, ничего не воспринимаю.

Обнаружение такового контакта выявило и живопись как таковую, т. е. чистый ее элемент. Это заставило обратить внимание и на произведения других мастеров, <заставило> проверить и установить их воздействие на воспринимающий организм, проверить на самом воспринимателе, какие чувства затрагивает данное произведение. Если мы возьмем икону выдающегося живописца и поставим двух людей, религиозника и живописца, то реализация воздействия будет двойная у религиозника, его сознание будет реализовывать все религиозные ощущения в первую, наиглавнейшую форму человеческого бытия и во вторую форму будет облекать чувствование красоты, которой облек мастер этот образ. Живописец же как таковой будет в контакте с образом уже только как живописным явлением, у него будет в первую очередь реализовываться живописный контакт, все же религиозное совершенно не будет играть никакой роли.

Живописец будет рассматривать распятие Христа с точки зрения живописного восприятия и будет в восторге от этого явления и скажет: «Одно наслаждение получал <я> от этого произведения».

Послушав же этот восторг, религиозный человек сказал бы, что восторгаться нечем, нужно плакать, скорбеть и страдать за совершение греха человечества. Живописец будет разбирать это произведение по живописному плану строения. Религиозный человек будет петь песню: «Проклятое железо распяло любовь на кресте».

Таким образом, мы видим в таких произведениях не чисто живописное произведение, а смешанные ощущения религиозных норм и <чувства> живописного, разделяющиеся на две ценности — живописного явления и религиозного, причем живописная ценность оценивается не потому, что рассматривается как таковая, как это можно увидеть в работах Сезанна и кубизма, но постольку, <поскольку> эта живопись выражает религиозное содержание или содержание другой идеи мировоззрения, быта и т. д. В истории Искусства живописи мы видим, что живопись, как и все Искусство, не рассматривалась как таковая, она рассматривалась как средство; были уверены все, что та часть людских организмов, которая вырабатывает художественную продукцию, есть известная энергия, через которую можно оформить или выявить то или другое явление в эстетическое приятие последнего. Охорашивание вещей и идей стало обыкновенным делом живописцев или Искусства вообще.

Искусство было как одна из частей технических средств, общих для окончательной проработки человеческой продукции. Таким образом идея стала проходить через целый ряд профессиональных организаций мастерских, попадая в окончательную проработку в мастерскую Искусства, после чего выходил стол, состоящий из двух основных элементов, «утилитарного и эстетического», т. е. обращался в приятное восприятие и полезное, как утверждает общество.

Итак, мы видим, что Искусство во всех своих формах было исключительно подсобной мастерской, в которой производилась хирургическая операция связывания двух восприятий и установление контакта между сознанием рациональным и иррациональным чувством. Никто не думал о том, что Искусство по своему существу никогда не было рационально и никогда ничего не могло выражать, кроме чистого беспредметного контакта чувств с явлениями, не вдаваясь ни в какие причины разделяющего порядка; если же таковые были, то они целиком были причиною, привнесенной в Искусство.

То, что Искусство вообще есть беспредметное явление как продукция чувства приятных эмоций, это видно хотя бы из того факта, что продукция Искусства, содержанием которого было то или иное строение общественных отношений или экономических и классовых раздоров, религиозных толков, все же продолжает быть Искусством и в то время, когда этого содержания уже нет.

Многие храмы языческого мировоззрения и даже христианского, содержанием которых было то или иное религиозное толкование мира, сделались чисто музейными явлениями, стали Искусством как таковым, все исчезло в них, нутро храма стало пустое — содержания нет. Однако это пустое помещение не стало равно другим помещениям, которые могут быть уничтожены, раз появилось другое содержание. Нет, оно стало музейным содержанием, оно стало содержать своею беспредметностью музей как мир Искусства, <Искусства> как такового, из которого ушла вся рациональная жизнь. Там остался, можно мне возразить, единственно образ прежней действительности, но образ уже можно отнести наполовину или больше к беспредметности, так как его уже нельзя осязать, действительность перешла в неосязаемость.

Искусство, следовательно, стало соприкасаться только с чувством, это единственный контакт его действительности с человеком.

Содержание таких храмов и других произведений Искусства, мне думается, происходит лишь только потому, что одна часть людей воспринимает мир только чувством приятных эмоций, не вдаваясь в <его> осознание. Если бы не было таковых людей, а все были бы «сознательными людьми», т. е. <людьми> чисто рационального мировоззрения, тогда от памятников Искусства ничего бы не осталось.

Появилось бы новое религиозное толкование мира, и этого <было бы> достаточно, чтобы разрушить все произведения Искусства, в которых было содержание предыдущего религиозного воззрения.

Достаточно появиться новой идее харчевого строя или нового образа правления, как все памятники Искусства, имеющие в себе образ предыдущего правления, будут уничтожены.

Но с таким успехом будет уничтожено и все, то Искусство, которое не отражает, ни религии, ни быта, ни новых идей правления жизнью, так как оно бессодержательно, беспредметно, абстрактно, не выражает никакого облика или лика.

<От> возмущен<ия> таким поведением беспредметников возникают все те меры к обузданию и приспособлению их к производству, т. е. к участию и созданию таких предметов, чтобы они были и «приятные и полезные».

В нашу современность этот вопрос назрел очень сильно — неимоверная борьба беспредметников идет с предметниками. Первые хотят Искусство освободить, другие закрепостить в предмет, одни хотят строить мир по чувству приятных восприятий, другие по осознанию, одни ж<ивописное> Искусство ставят во главу утла, другие во главу утла ставят предмет. Одни думают оматериализировать идею и построить ее в материальном виде, осязаемой хотят сделать действительность, другие уверены, что подлинная действительность только в образе находится и осязать ее тело нельзя, поэтому последние созерцают мир явлений и образ их творится внутри созерцающего — отсюда, если возникает новая реальность, то только реальность как «мир в себе».

Ощущение мира в себе уже ставит человечество в другое положение и отношение. Такое общество имеет в сущности своей наименьшее желание к борьбе и к преодолениям явлений <строчка нрзб> в контакте с явлениями, действительность которых также не поддается осязанию и постижению как произведение чистого Искусства, так и другая, последняя группировка художников также не познает и не осязает материи-образа.

Но другая группировка людей, революционно-мятежная, озлобленная, хочет во что бы то ни стало все свои представления, <в> воображении появляющиеся, <построить> как бы на точном цифро<во>м учете статистических и других данных, <с их помощью> построить образоправление в натуре.

Поэтому она объявила существование материальное и приказала бороться за это существование, с <его> улучшением харчевого быта.

Таким образом, человек должен бороться со всем тем, что его должно пожрать, но сам факт существования всего и зависит от того, что одно пожирает другое, т. е. становится в контакте нового преображения явлений, <появляются> новые соединения и только, совершаются беспредметные преображения.

Два течения, таким образом, существуют в жизни человека — различающиеся только своей формой активности — по существу, оба идеалистичны. Исключение представляет собою Искусство, ибо оно, по существу, беспредметно, безобразно, вне идей целевых. Оно ничего не строит из истории культуры человеческих взаимоотношений и вычислений экономизма, ибо все это есть ветхий хлам, он сам собою в целой истории строения жизни доказывает свою нелепость и негодность.

Поэтому возможно еще остановиться на образе построенного Искусством, как на крепком базисе, но никогда нельзя трогать его пальцем, т. е. никогда нельзя пытаться, чтобы он стал действительностью, натурою осязательной.

Отсюда возникает спор между людьми-образчиками, допускающими мир только в себе, с единственной формою его видимости, изображенной в Искусстве, <и другой группой:> другая будет против Искусства, выставляя осуществление мира в явлениях предметов, при посредстве науки и завода вырабатывая не образы, а вещи ося<за>тельные, предполагая и даже уверяя в том, что предмет, вышедший из фабрики, есть действительность, осуществлен<ная> не в <самой> себе, а вовне.

Возникла третья группировка, которая стала признавать Искусство только беспредметное, вне идей и образов; она основывает факт своего действия исключительно на контакте с явлениями, <на> чистой их связи по одному из чувств, вызывающих исключительно живопись как таковую, архитектуру как таковую, музыку как таковую, поэзию тоже, одним словом, «Искусство как таковое».

Поэтому у подлинных живописцев мы видим изображение женщины (Сезанн), которое построено исключительно живописно; но возьмем женщин Пикассо, они построены на чувственной базе. Таким образом, живопись у него послужила для создания того чувственного образа, <с> которым фактически ему не удается вступить в контакт в действительности. В Искусстве его выражаются другие явления, ко не явления Искусства как такового. Искусство в данном случае есть его мастерство, выявившее другое содержание.

Это же делается и во всех других проявлениях человека, <в> науке и овеществлении воображаемого, учтенного <в> действительности, спутывающейся с целым рядом других контактов.

В Сезанне я вижу наивысшую расширенную точку живописи, которая распространяется до второй стадии кубизма. <В> этом живописном поле мы уже не можем обнаружить никаких других элементов, как только чистую живопись поверхности; произведения не имеют <общих> участков с другими элементами, мы не находим ни цвета как такового, ни изменений живописных под влиянием света или других явлений. Полная аномалия живописная.

Вот в этот наиценнейший момент обнаружения живописной аномалии живописцы должны были страшно обогатиться живописью, получив этот чистый золотой песок, но они этого не сделали и перекочевали на грунт не чистого чернозема, а на участки суглинковые, супесковые. Другими словами сказать, живописцы не удовлетворились одним чувством живописного контакта, но включили в эту чистую живопись и другие чувства, ощущения мистики, чувственности, религиозности и т. д. Отсюда и получились смешанные восприятия произведений, которые дадут и разный вывод о произведении, зачастую не обратив внимание на существо живописное.

Сам живописец тоже, по существу, не рассматривает живопись, ибо не видит в ней содержания вне лика идей религии, или быта вообще и видит в живописи только то средство, при посредстве которого можно красиво, живописно передать содержание.

Но вот мы замечаем, что в новом Искусстве живописцы доказали, что и беспредметное произведение есть Искусство; таковые художники, почувствовав, что Искусство имеет собственное содержание своих элементов, творящих Искусство как таковое, останутся ими навсегда, коль скоро сумеют различить его в чистом виде, а также сумеют различить свои потребы в чувствах и <будут способны> не путать чувственного возбуждения с живописным или религиозным и бытовым или научным.

Отход живописцев <от> беспредметной передачи происходит именно от этой путаницы <импульсов>, исходящих из разных мест или камерфункций нервной раздражительности.

Произведение в большей своей степени есть показатель всего настроения художника, и представляет собою ту или иную раздраженность неудовлетворенности в произведении.

Многие картины художников называем эротическими, переходящими в порнографию, где мы видим извращение чувственных удовлетворений.

Вполне понятно, что уход художника из беспредметного зависит от <потребностей в удовлетворении желаний> тех камерфункций, которые хотят привести себя в покой, удовлетворение. Вполне понятно, что при раздражении чувственного аппарата нервной системы живописец будет писать женщину, будет создавать ее образ, если не сможет удовлетвориться натурою. Голодный мечтает об хороших обедах или хлебе насущном, художник эту мечту изображает и как бы удовлетворяет себя. Я убежден, что живописец, писавший женщину, например Пикассо, у которого есть изображение Венеры в кругу женщин с неимоверным телосложением, которые представляют <собой> глыбы мяса, тела, исходил от чувственной потребности осязать больше тела собою, т. е. стремился к охвату наибольшего его объема полноты[73]. Я говорю только о месте чувственного начала, объем этого тела не выходит, однако, за пределы границ, где исчезает чувственность.

Другие изображения могут выражать собой иные психические душевные состояния человека.

(Разбирая Венеру Пикассо, я убежден, что жена у него худенькая, т. е. больше всего несет в себе других качеств, чем чувственных, но сам художник получает от нее и чувственно удовлетворение. Но в этом выводе как бы есть противоречие с моим первым определением, что живописец, ища удовлетворения страсти в теле, пишет толстых женщин в пределах чувственных границ, в действительности имеет женщину, не обладающую массивом тела. Противоречия в этом нет. Ибо нужно принять во внимание то, что сам живописец, изображ<ающий> массивную женщину по темпераменту своей страсти и имеющий противоположную ей в натуре, все же осязает <в ней> больше тела, нежели в массивной, при условии, что он тоже сам массивен, его тело поглощает второе, но ему хочется осязать еще больше, но, обладая телом, равным себе, ни тот ни другой не может осязать друг друга в такой полноте, как требует его страсть.

Отсюда получается то состояние, которое в жизни называем изменою и которая влечет большие неприятности.

Два толстых шара наименьшее имеют <количество> точек осязания между собой, если же один шар представляет собою вид неровной поверхности, он имеет больше точек соприкосновения.)

Отсюда полагаю, что живописцу нужно очень строго прислушиваться ко всем раздражениям и строго отвечать на одно из них и отвечать, по существу, на страсть страстью, на живопись живописью.

Только при этом случае мы сможем иметь чистый вид построенных человеком явлений. Возможно, что разложив, разъединив все наши потребы-желания на отдельные явления как таковые — мы получим целый ряд культур и невиданные возможности и мировоззрения.

Кубизм совершенно инстинктивно собрался ответить на одно из желаний или состояний одной группы нервной чувствительности, заведующей живописным восприятием. И вскрыл, таким образом, живописную культуру, но, конечно, это осуществилось вне контроля сознания, в котором бы был сделан вывод, и кубисты-живописцы впоследствии стали смешивать это чрезвычайно важное явление с другими потребами и не установили твердой линии живописной культуры и через нее Искусство как таковое.

Мы присутствовали при очень важном факте, когда наша многовековая человеческая культура эклектического восприятия и творения явлений стала распадаться на самостоятельные явления как таковые.

До сих пор (или до факта появления кубизма, или раньше — сезаннизма) никто себе не мог представить Искусство чистое, как таковое, со своей независимой культурой. Всегда его воспринимали по нескольким линиям, соединяющимся в одно произведение — так, например, выписанный [тщательно] до иллюзии натюрморт состоит из целого ряда предметов, по существу, не относящихся к Искусству, а служащих для удовлетворения других надобностей человека.

Получалось то, что как бы Искусство нельзя воспринять в чистом виде как таковое, если не будет в произведении особых проводников в виде предметов.

Люди усматривают в живописном Искусстве или вообще, что Искусства чистого не может быть выявлено, что предметы это те формы, через которые воспринимаем Искусство. Вторым ставится и другая форма восприятия явления всеми функциями человеческого организма, осязанием, зрением, слухом и т. д. Тройственное восприятие предмета исход<ит> из желания охватить его объемность, новое техническое совершенствование организма выявит реальность предмета в полном его объеме. При таком восприятии получается реализирование чисел различий предмета в одно целое. Сочетая все различия в одну единицу, при такой культуре человек надеется укрепиться в центре сознания, в котором укреплены все нервные провода одним концом в другой, концы распущены в мир, который <они> подают в сознание, в котором сочиняется предмет, но при этой постановке Искусство, ни при чем, религия тоже, харчестроение тоже, <они> как бы имеют свое собственное сознание, которое и формирует, то, что принесли первые восприятия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.