«Человек самое опасное в природе явление…»*
«Человек самое опасное в природе явление…»*
Человек самое опасное в природе явление, оно побивает зверя, всю, одним словом, органическую культуру и неорганическую, он же опасен и сам для себя, т. е. для другого человека. Видишь ежедневно, как семеро вооруженных шашками наголо, ружьями наперевес, с обнаженными револьверами ведут одного босого, без шапки, с голыми руками человека.
Так, на продолжении всего человеческого развития и его культуры тот же человек без остановки идет под конвоем шашек, ружей и револьверов, иногда посажен в железную клетку, окруженную теми же вооруженными людьми, идет и идет. Ни одного зверя не сопровождают так, как его. Он же человек, и он же конвой человека: в двух состояниях, в одно и то же время ведет себя под ружьем, им же для себя изобретенного. Без винтовки, как без Бога, не может пройти шагу.
Для чего он изобрел эту систему пути для себя, почему путь его движения должны сопровождать ружье, шашки, револьвер? Да, это странная система, <где> все пути уставлены <ружьями>, как аллея деревьями, и, создав такую опасную аллею, он <человек> пытается продвинуться. Почему бы не идти вне этой аллеи, вне войн и ружей, вне цепей, вне тюрем? И эта мысль существует у него, он стремится к тому, чтобы из ружей, и пушек, и сабель сделать плуги и молотилки. И однако, и это стремление, и это движение есть движение, в пути которого стоят те же ружья, сабли и тюрьмы, и чтобы достигнуть этой идеи, остается все тот же путь неизменный: закон, ружье, сабля и тюрьма.
Отсюда человеческий путь состоит из двухэтажной тюремной системы — подземной и надземной. Люди, находящиеся в первом этаже, под землею, ограничены наименьшей площадью пространства. Люди же, находящиеся во втором, надземном этаже, обладают большей площадью пространства. Первых караулит явный тюремщик, легальный, вторых <тюремщики> нелегальные, тайные, скрытые, <к> которым <относятся и> провокаторы.
Таким образом, люди — это то, что имеет ограниченную свободу и [надзор]. <Человек> это то психическое явление, которое находится в состоянии двоения: он же себе устраивает и тюрьму и стражу, хочет себя обезоружить и не может этого сделать, за что себя лишает жизни. Он сам же хочет и не хочет такого порядка, чтобы наступило немое, покойное царство, он хочет, чтобы мысль работала только в одну сторону, чтобы время ее было линейно, чтобы перед ним двигалась одна точка, чтобы смотрение на нее было также линейно и одинаково; он же хочет допустить, чтобы на эту точку движения никто из людей не смотрел с других точек, только с одной, т. е. той точки, которая дает возможность раз навсегда покончить с многоточием. Вернее, они хотят обратиться сами в точку и оставлять после себя только линию как след движения, т. е. уже пустое место, ибо они люди; точка идет дальше, и потому след ноги человека, оставленный на песке, глине, не есть человек, как сделанная скульптура или живописный портрет не представляют собою действительности, только след во времени проходящей действительности. Эти следы могут иметь и звук, голос, в них даже остается мысль, закон, но и это все не больше следа; настоящее в той точке, которая находится в отдалении от следа, т. е. там, где действительность стоит и не оторвала свою ступню от поверхности.
Значит, человек или люди стремятся к этому единому обращению множества в единицу и всю расширенность смотрения или признание времени <числят> не как рост движения точки по прямой, а хотят построить точку так, чтобы она и смотрела и развивалась единовременно во все стороны[60]; от такого порядка развития нашего организма получится то, к чему стремится каждое учение в людях, именно, что точка никуда не сдвинется, но будет развиваться во все стороны; точка будет увеличиваться, расширяться, окружность ее будет увеличиваться, это будет шаровидная форма или форма круга <на> плоскости. Но все же и в этом порядке не будет порядка, ибо движение будет существовать, а следовательно, будет вносить шум, оставлять след, встречать новые обстоятельства. Поэтому мне кажется, что человек должен стремиться к квадрату и ограничиться кубом, т. е. шестисторонним квадратным порядком. Квадрат уже предрешает движение, ибо пущенный квадрат, куб в движении — уже образует шар. Квадрат — элемент куба, шесть квадратов — куб.
Все дело сводится к построению порядка пустого желания, которое возникло от видимого непорядка, который измеряется моей неудовлетворенностью; <так> возникло производство как техническое орудие порядка того или иного удовлетворения. Отсюда и возникла архитектура сооружения тюрем надземных и подземных, которые и производят между собою войны. Нижний этаж воюет с верхним этажом, цель же у них одна: достигнуть покоя, т. е. совершенной тюрьмы, ибо что такое тюрьма, цехи, законы (заковать, закопать, закипятить), как не орудия достижения покоя, усмирения (мирение, мир, умер[61]). Закон это есть то, без чего нельзя ни заковать, ни закопать, ни посадить в тюрьму. Законом хочет человек убить, уморить, усмирить свою мыслящую плоть, законом хочет призвать все средства для совершения этого усмирения, убиения всякой инакомыслящей плоти, ибо в инакомышлении и есть тот шум, который мешает устройству мира. А в одинаковом мышлении — бесшумно, беззвучно, но если все одинаково будут мыслить или все струны рояля станут издавать одинаковые звуки, мы получим один звук, который тоже во времени, в пространстве нарушит покой. Но это не столь важно, ибо важно, что с ним не идет другой звук, ни в степени согласия, ни диссогласия, ибо первые и вторые уже будут творить гармонию или дисгармонию, т. е. образуют движение, возникнет между ними время, временные расстояния и степени разновидности времени звука, без чего немыслимо и время. Если бы достигнуть одноточия, однозвучия, одномышления в абсолютном понимании, то понятие о времени или пространстве нельзя <было бы> себе представить. Не можем его представить потому, что нам не видна крайняя точка границы, и мы можем сказать, что раз этой границы нет, то нет и пространства и времени, ибо последние возникают у нас тогда, когда есть две точки или точка и след ее, который остается в прошлом, т. е. линия отсюда есть прошлый, но несовременный элемент. Точка разных видов будет современная, точка эта может быть в форме шара, круга, квадрата, куба, движение последних образуют только следы, т. е. оставляют за собой пустые места. Поэтому всякая форма, вытекающая из квадрата, куба, шара (точки), является пустотелой постройкой, ибо представляет собою движение последних основ. Отсюда трудно жить не только будущим, ибо оно нам известно только в представлении, но даже и сегодняшним, все прошлое, даже плохое, вспоминается хорошим, интересным и красивым. Поэтому в особенности в Искусстве больше живут глубоким следом прошлого, чем той точкой, которая, проделав в своем историческом движении множество следов, стала неузнаваема в сегодняшнем дне.
Признать многозвучание, многоточие — следовательно, признать анархию времени пространства, единоличный <же> закон и порядок — приведение анархии в единую гармонию: следовательно, <придется> выделить из анархического времени Бога, Монарха, который и подчинит личные законы отдельной анархической единицы особой личности Монарха или Бога, который и попытается подчинить гармонии все звуки, цвета, тона. Отсюда, как видим, <получается,> что живописец, композитор есть личности с идеологией и всем строением мышления «переживания», «настроения», «духовного склада», «душевного состояния» Монарха, организующего анархические элементы в единую стройную систему, в так называемый гармонический покой. Все же то, что уничтожает композицию, конструкцию, организацию, в массовом масштабе анархично однозвучно или даже беззвучно, для другого не слышно, не существует. Он один со своим личным бредовым состоянием мозга и нервной чувствительностью к этим бредовым состояниям. Освобождение национальностей в их единоличную самостоятельную звучность и цветность является тем анархическим действием и порядком, которые в природе через капли дождя освобождают цвета в порядок радуги.
Очевидно, что супрематизм в живописи уподобляется этому соображению освобождения из монархического порядка подчинения цветов, <соединения их> в единую живописную гармонию, в самостоятельный порядок цветного супрематизма (освобождение цвета).
Освобожденные национальности как звука<, так> и цвета звучат, цветут самостоятельно, независимо от своих соседей, это один вид анархического состояния «замкнутой анархии»; «замкнутая личность» вне воздействий на другую личность, сама по себе существующая и не посягающая на другую личность, — звук и цвет звучат и цветут вне других соседств. В ней нет гармонии интернациональной, только национальная либо личная. Но, с другой стороны, радуга представляет собою ряд цветов, освобожденных из массы света, <цвета> образуют все же между собою неуловимые соединения, границы, они только где-то в центре выявлены в чистый цвет, составляют форму объединения.
Так и освобожденные национальности хотя и свободны, но должны объединиться на каком-то базисе. Этот базис может являться экономическим, исходя из того, что всякий анархист есть хочет. Если признать, что экономический базис есть самое существенное и самое беспорядочное явление из всего существующего, то его, конечно, нужно упорядочить для того, чтобы есть, а так как экономизм вырастает из причины первой — «я есть хочу», и второй причины, труда, то очевидно, что труд харчевой нужно упорядочить в первую голову. Это будет общая основа, на которой должны все объединиться в трудовые массы, но труд должен быть постольку, поскольку мне необходимо насытить свой организм, чтобы из труда можно было выделить время для других моих функций, науки чистой и все же чистого Искусства, Искусства и науки беспредметной.
Искусство и чистые науки есть те отдушины, через которые человек должен вылезать, освободив себя на время от труда. Вообще же труд не является совершенством человеческой жизни, которое по существу лениво (лень, Ленин, он принадлежит лени, он находится в покое, т. е. в лени, в ленном, ленивом состоянии[62]).
Захват экономического базиса, скажем, одной из сторон для того, чтобы построить свою культуру, еще не доказывает правильности действия и доказательства того, что без экономического харчевого базиса никто не может создавать культуру. Если взять в пример функцию человека, выражающуюся в области Искусств, то нельзя сказать, что люди, обладающие только этой функцией, когда-либо имели этот экономический харчевой базис, но это им не мешало создать известную культуру, которой пользовался класс, обеспеченный и экономически и политически базисом.
Отсюда условия экономические не могут играть большой роли для Искусства и даже науки, это две области человеческой жизни, которые строят свою культуру на пустом базисе желудка, иногда закусывая гильотиной, тюрьмой, виселицей, голодом; конечно, им нужно известное производство, чернила, бумага, материалы, но последнее вытекает из нужды самого Искусства, Науки, — <это их> специфическое производство.
Вслед за всеми экономическими и политическими базисами становится и другой вопрос, для чего нужно захватить этот базис, для чего нужно построить плановую разверстку труда; для чего нужно заниматься трудом только до известной меры, т. е. производить столько, сколько нужно; для чего нужно бороться против перепроизводства значительных запасов. На этот вопрос может ответить только идеология, во имя которой захвачен одним классом у другого класса политэкономический базис.
Если этот захват происходит в силу чисто харчевой идеологии, которая говорит, что нужно построить труд так, чтобы все одинаково трудились, производили вещи, чтобы все были сыты, обуты, одеты, жили бы в хорошо утилитарно оборудованных домах, — на этом идеология и заканчивает свою цель. Это конечная цель идеологии. Большинство, может быть, и согласится с этой ступенью. Иметь обед из трех, четырех, пяти блюд, вино разное, несколько комнат, ванну, свет, аппараты для разговора — впрочем, о чем разговаривать, все есть у каждого, как и у всех, ни прибавить, ни убавить. Но, возможно, что это неверно, что такового большинства не существует. Огромное большинство рабочих и крестьян, которые существуют не только на этом удобстве, но и поют и играют, верят, <что> у них существует Бог, черт, одним словом, другая область, в которой они проводят время до той поры, пока не переварился обед в животе. Таким образом, обед есть только одно из тех качеств, средств для того, чтобы возможно было и посмотреть, послушать, заняться другим нетрудовым делом. Напрасно применять термин «трудовые художники», «художественный труд». Работники Искусств, живописи, музыки, поэзии — это неверно, это не труд, труда в Искусстве нет, и научного труда нет, и работников этих категорий нет; там, где труд, работа, там всего работают 8 часов, а дальше меньше, а в остальных областях человек «занимается» либо 1 час, либо все 24, день и ночь, либо дни и ночи всё занимается и соображает, обдумывает. Там же, где работают, трудятся, есть мастерство, техника, умение, осторожность, внимание, если делает человек; если же делают вещи машины, там существует расчет движения и больше ничего, без всяких усилий нервной системы, мозговых движений, внимания.
Под трудом нужно еще понимать и те только работы, которые нужны, потому что под этим разумеется конкретность, ненужное всегда абстрактно. Например, Новое Искусство, в особенности супрематизм, есть абстрактное Искусство, это такое Искусство, которое делает только абстрактные вещи; правда, странное явление делать ненужные вещи, неприложимые к жизни. А вся жизнь одна сплошная конкретность, одна нужность.
Отсюда если бы Искусство получило власть в управлении людом, в устроительстве для них харчевых корыт, тарелок и консервных, платяных фабрик, то оно бы рассчитывало это производство по самой экономической затрате харчевого времени, харчевой идеологии. Все же остальное время оно обратило <бы> в неконкретное время, т. е. абстрактное. Произошла <бы> борьба двух времен — абстрактного с конкретным.
Если действительно верить, что при утверждении социализма спец по вопросам трудового производства низведет труд до наименьшего времени в сутки и что обжорный ряд будет ограничен известной позицией еды и платьев, что человек согласится удовлетвориться двумя автомобилями, велосипедами, аэропланами, десятью костюмами, пятью пальто, десятью фасонами шляп и костюмов, то чем будет заполнено остальное время? Не потребует ли обжора, нарядчик стольких вариантов, что их нужно будет делать 24 часа? В действительности же будет идти дело о двух временах — «конкретно нужного», «абстрактно ненужного».
Допустим, что существует категория людей, живущих только абстракцией, т. е. чистым Искусством. Эти категории есть, таковые же категории есть и <среди> ученых; мне было рассказано, что «зачем нам знать, что делается на Луне, на Земле можно обойтись без этого знания, от этого знания земля не больше будет родить хлеба, нужно скорее знать, как ее удобрить». Это были слова того, который покрыл <бы> пригоршней весь земной шар зерном. Вот его конкретность выразилась в сельскохозяйственных науках, но не астрономии, которая заходит чересчур далеко от земли.
Такое соображение конкретного человека не позволит заниматься бесполезными абстракциями тому меньшинству, которое <только и> видит абстракцию в своей жизни и борется за получение большого абстрактного времени. Каждый живописец-«станковист» с ужасом идет на работу, его гонит к этому крайняя степень голодной нужды. Я одно время удовлетворялся, когда у меня было 5 фунтов липовых листьев в день да из сена настойка, чай сенный. Однако абстрактивисты не одни, есть небольшое количество абстрактников и среди конкретников, которые приобретают абстрактное производство; оно им необходимо так же, как в меньшей степени необходима пища для станкового живописца, композитора музыки, поэта, ученого, писателя.
Конкретные вещи бывают и абстрактными — не понятое обществом изобретение <разрушает> доверие к его конкретности.
Таким образом, человек или жизнь его разделяется на две категории выражения времени, конкретного и абстрактного, и я под конкретным разумею харчевое время, а под абстрактным — Искусство, <это> две разные идеологии: одна предметная, другая беспредметная, трудовая и беструдовая категория времени.
Из-за усовершенствования последних происходит борьба, установление законов, которыми и хотят заковать, узаконить норму, чтобы дальше никто никуда не пошел, чтобы мысль остановилась на одной точке смотрения и розмысла всего, что в этой точке смотрения видно. Кто видит другое, тот идет в нижний, подземный этаж, кто не видит другого, тот остается <на> надземном этаже, но оба <этажа> связаны между собою и зависят от своей бдительности и осторожности. Пока что сидят два господствующих класса, пролетариат и буржуазия, друг друга караулят, у одного и другого ружья наперевес; <это и есть> современная прогулка людей и в верхнем и нижнем этаже.
И думается, что восставший пролетариат во имя своей внеклассовой идеологии, внеклассовой культуры достигнет того момента, когда не останется ни одного боевого аэроплана, ни пули, ни штыка, ибо классы будут побеждены. Тюрем больше не нужно будет, ибо даже воров не будет, ибо они есть принадлежность буржуазии, предметность будет связана сознательно <с> беспредметностью и образует собою единый организм предметно-беспредметного бытия. Все дело в мысли, ее нужно остановить, ибо она — одно из самых сильных орудий, которая размыслить может, раздвоить бытие и увидеть в нем новые точки. И опять станет новое мышление, новая точка доказательств и настанут новые прения, языковая словойна, и когда слово не сможет победить, то «там штык поможет», наступят внеклассовые войны с новой мыслью. И опять освобожденные из тюрем построят тюрьмы для инакомыслящих, и вновь жильцы нижней тюрьмы восстанут на верхнюю, и <жильцы> верхней на нижнюю, в этой борьбе увидят жизнь. Так называет мысль себя всем, потому что полагает видение свое за верную форму, а все другие видения не верными. «Я, говорит, одна учла все движения, и если вы пойдете за этим или в этом плановом учете, то получите то благо, о котором мечтаете». «Но я, — говорит Искусство, — мечтаю возвести Искусство свое до предела плана красоты». «А я мыслю, — говорит религия, — возвести тебя, человека, в пределы царства Божьего, т. е. мы, как и ты, стремимся одинаково нарушить темноту светом, чтобы в ней исчезли все дьяволы, и ведьмы и черт; мы хотим осветить весь мир, чтобы в нем не осталось темного места и черни».
Но черное, темное жестоко мстят за нарушение своего черного, темного покоя: иных вешают, других сжигают, третьих законом заковывают в тюрьмы. На протяжении многих миллионов лет Науки, Искусство и Религия стремятся вывести всех из темноты, но всякая новая эра новой культуры света все в том же одном месте светит и не может осветить — все то, что освещалось культурою, стоит темной ночью, в которой тихо летают мыши, совы и филины.
Свет и закон — вот две надежды, из-за которых идет борьба двух этажей человеческих тюрем, за освещение черни, темного; каким светом освещать человеческий мозг, какое сознание оставить в нем и какой закон нужно, чтобы укрепил, заковал и удержал бы его в сознании освещенных новым светом людей, какой создать аппарат, который смог бы просветить чернь, темноту мозговой коробки. Такой аппарат просвещения есть, аппарат для закрепления этого света есть, вот и все дело сделано, остается только создать крепкую черепную коробку, которая бы выдержала и не разлетелась от обручей закона. Нужно, чтобы она вырастала до одинакового размера с законом, т. е. бочонки должны соответствовать обручам закона, потому что закон в государстве один, в этом его и ошибка, он монарх, думающий, что в его государстве все должны рождаться с одинаковыми головами, с одинаковым количеством мозга. А оказывается, что в его государстве головы разные, в этом нелепость его закона, нелепо было бы, чтобы производило государство брюки одного размера, для этого экономического соображения нужно было специализировать прежде всего натуру, чтобы она производила людей с одинаковым размером ног, конечно, такие случаи есть в производстве. По этому соображению строят и закон, и одни говорят, что законы строго вытекают из законов красоты, в силу чего выходит Искусство Искусством, другие — что законы религиозные вытекают из законов Бога, третьи — что законы вытекают из исторического материалистического развития бытия и, человека. Вот мы имеем три закона. Который из них является законом всего строя человеческой жизни? Все будут защищать свои законы, а в религиозном месте будут говорить, что религиозный закон это наиглавнейший, ему должно подчиниться все, он от Бога, Богу же подчинено все в природе, этот обруч должны надевать на всё, будь это малое или большое тело. Таким образом, все три закона так <и> поступают, и малого и большого заковывают одним и тем же обручем.
Посмотрим <на> всю природу, которая от Бога и рождается и растет — все в ней от него; <о природе> по научным законам говорилось, что все происходит от одной Клетки, но размеры, рост всего происходящего разный и каждое зерно имеет в себе свой закон, свойство и устройство разное, их время разное и потому не может быть у них одного закона для всех. Если в таком случае все в природе и произошло от одной Клетки или от одного Бога, то очевидно, что этот Бог есть скопление множества законов и воздает всякому только то, что полагается его времени и закону. Отсюда видно, что такая система является не государственной, которая полагает, что люди это один размер и для них можно изготовить один закон, и только потому, что этот закон вытекает из того или другого исторического состояния духа, души, материи, его нужно распространить на все одинаково. Это будет неверно, нельзя разные категории материальных групп подчинить одной функции или втиснуть группе функции другой, противоположной группы. Отсюда вижу, что Бог как скопление множества законов сотворил такую природу, что все в ней развивается по своему закону и каждое из <явлений> неприкосновенно и не подчинено другому, несмотря на все видимые подчинения; нельзя закупорить электрический ток в тюрьму, для него тюрьма не существует, его закон действует всюду одинаково, его свойства нельзя уничтожить, если он может убить, то его нельзя никогда ничем заставить не убивать, поставленные предохранители уже тем самым будут говорить о всегдашней готовности убить, это его закон.
В жизни государственной, несмотря на то, что оно <государство> повесило, расстреляло, заковало, все же нельзя сказать, что оно убило то, чего хотело убить, оно только предохранило. Но люди в нем и борются за такие законы, чтобы они убить не могли, чтобы заковать ничего не смогли, отбивают свои законы, которые принадлежат каждому по его времени, по его функции. Каждое растение живет теми способами, которые заложены в его законе, имеет специальную для себя одежду, питание, свой рост и по росту своему пространство, оно потребляет и производит только то, что ему полагается и не подчинено другому, — арбуз, хризантема, береза, картошка, но все вместе составляют природу.
Люди ничуть не выделяются от этого строя, они также разные и каждый имеет свои функции. Но государство в силу своих одинаковых законов для каждого подчиняет гражданина, как гражданин Осло, везите его или его вещи, т. е. оба нарушают правильность отношений, ни гражданин не должен возить на себе Государство, ни осел возить гражданина. Если кто-либо будет ездить на другом и подгонять <по> своему закону, то такой строй не строй, а дисстрой. Строй есть тот строй, который сумеет так согласовать все функции, которые без всякого насилия создадут систему необходимых отношений между функциями.
Но это будет именно строй, строение безболезненное, установление функции, страивание функций из нескольких единиц, строено целое троенное, следовательно, появляется закон, но закон, который можно назвать естественным законом, т. е. такой закон, который имеет в себе самую малую <долю> (а может быть, и не имеет) того закона, который заковывает, сковывает двоих, троих, — этого нет[63]. У нас существует строение, строй, построй, разстрой (обратное строю); почему строение <означает> страивать, а не сдвоить, счетвертовать, спятерить? Неужели только мы можем иметь культуру, возникающую только из строения троих, т. е. культуру треугольника, и только в его законе может получить оформление вся наша жизнь? В треугольнике наше единое существование? Существует ли оно на самом деле или же это случай <и можно думать>, что наряду со строением существует спятерение, ссемерение?
В Искусстве определенно треугольник играет большую роль, отчасти и в религиозном понятии. Троица, глаз Божий в треугольнике. Как бы царствует закон треугольника, оформляющий через три всякое бес-формие, без-образие, без-законие в тройственный закон совершенства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.