1914: художники уходят добровольцами
1914: художники уходят добровольцами
Все началось в обстановке всеобщего возбуждения. В течение двух дней, предшествовавших началу военных действий, монпарнасские улицы походили на развороченный муравейник. Люди, словно обезумев, метались во всех направлениях.
Уже утром 30 июля стало ясно, что конфликт неизбежен. Перед продуктовыми магазинами образовались огромные очереди. Повинуясь древнему инстинкту, люди торопились сделать запасы: ходили слухи, что в лавках не будет продуктов. Во всех районах под патриотическими лозунгами развернулся грабеж складов «Мэгги», собственности одной немецкой компании: чтобы бошам ничего не осталось! Точно так же осаждали банки и сберегательные кассы, срочно изымая вклады.
Волнение достигло апогея в субботу 1 августа, когда на стенах государственных учреждений появились первые объявления о всеобщей мобилизации. В «Доме» и «Ротонде» было не протолкнуться, стоял такой гвалт, что невозможно было расслышать собеседника. Разом опустели все мастерские и дома, толпа художников прихлынула к перекрестку Вавен, словно кровь к сердцу. В «Клозри де Лила» царила менее напряженная обстановка. Писатели и поэты давали себе отчет в трагизме наступающих событий. Кроме какого-нибудь Рене Дализ, насмешливо восклицавшего: «Больше всего я опасаюсь сквозняков…» (он будет разорван снарядом), многие предчувствовали надвигающийся кошмар. Старая женщина, за несколько су читавшая по линиям руки судьбы посетителей, отказывалась говорить уезжавшим то, что видела на их ладонях.
В «Доме», под доносившиеся с улицы крики: «Долой Вильгельма! На Берлин!», немцы-завсегдатаи прощались со своими друзьями перед тем, как отправиться на Северный вокзал; Восточный вокзал предназначался для солдат, уезжавших в свои части. Казалось немыслимым, что люди, с которыми столько лет было прожито в полном согласии, внезапно стали врагами.
2 августа психоз продолжал нарастать. Париж лихорадило, стояла изнурительная жара. Оправдывая пророчества тех, кто накануне грабил склады, в магазинах опустили жалюзи. Огромное скопление народа на улицах создавало впечатление, что в ту ночь никто не спал. Социальные барьеры рухнули, незнакомые люди запросто заговаривали друг с другом; все смешались в едином безудержном порыве. На бульваре Монпарнас толпа неистово приветствовала 11-й и 12-й полки кирасиров из Военной школы, 23-й колониальный полк из Лурсинской казармы и 102-й линейный из казармы Бабилон. С оркестром во главе и развернутыми знаменами они маршировали к Восточному вокзалу, сопровождаемые огромной толпой мужчин и женщин, похожих на персонажей Энсора и кричащих одно и то же: «На Берлин!» Безумно возбужденные женщины целовали солдат и осыпали их цветами. Стараясь не отставать, они шли за солдатами широким шагом, уродливо-комичные в своих зауженных юбках. За толпой следовали реквизированные у транспортных предприятий лошади в гудящем облаке жирных, одуревших от жары мух. Маргарита Морено в своих мемуарах с ужасом рассказывает об этих огромных мухах, проникавших повсюду[24]. Илья Эренбург, живший в отеле «Ницца» рядом с «Клозри де Лила», вспоминал, как в ту ночь толпы людей нескончаемым потоком проходили под его окнами по бульвару Монпарнас. А утром хозяин гостиницы попрощался с постояльцами, в большинстве иностранцами: он отправлялся на фронт. Запинаясь от волнения, он наказал жене не требовать плату за жилье с иностранцев до тех пор, пока не кончится война. Правда, все поголовно пребывали в уверенности, что это - дело нескольких дней… Таким образом, Эренбург бесплатно проживал в гостинице до самого возвращения в Россию в июне 1917 года. Маленькая деталь: движимая тем же, что и муж, патриотическим порывом, хозяйка согласилась сдавать комнаты «на случай» местным шлюхам, обеспечивавшим отдых воинам. Все считали своим долгом помочь отпускникам забыть тот ад, из которого они вышли и куда должны были вернуться.
С первых дней мобилизации многие иностранные художники откликнулись на призыв Блеза Сандpapa и Ричотто Канудо вступать в ряды французской армии. У Дома инвалидов очередь добровольцев растянулась по эспланаде. В ней стояло много монпарнасских художников - русских, польских, итальянских, скандинавских. Нельзя сказать, чтобы революционеры вели себя не очень пылко. Они размахивали трехцветными и красными знаменами. Все пели «Марсельезу», коверкая слова. Примиренные событием, социал-демократы и социалисты-революционеры полагали, что неизбежное поражение Германии повлечет за собой крушение русской монархии, которую они так ненавидели.
Возвращаясь к этим лихорадочным дням, Роже Уайльд, не только их свидетель, но и непосредственный участник, рассказывал: «В «Ротонде» оставался лишь всякий сброд. Все остальные ушли на фронт или в добровольцы… Помнится, был один красивый юноша, норвежский художник Иван Лунберг. Он тоже завербовался в первый иностранный полк и оставался в нем до конца войны. Когда, незадолго до перемирия, его убили, он по-прежнему не знал французского языка». Очевидно, Лунберг не был исключением.
Опровергая написанное другими, отмечу следующее: на вербовочные пункты действительно пришло очень много добровольцев, но не всех их сразу взяли; большинству пришлось ждать призыва, и иногда по нескольку месяцев. Так, Цадкина отправили на подготовку в Бордо только через шесть месяцев после начала мобилизации.
Блез Сандрар, потерявший правую руку в битве за Наварен, одним из первых отправился в огонь, так же, впрочем, как Мондзен и Кислинг, получивший серьезное ранение в Каранси, - в рукопашном бою прикладом ему пробили грудь. Соавтор призыва к иностранцам, Канудо, желая как можно скорее оказаться на передовой, записался в Гарибальдийский легион, состоявший из итальянских добровольцев… Среди монпарнасских художников оказались и такие, кого приемная комиссия не пропустила из-за слабого здоровья. Эренбурга - из-за туберкулеза (не помешавшего ему дожить до шестидесяти шести лет), Диего Риверу отвергли по причине варикозного расширения вен, Мане-Каца - из-за слишком маленького роста, и, наконец, Модильяни - из-за немощности, что глубоко его оскорбило. Он любил хвастать своей силой. А военный врач, едва взглянув на него, заключил, обращаясь к членам комиссии: «Нет, через восемь дней этот окажется в госпитале… Видимо, вам надо полечиться, приятель», - бросил он художнику полуиронически-полусочувственно.
Вернувшись на Монпарнас, Модильяни глушил разочарование, напиваясь до беспамятства. С того момента он стал слишком далеко заходить в своих антимилитаристских высказываниях, позволяя себе даже нападки на солдат, когда выпивал слишком много, за что однажды его здорово поколотили. Произошло это в 1917 году в одном бистро Порт-Рояля, где он осмелился оскорбить раненых, выписавшихся из Валь-де-Граса. Они набросились на него с костылями и палками и едва живого оставили валяться на земле.
Пикассо принадлежал к числу тех редких иное ч ранцев, кто не пошел записываться в армию. Возможно, он вовсе и не думал об этом. Как испанец, он имел право придерживаться нейтралитета, не считая себя затронутым конфликтом. Начало войны он провел на Монпарнасе, только по вечерам выходя из своей мастерской на улице Шелчер, где его тогдашняя подруга Ева надрывалась от душераздирающего кашля, и направлялся в «Ротонду», повидать Диего Риверу и Сельсо Лагара. С другими художниками он не общался, так как презирал людей богемы, болтливых и слабовольных.
Некоторые из «непригодных», например Мане-Кац, вернулись в Россию, а едва закончилась война, снова приехали в Париж. Паскен уехал в Англию, а оттуда - на Кубу. Другие смирились со своим существованием на Монпарнасе, полным невзгод и лишений. Для большинства - но, сколько же их было? Возможно, около сотни? - оно заключалось в ежедневном поиске куска хлеба и селедки, ведь власти ими не занимались. Столько тревог, унижений, разных ухищрений!… Сутин, лишившись поступлений из Вильно, чтобы выжить, устроился к Рено, где изготовляли снаряды, но очень быстро прекратил появляться на заводе; он поранил себе палец и опасался, что какое-нибудь новое происшествие и вовсе помешает ему держать кисть. После этого он решил заняться разгрузкой товарных вагонов на вокзале Монпарнас, превратившись в самого настоящего бродягу без крыши над головой.
Вечерами его видели вышагивающим по улице у дверей «Ротонды» в надежде повстречать кого-нибудь из приятелей, кто угостил бы его чашкой кофе. Если у него находилось несколько су, он проскакивал в дальний зал кафе и устраивался за отдельным столиком, где неподвижно просиживал часами, олицетворяя собой абсолютное одиночество. Ночевал он преимущественно у Мещанинова, чудом сохранившего свою мастерскую в Фальгьере.