Мозаики Константинополя, Греции, Италии. 1893

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мозаики Константинополя, Греции, Италии. 1893

Я — в Одессе, на палубе парохода «Царица». 26 июля 1893 года выезжаю в Константинополь. Одесса, осмотренная мельком, мне понравилась. Я люблю море, люблю приморские города.

Виделся кое с кем из художников. Был у Размарицына, автора небольшой, живой картины «Панихида»[199].

Размарицын — умный, образованный человек, долго живший в Германии, но не потерявший русский облик.

Когда покинул Одессу, море было тихое. На душе тоже тихо, хорошо. Полтора суток прошло незаметно! На рассвете увидели столицу умного и мрачного султана Абдул-Хамида.

Великолепен Босфор при восходе солнца. За несколько верст до него потянулись красивые очертания берегов. По ним разбросаны виллы разных посольств… Первое впечатление от Св. Софии иное, чем от Св. Петра, — менее величественна, монументальна.

На пути познакомился с одним из москвичей, с ним и устроился в нашем Пантелеймоновском подворье. «Царица» ушла в Пирей. В Константинополе достали проводника и втроем отправились смотреть Св. Софию — Айя-София. Побывали по пути в музее, где некогда была церковь Св. Ирины. В Константинополе все христианские церкви, кроме одной — Покрова Пресвятой Богородицы — обращены в музеи.

Св. София, не кажущаяся грандиозной с моря, вблизи огромна. Куча позднейших мусульманских пристроек исказила первоначальные формы. Однако стоило войти внутрь храма, как все изменилось. Боже, как прекрасно, величественно, незабываемо было то, что мы увидели!

Почти от самого входа, где мы надели особую обувь, виден почти весь свод купола, столь схожего со сводом небесным. Необъятность его — необъятность неба, чего, конечно, нельзя сказать про купол римского храма Св. Петра, такой тяжелый, давящий…

Простор купола, его как бы безграничность — поразительна. Гений зодчего Св. Софии вас увлекает, чарует формами и дивными мозаиками, коими покрыты как купола, так и все стены храма. И какие мозаики! Какое смелое и благородное сочетание цветов! Целые стены хор забраны благородным черным тоном, усеяны серебряным и золотым орнаментом. Здесь все приведено в такую дивную гармонию, торжественную, простую, великолепную… Без труда представляешь себе то, что было в первые годы, при Константине, здесь, в этой Св. Софии…

Теперь, в наши дни, ни зеленое знамя Магомета, ни щиты с письменами из Корана, ни выбитые, покалеченные мозаичные лики серафимов не могут истребить того, что вложил в свое создание автор великой Цареградской святыни.

Уходя из храма, я чувствовал, что на предстоящем пути своем не встречу ничего, равного только что виденному. Для Константинополя по моему маршруту у меня было отведено немного дней. Надо было за эти немногие дни осмотреть все, что доступно, что необходимо.

Покинув Св. Софию, мы прошли в так называемую Малую Софию (Кучук Айя-София), иначе в древнюю церковь Сергия и Вакха. Тут остатки старых мраморов. Затем прошли в огромный храм (теперь мечеть) Двенадцати апостолов, где видели великолепные изразцы. Переправились через Золотой Рог (мы жили в Галате[200]).

На пароходе случайно познакомились с молодым болгарским Архимандритом, учившимся в России и свободно говорившим по-русски. Он охотно взялся показать нам наиболее ценное. Отпустив проводника, мы последовали за Архимандритом, очень приветливым и обязательным человеком, знавшим отлично Константинополь. Осмотрели с ним единственную совершенно уцелевшую церковь Успения Божьей Матери, где сохранился неприкосновенным купол и крест на нем. Прошли в мечеть Фехтие Джамис, где уцелели в притворе мозаические изображения Христа и двенадцати апостолов. Попутно осмотрели остатки дворца Велизария и, наконец, мечеть Кахрие Джамис — храм Федора Студита. Здесь в притворах сохранились мозаики из жизни Богоматери. Прошли в «патриаршую» церковь, где патриаршее место установлено по линии иконостаса, образуя его продолжение.

Константинополь тех дней был очень грязен — этим напомнил мне старый Неаполь с его Санта Лючия[201]. Сами турки мне очень понравились — и обликом своим, и чем-то патриархальным. Они нимало не походили на тех «башибузуков», оставшихся в моей памяти от времен русско-турецкой войны. Словом, как византийский Цареград, так и современный Константинополь, оставили во мне самое лучшее впечатление.

Болгарский архимандрит оказался образованным человеком, знакомым с Италией: он указал мне, где я мог бы увидеть древнейшие изображения Св. Кирилла и Мефодия, входящих в число образов, кои предстояло написать мне в Киевском соборе. Он сказал, что изображения этих святых есть на одной из только что открытых фресок в катакомбах Св. Климента. Пробыв несколько дней в Константинополе, я выехал в Афины.

Рано утром мы были в Пирее, а оттуда рукой подать до Афин. Еще дорогой я сговорился с одним греком, знающим по-русски, что он мне послужит день-другой гидом.

Остановился я в большой гостинице «Виктория» на площади Конституции и, переодевшись, не медля ни минуты, отправился с моим греком в консульство узнать адрес профессора Павловского[202].

По дороге осмотрели бегло Акрополь. Три тысячи лет пронеслись над ним. Тяжкая рука времени сделала свое дело, и все же то, что осталось, — прекрасно, величаво, просто. Из Акрополя заглянули в тысячелетнюю церковь Капни-Карея с сохранившимися мозаиками[203].

Павловского не застали; проехали за город в древнюю Дафни, там осмотрели реставрацию мозаик. Вернулись к Павловским, с которыми я уже не расставался за все дни пребывания в Афинах. Эта семья была центром, где сходились тогда русские ученые и люди, любящие Россию, думающие о ней. Много было здесь высказано тоски, страхов, восторгов и надежд на будущее нашей Родины. С Павловским я осмотрел подробно Акрополь и все, что осталось от античной и христианской Греции в Афинах.

Поразил меня Акропольский музей. Впервые я проникся до полного прозрения, до восхищения архаиками. От них, от архаик, на меня больше, чем от великого эллинского искусства, повеяло подлинным смыслом, религиозным восторгом античного мира. В них продолжало жить то, что заставляло трепетать, волноваться все существо древнего эллина, да и меня, современного варвара. В них была подлинная, непреодолимая магия духа Великой эпохи, Великого народа. Мне и тогда, помнится, снова показалась такой сладостной и, быть может, незаслуженной моя доля, я мог видеть, наслаждаться тем, что скрыто по тем или иным причинам от миллионов людей. Там я еще лишний раз был счастлив.

Однако время летело, и надо было решить, как ехать дальше. Ехать ли в Спарту, что заняло бы дней шесть-семь, или, пробыв еще дня два-три в Афинах, ехать на Патрас в Бриндизи… Время у меня было распределено скупо, пришлось остановиться на последнем.

Меня проводила русская колония, и вечером в Патрасе я был встречен, выходя с вокзала, русской речью. Некто, довольно кудрявый, с негреческим носом, предлагал мне по-русски свои услуги, а так как я за свое короткое пребывание в Греции, кроме «архимандритос», по-гречески ни одного слова не усвоил, то естественно, что предложение было принято.

Уроженец Гомеля скоро разменял мне греческие деньги на итальянские. Он проводил меня на плохонький пароходик, отходящий через два-три часа в Бриндизи.

Немузыкальная новая Греция сейчас здесь, у нашего пароходика, была полна музыкальных звуков. Как бы весь пароходик составлял какой-то плавучий оркестр: мандолина повара в белом колпаке и в менее белой куртке восхищенно пела, ей вторили другие мандолины, гитары. Словом, я сразу почувствовал себя в Италии, и это было так радостно. Скоро мы двинулись в путь. Он был сплошным наслаждением. На душе — рай. Пароходик наш танцевал под музыку.

Здесь я упомяну об одном досадном и комическом приключении, коих вообще со мной было немного, принимая во внимание мое полное незнание языков. Из Бриндизи я должен был ехать по железной дороге в Неаполь, а там снова пересесть на пароход и плыть в Сицилию-Палермо.

В последний момент на вокзале, сбитый с толку железнодорожным расписанием, я забрал себе в голову, что мне выгоднее и скорее ехать на Реджио Мессину. Как ни уговаривал меня кассир не делать этого, я все же настоял на своем, не поняв моего доброжелателя. И только в пути понял, что я попал на поезд не прямого сообщения — понял тогда, когда меня, беднягу, со всей деликатностью высадили на станции Метапонто, где я узнал, что мой поезд на Реджио пойдет с Метапонто ровно через 12 часов. Каков был удар! Просидеть на глухой, затерявшейся где-то в Калабрии маленькой станции двенадцать часов! Во мне тогда дружественная нам нация скоро приняла живое участие. Я сдал багаж на хранение и пошел бродить.

Пейзаж был унылый: степь, где-то на горизонте дерево, а у дерева какая-то ветхозаветная хибарка. Жара страшная. Итальяшки все попрятались от нее, и только я, как неприкаянный, брожу по этой жаре. Однако и она стала спадать. Завечерело. Стали приходить какие-то поезда. Железнодорожные служащие с их женами и курчавыми ребятишками повыползали на свет божий, поднялись зеленые жалюзи. Послышались звуки мандолины.

Я опять ожил, а там наступило время ехать дальше. Меня дружественно проводили мои метапонтцы, и я рано утром был в Реджио. Странствуя по белу свету, видишь не одни розы и олеандры, попадаются и такие цветы, как Метапонта.

Дорога до Реджио великолепна. Станционные домики утопают в цветах высоких олеандров, часто встречаются пальмы, цветущие кактусы, алоэ, а герань растет по сторонам рельс. Из Реджио два часа езды до Мессины, и я в Сицилии. Еду по железной дороге. По пути — горы, средневековые замки, сохранились следы античного мира — театр Таормино. Проехали Этну, Катанью. Дорога среди сжатых полей, холмов, частые туннели. Так до самого Чефалу. Снова стало видно море. Вечером я был в столице Сицилии — Палермо.

Однако вернусь ненадолго в Реджио. Чтобы попасть из Реджо в Мессину, надо сесть на маленький пароходик вроде петербургских, так называемых «финляндских», и через два часа мы на родине мандаринов и апельсинов — в Мессине.

Я сел на такой пароходик, полный шумных, экспансивных итальяшек обоего пола. Едут больше крестьяне. Женщины грызут огромные цитроны и говорят шумно, будто бранятся. Против меня сидит группа, с которой остальные пассажиры не сводят глаз. Эта группа — главный предмет горячих разговоров остальных.

Калабрия, как известно, была страна так называемых «калабрийских разбойников». Вот таких-то двух сейчас и везли куда-то вместе с нами. Один — старый, сморщенный, как гриб, только глаза еще блестят, как у молодого. Другой, напротив, полный сил, подавал иногда вызывающие реплики. Оба были закованы в ручные и ножные кандалы. Сопровождали их два красавца карабинера, хорошо вооруженные, в традиционных треуголках. Картина была в староитальянском духе, в духе папской Италии тридцатых — сороковых годов XIX столетия…

Итак, я в Палермо. Остановился в «Отель де Франс». Умылся, переоделся и пошел побродить по улице. Она была одна из главных и, конечно, называлась одним из трех популярных имен[204]. Это была виа Витторио-Эммануэлле.

Тут что-то творилось невероятное на мой непривычный глаз. Улица была увешана с одной стороны на другую фонариками, флагами, религиозными эмблемами. Здесь толпились тысячи народа. Все окна, балконы были усеяны им. Все это скопище экспансивных итальянцев придавало ему вулканический характер. К довершению, играл военный оркестр, как почти всегда в Италии, хороший.

Было одиннадцать часов вечера, когда вдали показалась огромная религиозная процессия. Впереди люди в средневековых костюмах несли какие-то значки. Дальше шли музыканты, за ними духовные училища. За ними девочки лет семи-восьми, все в белом, под белыми покрывалами, со сложенными на груди ручками. Опять значки, быть может, цехов. Церковнослужители несли кресты и, напоказ, среди множества пылающих факелов, несли нарядный малиновый, шитый золотом балдахин, а под ним шествовал епископ с иконой в руках. Потом опять музыка.

Эта великолепная процессия, среди тысячи народа, на фоне южной ночи, остановилась. Музыка умолкла, и лишь своеобразный звон множества колоколов окружающих церквей нарушал тишину. Процессия двинулась дальше…

Такими пышными зрелищами, зрелищами торжествующего католичества, духовенство угощает своих верующих. И надо признаться, что веками ими выработано столько красивого, нарядного, действующего на воображение, на чувство, что нелегко будет тем, кто пожелает ослабить действие, силу, значение того, что дали католичеству пышные времена Возрождения, папства в его расцвете, при великих художниках, не за страх, а за совесть работавших в те славные века.

На другой день с утра я, по своему обыкновению, принялся за дело — за осмотр церквей, музеев. Побывал у нашего консула Троянского, к которому имел письмо от Прахова. Старик принял меня очень любезно, обещал мне достать пропуск в капеллу Палатина для работ там, пригласил в ближайшее воскресенье к себе завтракать. Словом, дело у меня стало налаживаться.

Троянский предложил мне с ним вместе съездить в палаццо Палатино, там мы в несколько минут получили желаемое, и я мог теперь в любое время, даже во время богослужения, работать, делать зарисовки великолепных палатинских мозаик.

За завтраком у консула я познакомился с его молодой, красивой декоративной красотой женой, кажется, венгеркой, и с неким русским, согласившимся быть моим гидом в тех случаях, когда одному, без языка, придется особенно трудно.

Скоро мы с этим молодым человеком отправились в Монреале. Живописная дорога; по сторонам тянутся горы, то густо-лиловые, то бледно-лазоревые на горизонте и цветы, цветы… Городок Монреале высится на скале, на склоне горы. В XII веке тут был лишь монастырь, основанный одним из нормандских королей-завоевателей… Поздней около монастыря вырос городок, к которому подступ еще недавно был небезопасен от разбойников.

Собор снаружи не представляет чего-либо особенно выдающегося из ряда таковых в Южной Италии. Внутри же иное: огромная колоннада, перекрытая арками, покрытыми мозаиками, изображающими творение мира и человека, картинами Ветхого и Нового завета, житием Апостолов Петра и Павла. В абсиде помещен знаменитый мозаичный образ Христа, якобы послуживший первоисточником для ивановского Христа. Многое сохранилось, еще больше реставрировано и, конечно, потерпело от этого немало.

Собор в Монреале гораздо обширнее капеллы Палатина, но последняя сохранилась больше и мозаики ее великолепны. Они, как драгоценный жемчуг, мягко сверкают по стенам, аркам, потолкам капеллы.

В один из последующих дней мы с моим русским ездили в Чефалу, где также на соборных стенах сохранились мозаики и лучше других уцелел Христос в абсиде. Этот великолепный образ не похож ни на тот, что в Монреале, ни на тоже прекрасный, что в капелле. Он, прежде всего, не с темно-каштановыми волосами, а со светлыми — Христос русый — и с таким мягким выражением, которое его совершенно разнит с торжественно суровым Христом капеллы, на который так долго и не бесплодно смотрел раньше меня здесь бывший В. М. Васнецов.

В Палермо прекрасный собор, но мое время я провожу почти ежедневно в капелле. Там у меня свой уголок, из которого мне видно все — и мозаики, с коих я делаю зарисовки, и служба. Меня же не видно вовсе. И я невольно бывал свидетелем довольно забавных сцен. Так, например, во время богослужения я почти каждый раз видел, как в известный момент в низенькой боковой двери ризницы появлялась фигура священника со Святыми Дарами, а за ним другой священнослужитель. И, прежде чем у главного престола капеллы мальчик даст условный знак — прозвонит, — эти два, а то и несколько достойных католических священников на моих глазах хорошо, весело поболтают… Так и чудится, бывало, какие новости они передают друг другу, как злословят и всячески грешат со Святыми Дарами в руках. И стоит лишь прозвонить колокольчику, эти люди мгновенно, у меня на глазах, меняли личину, и самое веселое выражение, смех исчезали. Они вытягивали лица и с самым постным, елейным видом выплывали из своей засады и танцующей походкой направлялись к престолу, ничуть не подозревая о коварстве «схизматика».

Время подходило незаметно к отъезду. Я сделал много набросков, накупил фотографий. Вечером я сидел, усталый, где-нибудь в кафе на Пьяцца Марина, смотрел на катающихся в великолепных экипажах палермских красавиц. Палермо тогда славилось, говоря по-московски, «выездами»: они были лучшими после римских.

Тихий вечер, бесшумное море, прекрасная музыка, модная тогда «Сельская честь» Масканьи[205], нега южной природы — все это с моей молодостью, с мечтами о будущем каком-то счастье убаюкивало меня. И я славно жил в те давно минувшие дни…

Итак, прощай Сицилия, прощай Палермо, — прощай навсегда! В один из ближайших вечеров я выехал на пароходе в Неаполь. Была тихая, прекрасная погода. Наш пароход принял много пассажиров, и я запомнил особенно одного. Это был молодой красавец офицер, нечто вроде толстовского Вронского. Он, полный сил, красоты, благополучия, прошел через трап, и я залюбовался им как породой, прекрасной, южной, человеческой породой. Он был доволен собой и, кажется, всем и всеми. Мундир его был элегантен, ноги в узких рейтузах как-то упруго вздрагивали на ходу. Румянец на загорелом лице был ярок. Все это мгновенно запечатлелось в моей памяти.

Мы едва отвалили, прошло не более часа, как началась качка, да еще какая! Понемногу с палубы все спустились в каюты и там предавались невеселому занятию — платили дань морю.

Я и какие-то два молодых англичанина остались наверху. Они и я, пользуясь тем, что дам на палубе не осталось, улеглись на скамьях парохода во весь рост, я на одной стороне, британцы на другой, весело разговаривая друг с другом. Была боковая качка, и мы все, чтобы не упасть, держались за перила руками. Пароход накренялся то на мою сторону то на сторону веселых англичан.

И все шло как нельзя лучше до тех пор, как неожиданно ритм качки изменился, и мои англичане, в пылу веселой болтовни, отняв руки от перил, полетели оба на пол. Это было делом одной минуты. Я обернулся в тот самый момент, когда оба гордые брита самым постыдным образом валялись на полу. Неожиданность падения не помешала им обернуться в мою сторону. Надо было знать, видел ли я их — я видел. Они были смущены, и хотя улеглись, но веселость исчезла.

Ночь всю нас качало. Рано утром мы подошли к Неаполю, было тихо. Неаполитанский залив был бледно-серо-голубой. Везувий едва дымился. Вдали Иския едва-едва синела. Пароход наш подошел к молу. По сходням стали выходить усталые, бледные после качки пассажиры. Я не торопился, стоял на палубе и наблюдал эту чуждую мне толпу.

Вот бредет и мой вчерашний «Вронский»… От него за ночь ничего не осталось: он зелен, ляжки его не вздрагивают, он имеет совсем негеройский вид. Куда девалась прекрасная человеческая порода?

В тот же день я выехал в Рим.

Я снова в Риме. Прошло три года, как я не видал его. Мало что изменилось в нем. В тот же день я поселился в пансионе синьоры Марии Розада, рекомендованном мне профессором Павловским.

Пансион Марии Розада был битком набит ученой братией, артистами, художниками. Сама Мария Розада была француженка, вышедшая замуж за итальянца, давно умершего. Гостеприимство, приветливость там были самые трогательные: каждый попадал туда, как в родную семью. Красавицы дочки Марии Розада этому сильно способствовали. Они же убирали и комнаты своих жильцов. И никому в голову не приходило дозволить себе какие-либо вольности с этими полуфранцуженками-полуитальянками… Они потом хорошо повыходили замуж за американцев, за англичан.

От Павловского я имел письмо к профессору Казанского университета Айналову, ученику Кондакова, изучавшему здесь, как и я, мозаики. Скоро мы сошлись с Айналовым. Живя рядом в пансионе Марии Розада, виделись ежедневно. Айналов много мне способствовал своими знаниями и советами. Спасибо ему!

Наш пансион находился в большом четырехэтажном доме по Виа Аврора. Моя комната выходила окнами на так называемые «Сады Авроры». Все это было в двух шагах от памятной мне по первой поездке в Рим Виа Систина. Я чувствовал себя прекрасно, как дома, уже сильно тогда полюбил Рим, его понимал, хотя знал далеко недостаточно, наслаждался вновь римским воздухом, таким бодрым, молодящим.

Все мои силы были с первых дней направлены на две главные церкви: на Санта Мария Маджоре и на Латерана. Я там бывал почти ежедневно со своим альбомом, усердно зарисовывая то, что казалось мне нужным, интересным…

Трогательная легенда о возникновении знаменитой базилики Санта Мария Маджоре сохранилась в моей памяти. Давно, в IV веке по Рождестве Христове, в Риме жил знатный гражданин по имени Андрей с женой. Детей у них не было, и они молили Бога, чтобы Он даровал им сына или дочь. Однажды ночью Андрею явилась Божья Матерь и сказала, чтобы он построил церковь там, где среди лета выпадает снег, добавив, чтобы он не печалился, — дети у него будут.

Утром слуга доложил Андрею, что недалеко от их дома, на холме, выпал большой снег (дело было летом). Андрей тотчас же известил о случившемся с ним папу Бонифация, и они вместе отправились на то место, где выпал снег. Папа велел расчистить поляну и заложил там церковь во имя «Богоматери на снегу». Церкви этой, таким образом, 1600 лет. Мозаики ее — одни из лучших, какие существуют в Риме.

Благодаря Айналову, я осмотрел те церкви, коих не было в списке, данном мне Праховым. Побывал я в Санта Мария ин Трастевере, в катакомбах Св. Климента, на кладбище Сан Лоренцо, где похоронен Фортуни и где ему поставлен грациозный памятник. Был за городом в катакомбах Св. Агнессы, в Санта Пуденциана, у Козьмы и Дамиана, в Санта Проседа, всюду всматриваясь в мозаические творения первых веков христианского Рима. Сколько тут высокой красоты, сколько еще чистой, незамутненной, благочестивой простоты!

Айналов с тех пор, как узнал, что его новый знакомец и есть автор «Варфоломея», стал ко мне питать особое чувство и еще охотнее раскрывал передо мной свои познания…

Как-то утром ко мне постучались. Вместе с Айналовым пришел Вячеслав Иванов, а с ним огромного роста, курчавый, в скобку остриженный, с русой бородой, цветущий, в длинном сюртуке русак, в галстуке жемчужная булавка.

Каково же было мое изумление, когда вошедшего представили мне: «Настоятель Русской церкви в Берлине, протоиерей Мальцев». Я о нем слышал и рад был знакомству. Отец Мальцев, узнав от наших русских, что я в Риме, пожелал познакомиться со мной и посоветоваться, где бы в Риме можно было заказать иконы для новой Православной кладбищенской церкви в Берлине.

Я ничего не мог ему предложить иного, как послать заказ на православные иконы в Москву. После этого я был у Мальцева, и он, помнится, последовал моему простому совету не заказывать православных икон в католическом Риме. Про умного отца Мальцева можно было сказать: «на всякого мудреца довольно простоты».

Хорошо мне тогда жилось в Риме. Придешь после обеда у старого, теперь еще более постаревшего Чезаре домой, отдохнешь, попьешь с Айналовым чайку (оба мы оказались любителями его), сядешь у окна. Дивный воздух садов Авроры проникает в пансион Марии Розада. Сидим, бывало, мечтаем, говорим о России, о такой любимой России.

Стемнеет. Против наших окон большой пустырь, там народный театрик, открытая сцена: на ней ежедневно выступают перед незамысловатой публикой нашего околотка артисты, вероятно, бывшие, с голосами пропетыми, пропитыми.

У всех итальянцев есть «манера» петь. Они — самые плохонькие — маленькие Мазини, Таманьо. И нужно было видеть и слышать, как публика строго их расценивала: жаловала или карала за удачную или неудачную арию тогда еще здравствующего маэстро Верди. До глубокой ночи в наших ушах раздавались то «браво», аплодисменты, то бурное порицание какому-нибудь незадачливому Баттистини.

Пора покидать Рим. Впереди Равенна, Флоренция, Пиза, Венеция, Падуя. В день отъезда, идя мимо фонтана Треви, бросил в него традиционное сольди[206].

Через несколько дней я уже ходил по улицам, площадям, музеям и церквам Флоренции. Остановился в небольшом пансионе «Каза Нардини». Там потом я останавливался часто. Славно жилось в этой «Каза Казуня», как кто-то прозвал этот уголок Флоренции, бывший в двух шагах от «Дуомо», от Баптистерия с его Гиберти.

Флоренция, тихая, задумчивая, была и осталась той же. Мне здесь пришлось лишь возобновить виденное: побывать в Академии, в галерее Питти, Уффици, в церквах Санта Мариа Новелла, в Санта Кроче, в монастыре Св. Марка, проехать в свободный день в Пизу и спешить в Равенну. Так я и сделал.

Равенна теперь мертвый город. Недаром там на каждом углу расклеены в траурных ободках извещения о смерти такого-то или такой-то из равеннских граждан. Город стоит на сыром месте, постоянная малярия уносит много жертв. Город Равенна скучный, движения никакого. В нем, как и во всяком итальянском городке, есть своя Пьяцца Витторио-Эммануэле, есть Корсо, Виа Джузеппе Гарибальди и Виа Кавур; поставлено всем им по памятнику, и, тем не менее, Равенна — город скучный, душный, грязный город. Но все сказанное относится к Равенне наших дней. Иное — Равенна старая: ее можно видеть в остатках доживших до нас памятников архитектуры, в ее романских базиликах и в чудных мозаиках, украшающих стены этих базилик. Правда, все это запущено, но «первого сорта»… Тут, быть может, как нигде в Италии, византийское искусство, искусство мозаическое, представлено великолепно. Здесь художники-мозаичисты не были только копиистами, но сами и творили стиль, композицию, находили дивные цвета для своих творений.

Лучшая из виденных мною здесь церквей — это <церковь> Св. Виталия[207], напоминающая собой Св. Софию Константинопольскую. Там, в Св. Виталии, на алтарных стенах сохранились дивные изображения: с одной стороны Императора Юстиниана со свитой, с другой — Императрицы Феодоры со свитой. Все необыкновенно жизненно, нет ничего условного, как на мозаиках последующих веков. За Св. Виталием следует упомянуть Св. Аполлинария Нового[208] с удивительными фризами по обеим сторонам базилики. С одной стороны поэтическое создание так называемых «праведных жен», с другой — «мужей праведных». Все это я успел зарисовать акварелью.

Самой древней базиликой считается «Аполлинарий ин Классе» (за городом), сооруженная в честь первого равеннского епископа Аполлинария, ученика Апостола Петра. Прекрасна мозаическая абсида с изображением Св. Аполлинария среди райской природы и тварей. Базилика эта стоит ближе к отступившему от Равенны морю, и на полу ее постоянно стоит вода. Прекрасны два баптистерия и мозаики архиепископского дворца.

Побывал я и на могиле Данте, расписался в книге, нашел там имя приятеля своего, раньше меня бывшего, Аполлинария Васнецова.

Молчание мое (за незнанием языков) меня утомило.

Я с самого Рима не говорил ни слова по-русски и теперь надеялся всласть наговориться в Венеции, где должны были встретиться земляки.

В Равенне быть было необходимо. Она мне принесла большую пользу, но и покидал я ее с большой радостью, с тем, чтобы никогда туда не возвращаться. По дороге заехал в Падую и в тот же день был в Венеции. В Падуе бегло осмотрел базилику Аполлинария (Иль Санто), дворец и капеллу Санта Мадонна дель Арена с великолепным Джотто по стенам ее. Падуя вся в садах; там легко дышится, там знаменитый Университет.

Венецией, собором Св. Марка с его старыми мозаиками, мною уже виденными, окончилось мое второе путешествие заграницу, вызванное работами, кои мне предстояло исполнить в Киевском Владимирском соборе.

Я благодарно вспоминаю и эту свою поездку. Много я видел, многому научился, а если и не сумел применить виденного так, как потом казалось, то, значит, или еще не пришло время, или вообще, как часто я думал потом, я не был призван сделаться монументальным храмовым живописцем, оставаясь с самых первых своих картин художником станковым, интимным, каким некоторые меня и до сих пор считают.

Радостно я проехал русскую границу. Вот русская речка, вот церковь. Все свое, родное, милое. Слезы выступили на глазах. Ах, как всегда я любил нашу убогую, бестолковую и великую страну — Родину нашу!.. Храни ее Господь!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.