О воспоминаниях Михаила Васильевича Нестерова [1] Вступительная статья
О воспоминаниях Михаила Васильевича Нестерова [1]
Вступительная статья
За последние полтора десятилетия отечественная мемуаристика пополнилась чрезвычайно ценными в познавательно-историческом, художественном и психологическом отношении воспоминаниями ряда крупных политических деятелей, ученых, литераторов, деятелей искусства и частных лиц. Определенную роль сыграло в этом процессе освобождение печати от цензурных запретов, что увеличило число «воспоминателей» и обеспечило высокое качество неподцензурных текстов. А интерес к далекому и не столь далекому прошлому всегда среди наших читателей был велик.
Русские художники оставили после себя ценнейшие мемуары. Например, Ф. И. Иордан с его бесхитростными, и тем самым особенно ценными «Записками ректора и профессора Академии художеств» или воспоминания наших современников, таких как В. М. Конашевич, Н. В. Кузьмин, давших образцы прекрасной русской прозы. Многие крупные живописцы, скульпторы, графики пробовали свои силы в этом жанре. Вклад их в русскую мемуаристику значителен. Тут и блестящее «Далекое близкое» И. Е. Репина, и увлекательные рассказы о прошлом К. А. Коровина, в которых он изливал свою тоску по родине, и очень содержательные «Автобиографические записки» А. П. Остроумовой-Лебедевой, и такие же одухотворенные, как и его искусство, «Воспоминания» М. В. Добужинского, и, конечно, новаторские по сути и форме повести К. С. Петрова-Водкина. Среди них выделяется имеющий огромное историческое и художественное значение «роман жизни» А. Н. Бенуа, к которому примыкают не только воспоминание-исследование «Происхождение Мира искусства» и ряд блистательных «Художественных писем» (дореволюционного и эмигрантского периодов), но и вышедшие только что в свет — благодаря созданной А. И. Солженицыным серии «Наше наследие» — его же дневники (дополненные воспоминаниями) «1916–1917–1918 годы». Среди мемуаристов-художников можно назвать С. А. Виноградова, С. А. Щербатова, А. Я. Головина, М. С. Сарьяна, С. Т. Коненкова и мастеров следующих за ними поколений, таких, например, как В. И. Курдов.
В чем причина тяготения мастеров изобразительного искусства к самовыражению в литературе? В стремлении ли к повествовательности, к рассказу, подчас подавляемом, сознательно или бессознательно, в их основной творческой деятельности? В затаенном ли страхе не высказаться до конца в картинах, скульптуре, графике? Или просто в сильнейшем творческом потенциале? Ответ на этот вопрос могут дать в первую очередь ученые, занимающиеся психологией творчества. Мы же лишь подчеркиваем такую закономерность — художники «вспоминают», пожалуй, охотнее, чем актеры, и во всяком случае, значительно чаще, чем музыканты.
Воспоминания М. В. Нестерова (1862–1942) — одного из крупнейших русских живописцев конца XIX — первой половины XX века, безусловно, относятся к числу интереснейших и значительных. Текст мемуаров художника, предлагаемый читателю, впервые воспроизведен практически полностью, без купюр. По сравнению с первым и вторым изданиями в 1985 и 1989 годах он не только увеличен примерно на треть, но, главное, значительно обогащен и углублен за счет восстановленных купюр.
Читатель не впервые встречается с М. В. Нестеровым как с писателем, безусловно, талантливым и, употребляя излюбленное слово самого живописца, — «своеобычным». Дважды, на грани 1941/42 года и в 1959 году, издавалась его книга «Давние дни», содержащая литературные портреты современников — художников, ученых, актеров, моделей его живописных портретов. Крупным мастером слова оказался Нестеров и в частично опубликованном эпистолярном наследии — в 1968 году (М. В. Нестеров. Из писем; 661 письмо полностью или в отрывках), и в расширенном виде — в 1988 году (М. В. Нестеров. Письма; 844 письма). В 1985 году вышли в свет — в издательстве «Советский художник» — «Воспоминания» М. В. Нестерова, посвященные его жизни и творчеству до Октябрьской революции, к сожалению, с большими купюрами. Теперь мы имеем возможность представить воспоминания М. В. Нестерова, озаглавленные им «О пережитом», без изъятий и конъюнктурных искажений.
Однако прежде, чем переходить к анализу этих воспоминаний, остановимся на особенностях единственного в своем роде творческого пути «своеобычного» русского живописца.
Михаил Васильевич Нестеров как художник первой величины — явление в нашем искусстве в известном смысле уникальное. Может быть, это звучит теперь почти трюизмом, но он по сути прожил не одну, а две «жизни в искусстве».
В начале 1880-х годов — то есть в период своего учения в Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве и Академии художеств в Петербурге — преданный и восторженный ученик Перова и отчасти Крамского, он в течение нескольких лет, став дипломированным живописцем, ищет свое место в художественной жизни, переходя от «бытового анекдота» в духе В. Маковского то к портрету, то к картинам на малозначительные исторические сюжеты. Лишь во второй половине этого десятилетия, пережив глубокое горе — смерть молодой жены, — потрясшее необычайно чуткого, впечатлительного Нестерова, он резко порывает с передвижническим реализмом и мелкотемьем. Художник открывает для себя область живописи, в которой особенно ясно должно было воплотиться то, что он определял как умение проникнуть в «душу темы», свойственное в большой мере его учителю — Перову. Нестеров пишет картину «Христова невеста» (1887), своеобразную поэтическую живописную метафору — памятник своей покойной жене, в работе над которой «изживает долю своего горя». В этой лирической исповеди ясно ощущается новая нота — отход от повседневности, от прозы «мира сего». И развивая найденное, он в следующем, 1888 году создает картину «Пустынник», в которой с неюношеской твердостью и определенностью прозвучало credo Нестерова.
Кроткий, совсем немудрый старик, нежно любящий все живое и сам как бы часть среднерусской природы, стал олицетворением душевного покоя и равновесия, к которым стремился неуемный в творческих исканиях, стремлениях и страстях художник. А через год Нестеров пишет свою первую картину «Сергиевского цикла» — «Видение отроку Варфоломею», в которой поэтизирует Русь, русскую природу, стремясь найти нравственный идеал в глубоко и искренне верующем человеке далекого прошлого России — преп. Сергии Радонежском. Обе эти картины сразу же ввели его в круг молодых художников, воспитанных под эгидой передвижников, но все решительнее переходящих в оппозицию к основным тенденциям живописи своих учителей и предшественников. Это — члены так называемого «Абрамцевского кружка» — М. А. Врубель, К. А. Коровин, В. А. Серов, И. И. Левитан, А. М. Васнецов, И. С. Остроухов, Е. Д. Поленова, М. В. Якунчикова. В течение девяностых годов Нестеров оказывается одним из ведущих мастеров нового направления, с которым в конце века сблизятся петербуржцы-мирискусники во главе с А. Н. Бенуа. Все они в той или иной мере стремились к обновлению искусства, к одухотворению его, к выработке гибкого и выразительного живописного языка, не посягая еще в ту пору на основы реалистического метода второй половины XIX века. В основе их миропонимания, за исключением, может быть, лишь Врубеля и вышедшего на сцену в последние годы века Борисова-Мусатова, лежала вера в живописную познаваемость зримого мира, ставшего для них только богаче, изменчивее, подвижнее, чем для их предшественников. Стремления их в большой мере определялись словами Нестерова, ставшего к этому времени создателем своего живописного мира, с особым «нестеровским» пейзажем, в котором живут одухотворенные действующие лица, опоэтизированные леса, поля, холмы и реки его родины. «Формулировать новое искусство можно так: искание живой души, живых форм, живой красоты в природе, в мыслях, сердце, словом, повсюду»[2]. Вместе с тем было бы неверным пытаться увидеть в творчестве самого Нестерова и ряда художников — его сверстников и в эти годы соратников да и мастеров меньшего масштаба, но идущих тем же путем поисков нового в живописи, не только тематическое, но и стилевое единообразие. Если рассматривать новую живопись рубежа века в целом, то можно говорить о сосуществовании в ней расширенного и углубленного понимания «классического» реализма XIX века с импрессионистическими тенденциями и элементами модерна.
Нестеров в своих станковых работах этого периода придерживается не импрессионизма, а, скорее, пленэризма живописи Ж. Бастьен-Лепажа (которого он высоко ценил), но притом, может быть и бессознательно, живописных приемов модерна как в продуманном композиционном, так и в сдержанном колористическом решении своих произведений. Однако в двух своих картинах 1898–1899 годов — «Чуде» и особенно в «Димитрии царевиче убиенном» — он, благодаря мистически воспринятому и убедительно переданному содержанию, подходит вплотную к началам русского живописного символизма. Нестеров проникает в скрытую духовную сущность темы, в то, что «сквозит и тайно светит» в картине, но не всегда может быть высказано словами или изображено «буквально», как, например, по мысли живописца, — скорбь матери о погибшем сыне.
К началу XX века Нестеров — признанный творец своеобычного поэтического мифа, создатель особого «нестеровского» пейзажа с оттенком ностальгического историзма, «нестеровского» святого («Юность преподобного Сергия», «Преподобный Сергий Радонежский», «Труды преподобного Сергия»), «нестеровской» девушки с мятущейся душой («На горах», «Великий постриг»).
Параллельно с работой над картинами, а в огромной мере и отвлекая живописца от них, развивается другая область нестеровского творчества: за период девяностых годов он становится, наряду с В. М. Васнецовым, и не без его влияния, ведущим церковным живописцем России.
В течение нескольких лет он работает над росписями Владимирского собора в Киеве — главного церковно-художественного деяния России конца восьмидесятых — начала девяностых годов. Сразу же по окончании его Нестеров получает заказ на эскизы для мозаик церкви Воскресения в Петербурге (в просторечии Спаса на Крови), а через несколько лет ему поручается осуществить роспись церкви Александра Невского в Абастумане, где жил в ту пору больной туберкулезом наследник — цесаревич Георгий Александрович. Параллельно он работает и над образами для церкви Герцогов Лейхтенбергских в Гагре. Эти и другие частные заказы на церковные росписи не приносят Нестерову творческого удовлетворения, и уже в 1901 году он в письме к своему другу А. А. Турыгину замечает: «Как знать, может, Бенуа и прав, может, мои образа и впрямь меня съели, может, мое „призвание“ не образа, а картины — живые люди, живая природа, пропущенная через мое чувство, словом — „опоэтизированный реализм“»[3]. Нестеров при малейшей возможности, при любом перерыве в церковных работах обращается к «натуре», на которой он «как с компасом»[4], к «живой жизни», хотя и переданной им в романтико-поэтическом преломлении. Собирая материал для будущих картин, он едет в Соловецкий монастырь, на Волгу, на родину — в Уфу (счастливым результатом первой поездки стали картины «Молчание» и «Мечтатели», второй — «За Волгой»).
К 1905–1906 годам относится важный для всего творческого пути Нестерова портретный цикл, «вылившийся» у художника неожиданно, до этого он писал только портретные этюды главным образом с целью подготовки к картинам.
В этот цикл, вполне отвечающий нестеровскому принципу «опоэтизированного реализма», входят пять работ — два портрета дочери О. М. Нестеровой, портрет жены Е. П. Нестеровой и его друзей: княгини Н. Г. Яшвиль и польского художника Яна Станиславского. Не касаясь портрета трагически обреченного Станиславского («Хороший это портрет для моей посмертной выставки», как отозвался о нем последний[5]), подчеркну, что лейтмотив всех четырех женских портретов — душевные поиски не знающей покоя женской души. Лучшая работа этого цикла — ставшая классической «Амазонка», шедевр Русского музея. Несмотря на уверенную грацию изящной светской девушки, кажется, что она так же одинока, как другие девушки нестеровских картин, и ее элегантный строгий туалет не мешает видеть, что черты прекрасного лица напоминают любимый художником женский образ — его умершей жены. Живописная «загадка» портрета, его стильность и острота вытекают из характерного противопоставления четкого, даже жестковатого силуэта фигуры и очень «нестеровского» пейзажного фона с как бы замершими водами широкой реки, бледным небом, розоватым отблеском заходящего солнца на низком луговом берегу — фона, характерного для декоративного пленэра начала века. Нестеров сумел передать в ее лице выражение неопределенности стремлений, характерной для части интеллигентной молодежи России тех лет. Может быть, именно эти черты делают «Амазонку», такую «европейскую» по изобразительному языку, удивительно русской по сути ее образа.
К работам такого рода примыкает и прекрасный большой портрет-этюд Е. П. Нестеровой (в китайском халате), где, по справедливым словам С. Н. Дурылина, художника «влекла непосредственная радость цвета и света». Нелишне вспомнить и полный поэзии и подлинной живописности более поздний портрет Е. П. Нестеровой (за вышиванием) 1909 года.
Но главной творческой целью Нестерова в первые полтора десятилетия века было создание произведений, ставящих вопросы «о нашей вере, душе народной, грехах и покаянии». Эта главная для Нестерова в то время задача была последовательно поставлена им в трех произведениях — картине «Святая Русь» (1901–1905), композиции «Путь ко Христу» в Марфо-Мариинской обители (1911) и большом «итоговом» произведении «Душа народа»[6] («На Руси», «Христиане») (1912–1916), задуманном художником сразу же по окончании первой из упомянутых картин. В «Святой Руси» Нестеров не сумел достичь полного живописного единства в исполнении замысла, вследствие чего картина воспринимается как своеобразный «спор» между такими ее составляющими, как вполне реалистический зимний пейзаж и изображения богомольцев, типичная для модерна композиция и странная в своей несколько «салонной каноничности» группа трёх главных русских святых во главе со слишком красивым и величественным Иисусом Христом. Зато в живописи трапезной Марфо-Мариинской обители Нестеровым была достигнута — в образном, композиционном и цветовом отношении — большая стилевая цельность, значительно усилившая смысловую значимость картины «Путь ко Христу». Вообще роспись обители, построенной по проекту А. В. Щусева в неорусском, — вернее, неоновгородском, — стиле, явилась, несомненно, самой значительной церковной работой Нестерова (наряду с несколькими образами Владимирского собора, близкими по живописному решению его картинам девяностых годов, и образами для собора в Сумах). Живопись церкви Марфо-Мариинской обители — в том числе композиция «Христос у Марфы и Марии» и триптих «Воскресение», свободные от православного канона, были созданы в последовательно выдержанном своеобразном нестеровском «опоэтизированном реализме» с элементами модерна, на фоне натурных этюдов, писанных в Италии.
Главная же картина Нестерова 1910-х годов «Душа народа» достаточно условна по замыслу, лишена художником фигуры Христа. Она представляет попытку воплотить «соборное действие» — шествие верующих, взыскующих истины, среди них — реальных исторических лиц — крупнейших русских религиозных мыслителей (в том числе Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского, В. С. Соловьева) — и просто русских людей, от древних времен до современности, от царя до юродивого. Впереди идет мальчик, который первый узрит Христа. Существует превосходный этюд с Алеши Нестерова — сына художника, послужившего моделью этого образа. Следует вообще подчеркнуть, что и для картин, и для церковных росписей живописцу часто позировали члены его семьи. И здесь, как всегда у Нестерова, впечатляет сумрачный волжский пейзаж.
В 1917 году художник работает над двумя произведениями, входящими в его второй портретный цикл, — над двойным портретом «Философы» (С. Н. Булгаков и П. А. Флоренский) и портретом архиепископа Волынского Антония (Храповицкого). К этому циклу до?лжно отнести также гораздо более ранний портрет Л. Н. Толстого, написанный Нестеровым в 1907 году как большой эскиз к «Душе народа», и более поздние — портрет философа И. А. Ильина — «Мыслитель» — 1921 года и портрет (1926–1928 годов) священника Сергея (Н.) Дурылина «Тяжелые думы». Это работы философско-религиозного плана, в которых художник стремился отразить погруженность человека в мир нравственных исканий и подчас мучительных размышлений. Сама задача, не столько, по сути, живописная, сколько «литературная», привела к нарастанию известного однообразия композиционного построения портретов при типичном для Нестерова продуманном колористическом решении (особенно интенсивном и звучном в портрете архиепископа [Антония]).
Нельзя не упомянуть, что в течение 1914–1917 годов Нестеров создает ряд работ, являющихся вариантами, а в некоторых случаях и авторскими повторениями его более ранних произведений — на темы отшельничества и женской судьбы. Ряд таких небольших картин он отдает на выставки, имеющие целью помощь фронтовикам и их семьям. Однако эти, мастерски писанные, временем востребованные работы не вносят, по существу, принципиально новых черт в его творчество.
Вообще же дореволюционный период творчества Нестерова, с 1888 по 1917 год, когда он достигает вершин мастерства и широкой известности, делится на два достаточно определенных временных отрезка: первый — от создания «Пустынника» до персональной выставки 1907 года; второй — совпадающий с последним десятилетием перед Октябрьской революцией. Начиная с 1907 года (после его прошедшей с необыкновенным успехом персональной выставки, которой он сам подводил итог своей двадцатилетней художественной деятельности) в творческом статусе Нестерова — если говорить о его месте в отечественном искусстве — происходят знаменательные изменения. Это вполне объяснимо. Каждый художник — дитя своего времени. Как сказал однажды Матисс: «Мы принадлежим своему времени и разделяем его мнения, взгляды и даже ошибки». Однако понятие принадлежности любого мастера своей эпохе требует в каждом отдельном случае определенного уточнения, особенно когда речь идет о художнике, чей творческий путь продолжался многие и многие десятилетия. Большинство мастеров переживают в определенное время пик своего творчества, становящийся особенно значительным, когда он совпадает, более того, определяет в той или иной мере общий поворот и расцвет искусства. Это можно сказать и о Нестерове дореволюционного периода: расцвет его искусства, его новаторская роль, создание им нового живописного языка относятся к двум десятилетиям, открывающим Серебряный век Русского искусства — с конца 1888-го по 1905/06 год (когда им был создан первый портретный цикл).
Но если его сподвижники, строившие вместе с ним новое Русское искусство, закончили уже свою творческую жизнь — как скончавшийся в 1900 году Левитан и тяжело больной психически Врубель, тогда как В. Серов в конце 1900-х годов находился на пороге решительно новых живописных свершений, то Нестеров в предреволюционное десятилетие как бы остановился в найденном ранее круге тем, в созданной им живописной системе (хотя, конечно, компоненты его творчества, не изменяясь кардинально, обогащались и развивались — особенно в больших композиционных картинах — но лишь в пределах, поставленных художником себе самому). И новые течения, новые живописные искания, особенно интенсивные в 1910-е годы, ни в коей мере не затрагивали, «обтекали» искусство Нестерова, хотя он ими интересовался и вовсе не был непримирим к молодому русскому искусству. «Меня нимало не смущали и не смущают искания „Мира искусства“, сообщества довольно консервативного, но и „Ослиных хвостов“ и даже „Магазина“ (новое, наилевейшее общество). Не смущает потому, что „все на потребу“ — „Огонь кует булат“», — пишет он своему весьма консервативно настроенному другу[7].
«Вторая жизнь» художника Нестерова, наступившая в первой половине двадцатых годов и неожиданная для очень и очень многих, заслуживает особого внимания, тем более что воспоминания ее не затрагивают. Этой второй жизнью или второй эпохой искусства Нестерова оказалось его портретное, неожиданное и в полном смысле этого слова новое творчество двух десятилетий перед Отечественной войной 1941–1945 годов. Необходимо подчеркнуть, что изменения в его искусстве, и в тематическом, и в эмоциональном отношении, происходили постепенно, носили органический, естественный характер. При этом на протяжении всей жизни живописца — как до, так и после революции — в основе его любого творческого акта всегда лежали абсолютная искренность, независимость и бескомпромиссность.
В первые послереволюционные годы Нестеров, потрясенный шквалом событий и, одновременно, удрученный материальными невзгодами (в том числе утратой большого количества своих работ прежних лет), мог только варьировать свои старые сюжеты, часто — «за картошку», как он пишет друзьям. Естественно, что в первые пять лет после революции он не создает значительных произведений (за исключением «Мыслителя», завершающего второй портретный цикл).
Однако творческие потенции Нестерова были столь велики, его человеческий тип столь гибок и вынослив, что уже в 1923 году живописец, резко отклонив всякие предложения покинуть Россию, пишет своему другу: «Хочу жить, действовать, работать до последнего часа»[8]. И как бы в подтверждение этих слов создает летом того года портрет, ставший одним из обаятельных образцов его зрелого искусства и первым решительным творческим актом «второй жизни» художника — «Девушку у пруда», портрет его младшей дочери Н. М. Нестеровой, произведение, во многом новое по живописному и образному решению. И недаром в письме к другу, бегло перечисляя семь своих работ, написанных за летние месяцы как варианты прежних тем, он выделяет этот портрет: «Вышел, говорят, не хуже, чем в молодые годы, свежо, нарядно»[9]. Действительно, полнозвучная, светлая красочная гамма картины совершенно отлична от приглушенных, порой скорбных цветов в работах прежних лет. Нестеров возвращается здесь к пленэру, с наслаждением воплощая красоту видимого мира. Но главное качество этого портрета, отмеченное впоследствии М. Горьким, — юная, полная трепета жизни девушка — никогда не уйдет в монастырь, «дорога ей только в жизнь».
С этих пор, правда, постепенно, произведения на излюбленные нестеровские сюжеты становятся как бы фоном, на котором развертывается эпопея его портретного творчества последнего пятнадцатилетия жизни.
Однако нестеровский портрет как художественное явление тоже проходит за это время определенную эволюцию — и в содержательном, и в чисто живописном отношении.
Особенно важным для вхождения Нестерова в эту, все более захватывающую его, сферу оказался 1925 год, когда им были написаны четыре очень значительных портрета. Не будучи объединены еще одной темой, одной мыслью, одним чувством, как было позднее — в тридцатые годы, эти портреты, по существу, намечают различные аспекты творчества Нестерова-портретиста. Первый по времени написания — необычайно выразительный, в духе обостренного реализма, но без всякого стремления к стилизации — портрет академика А. Н. Северцова — старого друга художника. Второй был создан как «проба сил» перед работой над давно задуманным портретом В. М. Васнецова. Это романтический, «приправленный старыми мастерами» портрет любимого ученика и друга Нестерова художника П. Д. Корина, молодого человека «в стиле итальянцев Возрождения». Наконец, осенью он создает «портрет-памятник» Васнецову, в продуманности живописного решения которого явственны чисто декоративные и одновременно иконные элементы. В последний месяц этого года он «с большим удовольствием, хотя и со страхом», пишет лирический портрет молодой обаятельной женщины — А. М. Щепкиной.
В 1928 году Нестеров дважды берется за работу над автопортретами. Первый, нервный и динамичный, напоминает по самохарактеристике автопортрет 1915 года. Во втором, сдержанном, спокойном, мудром, ничто не отвлекает зрителя от главного — облика мастера, погруженного в мысли о своей работе. Этот автопортрет отмечает поворот художника к новой теме — живописному воплощению человека в момент его творческого подъема. В том же году он создает поэтический портрет своей средней дочери Веры.
Расцвет портретного творчества Нестерова приходится на последние двенадцать лет его жизни и начинается портретом-картиной «Братья А. Д. и П. Д. Корины». В том же, 1930 году он пишет свой первый портрет И. П. Павлова (с этого времени завязывается искренняя дружба между великим физиологом и во многом близким ему по духу живописцем). Именно теперь становится ясно, что художник обрел свою новую тему, новый нравственный идеал и его носителей (а найти «душу темы» было всегда его главной задачей). Теперь для него самое важное — не тихая добродетель, не уход от жизни, а отношение человека к своему делу, к подлинно творческому труду. И этим отныне определяется выбор Нестеровым почти каждой своей модели.
Молодые живописцы Корины были не просто учениками Нестерова (он постоянно говорил, что у него не было непосредственных учеников), но людьми, близкими ему и по душевному складу, и по взглядам на жизнь, на искусство. «…Я не устану ими любоваться, любоваться моральными, душевными их свойствами… Оба брата — художники, оба мастера своего дела»[10]. И именно это последнее, как уже говорилось, станет определяющим для Нестерова в выборе моделей своих портретов, (надо добавить, что Нестеров никогда не писал заказных портретов, за исключением портрета О. Ю. Шмидта).
В портрете Кориных живописец поставил перед собой сложную задачу — раскрыть во взаимодействии моделей их многогранные, во многом и внешне, и внутренне различные характеры. Цветовое и композиционное равновесие в динамике картины зиждется на закономерностях, найденных Нестеровым еще в начале века и проверенных, разработанных в портретах середины 20-х годов. И по своему смысловому звучанию, и по решению портрет братьев Кориных — одновременно итог предшествующих исканий и основа будущих достижений.
Рядом с этим, мастерски «срежиссированным», портретом-картиной несколько неожиданным, пожалуй, кажется портрет И. П. Павлова, в котором запечатлено именно «мгновение» жизни «дивного старика», запечатлено непосредственно, еще более живо и, пожалуй, более импрессионистично, чем это было в «Девушке у пруда». Несмотря на удачу портрета и даже повторение его (что не так часто бывало у Нестерова), необычайно требовательный к себе и по-особому вдумчивый, мудрый живописец уже тогда видел «иного Павлова», «более сложного, в более ярких его проявлениях»[11]. Это новое видение и было воплощено Нестеровым в 1935 году, но до этого им были написаны глубокие с психологической точки зрения и каждый раз живописно по-новому решенные портреты — проникновенный и тонкий второй портрет академика Северцова; самый «реалистичный» портрет скульптора И. Д. Шадра, напоминавшего Нестерову другого русского самородка Шаляпина; и предельно острый, неожиданный профильный портрет хирурга С. С. Юдина. Эти портреты наряду с другими семейными и лирическими портретами и автопортретами были продемонстрированы на шестидневной «полузакрытой» — по желанию Нестерова — выставке в Музее изобразительных искусств в апреле 1935 года, которая как бы утвердила Нестерова в «негласном звании» главы отечественных портретистов.
Второй портрет Павлова оказался необычным и очень впечатляющим. Нестеров так рассказывал о своем замысле: «Не оставляю мысль написать Ивана Петровича говорящим, хотя бы и с невидимым собеседником… Видится и новый фон — новые Колтуши, целая улица домов — „коттеджей“ для сотрудников Ивана Петровича… Иван Петрович в разговоре частенько ударял кулаком по столу, чем дал мне повод осуществить этот жест… характерный, но необычный для портрета вообще, да еще столь прославленного и старого человека…»[12] По существу, этот рассказ — блестящий анализ самим художником зарождения и формирования замысла картины, степени ее динамики, среды, наиболее точно «поддерживающей» образ портретируемого, и в противоположность ранним картинам подчеркивающей современность изображенного.
Казалось бы, в профильном портрете, где общение со зрителем через взгляд модели отсутствует, труднее дать то, что принято называть психологическим решением образа.
Но у Нестерова не так. Энергия его модели так велика, что это произведение становится явлением не только портретной, но и исторической живописи.
К таким в высшей степени впечатляющим, острым в психологическом и своеобразным в живописном отношении работам относятся в первую очередь портрет читающего лекцию С. С. Юдина, который можно было бы назвать (как это делал известный американский живописец Дж. Уистлер) «симфонией в белых тонах», и портрет пожилой офортистки Е. С. Кругликовой — «симфонией в черных…». В портрете петербургской художницы Нестеров великолепно сумел уловить и почти мирискуснически передать изящество своей модели.
К последним портретным работам Нестерова относятся совершенно «молодой» и крайне динамичный портрет скульптора В. И. Мухиной за работой и спокойный, вдумчивый портрет старого друга художника, строителя Марфо-Мариинской обители архитектора А. В. Щусева. Итоговой работой Нестерова оказался написанный в 1942 году и подаренный им Екатерине Петровне в честь сорокалетия их совместной жизни пейзаж «Осень в деревне». В его сдержанной и строгой живописи, столь отличной от ранних нестеровских пейзажей суровым, как бы навеянным войной аскетизмом, много мужественной поэзии и скорбной лирики.
Скончался Михаил Васильевич Нестеров в трудное время Великой Отечественной войны, 18 октября 1942 года, ни на минуту не теряя веры в то, что любимая им Родина «прогонит врага и супостата», что впереди ее ждут «события светозарные, победные».
Воспоминания Нестерова «О пережитом» посвящены «первым двум третям» его жизни. Их временные рамки охватывают более полувека — с 1862 по 1917 год, а если прибавить к ним рассказ о родителях и прародителях художника, — то и целый век.
Перед читателем воспоминаний проходит большая и сложная жизнь. Но, как уже говорилось, рассказ о ней не завершен. Последнее двадцатипятилетие жизни Нестерова остается вне рамок повествования. И может на первый взгляд показаться, что этим воспоминаниям больше подошло бы название мемуаров художника, князя С. А. Щербатова, написанных им в эмиграции, — «Художник в ушедшей России». Однако для Щербатова Россия действительно «ушла», стала страной воспоминаний. Нестеров же, живший одной жизнью с Россией до конца своих дней, мог бы повторить слова Анны Ахматовой: «…и не под чуждым небосводом / Не под защитой чуждых крыл /, Я была тогда с моим народом / Там, где мой народ, к несчастью, был»[13]. В «Пережитом» Нестеров рассматривает прошлое с живым волнением, стараясь осмыслить судьбу России и себя самого, как певца родной страны, ее народа, ее природы.
Основной текст воспоминаний был написан в 1926–1928 годах. В эти годы портретная живопись Нестерова переживала «период становления», в то время как прежние, привычные темы хотя и воплощались по большей части в первоклассные и глубоко поэтичные картины, но уже не поглощали полностью творческие силы художника. Поэтому работа над мемуарами стала, по словам Нестерова, его главной жизненной задачей.
Первая, бо?льшая по объему половина повествования Нестерова о своей жизни — с первых воспоминаний детства до начала девятисотых годов — течет плавным, во многих частях подробным, внешне спокойным, но внутренне напряженным рассказом. С большой любовью и живейшей благодарностью написаны страницы, посвященные родителям Нестерова и его детским годам, формированию характера живого и восприимчивого мальчика из культурной по своему времени купеческой семьи. Здесь необходимо отметить впервые публикуемые тексты, рисующие облик «батюшки Сергиевского», священника Ф. М. Троицкого. Годы учения юноши Нестерова описаны верно, точно, порой весьма остро и самокритично. Предельно искренни страницы воспоминаний о юной безвременно ушедшей из жизни жене — Марии Ивановне Нестеровой (урожденной Мартыновской) и последовавшим за ее смертью становлением Нестерова-живописца. Чрезвычайно важен не только для понимания эволюции живописи Нестерова, но и истории русского искусства конца XIX века текст мемуаров, посвященный вхождению его в круг членов «Абрамцевского кружка». Не менее значительна история его взаимоотношений с В. И. Суриковым, П. М. Третьяковым, Е. Г. Мамонтовой, В. М. Васнецовым и, конечно, с руководителем работ во Владимирском соборе в Киеве — профессором А. В. Праховым и его семьей.
Часть материалов о девяностых годах весьма обогащена впервые публикуемыми текстами, имеющими несомненное значение не только для читателей, интересующихся художественной культурой конца XIX — начала XX века, но и для историков этого времени как наблюдения умного, широко мыслящего и четко фиксирующего события современника. Особенно необходимо выделить подробный рассказ об освящении Владимирского собора в Киеве — одного из важнейших событий жизни Нестерова в девяностые годы, когда он вместе с В. М. Васнецовым участвовал в росписи собора. Среди портретных зарисовок в воспоминаниях интересны характеристика К. П. Победоносцева и впечатления художника от встречи с императором Николаем Александровичем, императрицей и другими членами царской семьи, их отношение к «русскому художеству».
В целом воспоминания Нестерова — подробные, повествовательные в частях, касающихся не только детства и юности, но и расцвета творческой зрелости художника — несколько меняют свой характер и интонацию, начиная со страниц, посвященных Русско-японской войне и первой русской революции.
Интонация воспоминаний Нестерова о конце восьмидесятых — девяностых годах прошлого столетия и о начале нового века достаточно оптимистична. Он ясно и вполне оправданно ощущает свое искусство частью общего художественного движения, а самого себя — представителем (в картинах, а не церковных росписях) определенного направления в искусстве конца XIX — начала XX века — направления, насыщенного чувством, живописными исканиями «нового, молодого и свежего». В эти годы Нестеров, при всем своеобразии и даже известной обособленности его живописи, крепко связан со сверстниками, имеет сподвижников (в первую очередь Левитана, смерть которого в 1900 году была для него тяжелым ударом). Он в гуще борьбы художественных направлений и объединений. Живет и творит с «азартом», о чем не раз высказывается в письмах того времени. Первые годы XX столетия, Серебряный век восприняты им как начало возрождения Русского искусства в самых различных проявлениях. Несмотря на горе — утрату горячо любимой жены, ему присущ известный «социальный оптимизм», окрашенный в лирические тона.
С болезненной обостренностью воспринимает художник поражение русского флота при Цусиме, не менее остро переживаются им и события первой русской революции. В результате — глубокий душевный кризис, пессимистический взгляд на мир, убеждение, что единственное спасение России и русского народа — в православии. В эти годы он работает над созданием своеобразной картины-манифеста, показывающей путь людей ко Христу. Его позиция в искусстве сосредоточивается в сфере поисков новых средств для воплощения в живописи отвлеченной философской идеи. То, что художник с такой меткостью назвал опоэтизированным реализмом, теперь становится основой трех композиций: «Святая Русь», «Путь ко Христу», «Христиане». Все это, по сути дела, обособляет Нестерова от круга художников и художественных деятелей, с которыми он был ранее близок («Всех моих друзей-почитателей за эти годы я сумел растерять», — пишет он А. А. Турыгину, своему давнему приятелю, в конце 1915 года[14]). Он одинок, и это отчетливо звучит в воспоминаниях. Отсюда и разочарованный, ироничный, иногда желчный тон многих страниц «О пережитом». Однако полны непосредственного чувства и вполне естественного волнения страницы, посвященные встрече его с Львом Толстым. Нестеров не ограничивается здесь «рассказом о прошлом», а приводит свои письма о Толстом, написанные во время пребывания в Ясной Поляне.
Совершенно по-особому воспринимаются впервые опубликованные страницы воспоминаний, полные тепла и подлинного восхищения, посвященные великой княгине Елизавете Федоровне, «одной из самых прекрасных, благородных женщин, каких я знал». Эти страницы являются превосходным и достоверным источником истории создания Марфо-Мариинской обители и работы Нестерова над ее росписями.
Начавшаяся Первая мировая война сближает Нестерова с теми, кто трагически переживает все тяготы, выпавшие на долю русской армии и русского народа. Не случайно именно в это время он сближается с религиозными мыслителями — С. Н. Булгаковым, П. А. Флоренским, В. В. Розановым, С. Н. Дурылиным. Общение с ними пробуждает интерес к острым проблемам общественной жизни, правда, в очень сдержанном аспекте. «Меня политика не занимает. Я не чувствую к ней вкуса. Моя дума всегда одна и та же — чтобы моей Родине жилось полегче, поменьше было войн и иных „потрясений“. Вот и все, о чем я думаю… кроме моего художества, о котором я думаю, мечтаю денно и нощно», — пишет Нестеров в воспоминаниях. В работе над картиной «Душа народа» («Христиане», «На Руси») Нестеров испытывает прежний «азарт», но в углубленной, полной религиозного чувства форме. Однако внешние события художественной жизни волнуют его: например реформы И. Э. Грабаря в Третьяковской галерее. Иногда же ему кажется, что жизнь и творческий путь его уже на исходе, что не прибавляет «оптимизма» последним страницам воспоминаний, которые становятся от страницы к странице «все мрачней и тревожней», а текст лаконичней и суше.
При всех сложностях в жизни Нестерова, тем более что «новая жизнь» послереволюционных лет требовала очень большого напряжения из-за множества изменений в ее внешнем и внутреннем укладе, воспоминания написаны им правдиво и с полной определенностью. У Нестерова нет желания как-то приукрасить свои поступки, смягчить черты своего «неуемного», нелегкого, колючего характера.
С другой стороны, он ничего не изменяет в своих отношениях к людям. Нестеров, человек по натуре страстный, никогда не считал недостатком субъективность в восприятии и оценках событий и современников. Достаточно вспомнить его письмо А. А. Турыгину о книге А. Бенуа «История живописи XIX века». «Думаю, что всякая деятельность, в том числе и „критика“, и история, освещенная талантом, непременно субъективна. Субъективна и книжка А. Бенуа потому, что она написана человеком даровитым, с талантом… Историки Карамзин, Костомаров, Ключевский потому так ярко сияют в исторической науке, что они в высшей мере субъективны. А как возмутительно субъективен великолепный Белинский!»[15] Уместно отметить удивительное качество Нестерова — умение без мелочных обид принять весьма резкую критику своей церковной живописи («Взгляд Бенуа на Нестерова при всей жестокой правде, по-моему, куда проникновеннее, глубже всего того, что о Нестерове говорят и пишут…»[16]).
В литературном плане воспоминания написаны неровно, ибо отражают различие в мироощущении Нестерова на разных жизненных этапах. А писатель он, как можно судить по воспоминаниям, выдающийся. Ему чужды эмоциональная взволнованность, восторженность, репинская «речь впопыхах» в «Далеком близком». Нет у него и яркой своеобразности, сугубой индивидуальности языка Петрова-Водкина. Он принадлежит к мемуаристам, которые пишут просто и предельно ясно. Язык его лаконичен и четок, определения всегда точны и исчерпывающи.
В предисловии к воспоминаниям «О пережитом» Нестеров писал: «Воспоминания, мемуары — удел старости: она живет прошедшим, подернутым дымкой времени». Обычно это так, но его случай представляет в известной мере исключение. Нестеров начал писать свои воспоминания («Мое детство») молодым, тридцатилетним человеком, в середине девяностых годов, пытаясь понять особенности формирования своего пути в искусстве. В двадцатые годы, когда он начинает работать над воспоминаниями систематически и особенно интенсивно, его «старение» как художника было лишь кажущимся: подспудно шла уже напряженная работа, принесшая «второе дыхание» живописцу. И записки, как он называл тогда свои воспоминания, были новой формой выражения его творческих порывов.
Писательский труд всегда привлекал Нестерова, особенно если к нему приводило ощущение внутренней необходимости самовыражения, подобное тому же стремлению к живописи. Уже первый, опубликованный им в 1903 году очерк — о Левитане — показал незаурядное литературное дарование автора.
Напряженная работа над большими картинами, над церковными росписями надолго отрывала Нестерова от собственного литературного труда, от спокойного вглядывания в прошлое. Тем не менее в 1913 году он пишет очерк о Перове, через три года — краткий, но глубоко прочувствованный некролог памяти безвременно ушедшего Сурикова, чуть позднее — статью, воздающую дань «истинному эллину наших дней» профессору А. В. Прахову. Через короткое время он создает небольшой этюд, посвященный большому другу русских художников — Е. Г. Мамонтовой.
К систематической работе над воспоминаниями «О пережитом» Нестеров приступает лишь в 1926 году, в год сорокалетия своей художественной деятельности, в письмах к родным и друзьям он подробно сообщает, как движутся «Записки». «Много теперь пишу. Написал уже о появлении „Пустынника“… следовательно, половину своих воспоминаний написал уже. Потому считаю половиной, что намерен кончить их 17-м годом, когда мне было пятьдесят пять лет. Местами выходит жизненно…» — пишет Нестеров жене из санатория в Гаспре[17], где он в течение двух лет отдыхал осенью и где ему особенно хорошо работалось.
В конце января 1927 года он извещал из Москвы Турыгина: «Мои „воспоминания“ идут, в общем, неплохо. Написано до приглашения меня в Киев. Причем написан ряд этюдов-характеристик приятелей-художников. Некоторые, по отзывам слышавших, удались… В ближайшее время приступаю к Владимирскому собору. Вот там и придется говорить о Васнецове. Ведь там, на лесах собора, произошло наше знакомство. Кроме Васнецова придется вывести ряд лиц, а главное Прахова и его семью. Это задача интересная, хотя и очень трудная. Работаю с интересом. Хотел бы кое-что прочитать тебе…»[18] Еще одно сообщение старому другу: «Пишу я сейчас 1903 год. На днях начну 1904. Письма и помогают, и осложняют многими забытыми подробностями»[19].
Здесь речь идет о весьма важном в технике написания мемуаров Нестеровым обстоятельстве. Во избежание фактических ошибок, для уточнения событий, Нестеров использовал эпистолярные материалы тех лет — свои письма к родным, друзьям и особенно своеобразную летопись, в которую сложились его письма к Турыгину, охватывающие почти полвека их дружбы. Опираясь на них в работе над воспоминаниями и даже частично воспроизводя их, он в то же время не делает это академически педантично.
Письма цитируются не буквально, а с перестановкой слов и даже абзацев, что делает текст воспоминаний более выразительным.
Необходимо отметить, что в последнее десятилетие своей жизни Нестеров был склонен преуменьшать значение своей переписки с А. А. Турыгиным, хотя именно эти письма положены им в основу многих страниц воспоминаний. Перед началом систематической работы над воспоминаниями он писал: «…Сорокалетняя переписка наша — все эти шестьсот-семьсот писем не содержат в себе ни обмена мыслей, или чувств о художестве, или „идеалах“ вообще. Ничего заветного в них говорено не было и писать другу Т<урыгин>у об этом заветном было бы праздным делом. И, однако, в этих письмах проходит вся моя внешняя жизнь, а она все же была полная, разнообразная, деятельная»[20]. Это высказывание кажется не вполне справедливым, ведь именно в письмах Нестеров излагает взгляды на роль художника и на ряд важнейших проблем искусства рубежа столетия. Именно с Турыгиным делится трудностью совмещать церковные работы со «свободной» живописью. Именно ему адресует свои письма о Толстом, подробнейше информирует о ходе работы над своей «главной» картиной десятых годов «Душа народа». Реакция Турыгина на признания и высказывания Нестерова далеко не всегда адекватна им, но тому часто нужен был не собеседник, а просто слушатель, на скромность и преданность которого он мог вполне положиться.
Незадолго до окончания работы над воспоминаниями художник знакомит с ними С. Н. Дурылина, Турыгина и своего давнего приятеля, заведующего художественным отделом Русского музея П. И. Нерадовского. В отклике на замечания Турыгина Нестеров пишет: «…Что в писаньях есть длинноты, что не все в них проработано, знаю. Короткие характеристики, как „М. Н. Ермолова“, то, что они не входят в план, а сами по себе — это не беда. Такие этюды пишутся тогда, когда приходит желание… Выходит иногда кратко, но ярче, чем если бы я к ним добирался постепенно. Они у меня в своем месте… найдут себе пристанище… Ничего „заказного“, обязательного… Пишу, что Бог на душу положит…»[21]
В ноябре 1929 года, по завершении воспоминаний, Нестеров понимает, что писать не только кистью, но и пером стало для него уже потребностью: «…явилось желание написать особый этюд о Дягилеве и Шуре Бенуа, они оба „достойны кисти Айвазовского“»[22]. А через полтора года в письме Турыгину — новое признание: «Я время от времени пописываю: недавно написал этюд „В. И. Икскуль“, хвалят…»[23]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.