17. Загадочная картинка как игра
17. Загадочная картинка как игра
Вам не случалось в детстве рассматривать загадочные картинки? Да? И я обожал. Какое это удовольствие — часами разглядывать непритязательный пейзажик, вертеть его перед собой и выискивать на нем фигурки человечков, зверюшек, птиц и насекомых, тщательно замаскированных хитроумным художником. Иногда он "прячет" их в переплетениях ветвей и трав, иногда — в завитушках волн или облаков. В пестрой мозаике прибрежной гальки. В складках гор. В складках одежды официально присутствующих на картинке персонажей.
Вот перед тобою лесной ландшафт с идущим по первому плану охотником — требуется отыскать дичь: трех уток или двух зайцев, или оленя; бывает, что отыскиваешь даже лису с пушистым хвостом, либо громадного медведя, нарисованного вверх ногами в правом нижнем углу и прикрытого причудливой штриховкой болотного камыша. Вот одна утка — она сидит по диагонали рисунка среди узоров березовой листвы; вот другая — распласталась в полете с вытянутой вперед шеей, а где же третья?.. Но довольно сладких воспоминаний.
Нам дана новая загадочная картинка: нарисованы три ведьмы, слипшиеся в пеструю группу на фоне низких зарослей вереска и укутанные рваными клочьями предвечернего тумана. Лиц и фигур почти не видно. Все скрывают бесформенные серые хламиды — что-то вроде свободных длинных плащей с глубокими капюшонами. Лишь иногда, редко-редко, налетит неизвестно откуда взявшийся порыв ветра: отогнет край хламиды и покажет нам старческую костлявую кисть со скрюченными пальцами и давно не стриженными ногтями; сбросит капюшон и пошевелит седые жесткие космы. Старухи тут же прикрываются.
Что замаскировано этим рисунком? Что скрыто на нем? Что спрятано в складках одежд и морщин у этих мифических старух?
Почему и зачем эта сцена с ведьмами, с которой Шекспир начинает пьесу? И не только начинает — сцена ведь потом (забегаю вперед) будет точно повторена с еще большей интенсивностью (см. сцену третью). Зачем этот повтор? Зачем он Шекспиру?
То ли это эпиграф?
То ли заявка на глобальность чего-то? Но чего?
Может быть, это экспозиция конфликта пьесы?
Во всяком случае тут что-то очень, очень важное, чрезвычайно важное\ Что?? Не будем торопиться. Подождем.
Медленно. Возникает. Видение. И видение.
Старухи раздеваются и пляшут. Безобразные, с развевающимися в диком танце сивыми патлами, дряблотелые, с огромными висячими грудями и ягодицами (сделаем специальные трико, такие, как я видел у Ролана Пти в его "Соборе Парижской Богоматери"). Актрисам это жутко понравится. Как они захихикают, сколь двусмысленным и интимным будет их грудной смех, когда из пошивочной мастерской принесут им новые их "костюмы"! Как предвкушающе будут они нацеплять на себя эти гиперболы вечной женственности: неприлично большие, мраморно-лиловатые или с прозеленью и мутной охрой старческой пигментации, морщинистые и вялые, с титаническими, прямо-таки микеланджеловскими сосками! Представляю, каким зато небывало свободным будет их наглый танец — дерзко-веселым, потому что самим актрисам еще далеко до климакса, но и отчаянно-протестантским, потому что они, увы, уже не самой первой свежести. Будет трясение и мотание грудями, свисающими до чресел, будет гордое взвешивание грудей на ладонях перед собой, будет забрасывание их — поочередное и парное — за плечи, "а ля рюкзаки", будет и коронный трюк разудалой импровизационной хореографии (порнографии?) — верчение фиолетовым задом, "соблазнительные" половинки которого начнут шлепать хозяек то по икрам, то по лопаткам. Да, такую вещь актрисы будут играть с величайшим удовольствием, а как же иначе? — шокирующий танец сексуально озабоченных старух.
И тут же возникает еще одно видение: в третьей сцене ведьмы еще раз заголятся и запляшут, только теперь они будут молодыми и прекрасными . Это уже что-то совсем интересное: молодые и прекрасные ведьмы. Актрисы словят кайф на репетиции — будь здоров. Зрители на спектакле, вероятно, тоже (через шок — и это также не фунт изюму): "ожидали снова увидеть сизые сиськи старушек, а тут... такие аппетитные девочки!"
Но если говорить серьезно —- заявлено важное: двойственность ведьм и всего происходящего. Подойдет? Кажется, подойдет.
Додумать и досмотреть пикантную картинку я не успеваю, — надвигается новое видение (они теперь — как лавина: пошло! пошло! и пошло!). Три радистки. Еще лучше — три радиофицированные гермафродитки (не то мальчики, не то девочки).
Третье видение выплывает из кромешной темноты, как некий метафизический "крупный план". Три молодых лица, прижатые друг к другу, щека к щеке, и резко освещенные снизу мертвым светом шкалы радиоприемника или радиопередатчика. Над ними дрожат гибкие усики антенн, головы их стиснуты обручами наушников. Крутят верньер, и пространство наполняется звуками эфира: треском, свистом, разноязычной речью, сменяющейся разнообразной музыкой, нахальным воем и грохотом глушилок. Ловят сигналы. Три лица чем-то легко напоминают финальные кадры Рогожина и Мышкина из куросавского "Идиота". А может быть, что-то в них от Фрица Кремера: "Ангелы-хранители атомной эры". Образ? Образ. Даже, по-моему, ничего образ.
Жуют. Время от времени моргают. Слова цедят с великолепной небрежностью... нет, это определенно неплохо: старинный стихотворный текст — как жаргон шпионов, как зашифрованный разговор. Кот — это буквально агент. "Кот" — кличка, условный позывной. И так у всех: "жаба", "гарпии", в общем, сплошная "Серая Мэри". И главное слово сцены — Макбет! — имя, оживляющее обстановку. Все произносимое ими, кроме этого имени, — через губу, безразлично, без выражения, а это имя — как начало атомной войны. Имя — событие. Нормально? На-а-ар-маль-на.
И еще видение:
Садится летающая тарелка — начало спектакля. Выходят на первую сцену и играют ее инопланетяне. В конце первой сцены они превращаются (после сообщения о Макбете) в ведьм. Затем, в конце первой половины третьей сцены пойдет стриптиз старух, а на последнюю пляску (в четвертом акте, вокруг котла в пещере) — стриптиз молоденьких. Ишь ты, даже целая концепция получилась. Концепция трех шоков.
Вы спрашиваете, откуда взялись инопланетяне? Да, вероятно, возникли оттого, что интуитивно мы, несмотря на всю свою образованность и культурность, связываем ведьм со всем таинственным и необъяснимым. Что-что? Вам кажется, что мы слишком вольно обращаемся с классическим произведением? Что туг у нас слишком много режиссерских фантазий вместо аналитической работы? Спокойно. Это не режиссерские выдумки, а самый настоящий разбор согласно аксиоме фона: мы анализируем пророчества Шекспира на фоне предлагаемых обстоятельств пьесы, на фоне предлагаемых обстоятельств жизни автора и на фоне предлагаемых обстоятельств нашей с вами жизни.[2] Это — прошлое, перекочевывающее в настоящее и заглядывающее в будущее. Это — открытое настежь время искусства. Так-то.
Для вашего спокойствия немного обобщающей теории: величие того или иного произведения искусства заключается, помимо всех остальных его важных особенностей, да, пожалуй, и главным образом, в том, что оно позволяет, допускает в себя современную, животрепещущую мысль последующих поколений, и с какой степенью органичности допускает. Количество и естественность вхождения последующих трактовок в произведение и есть конкретная реализация довольно абстрактных эпитетов "великое" и "вечное" творение. Резко, по-вашему? — Смягчим: произведение тем художественней и значительней, чем больше его образы вызывают свободных ассоциаций. Вы смешной человек — вы мне не верите. Ну, что мне с вами делать? Ладно, устроим консультацию у общепризнанных авторитетов на тему "Многозначность — залог величия произведения".
На ваши сомнения отвечает крупнейший в мире специалист но Шекспиру — английский режиссер П. Брук: "Он (драматург) создает сценический образ — структуру сценического поведения и положений, из которых можно вычитывать самые различные, дополняющие друг друга и противоположные значения. "Гамлет" тоже ведь не что иное, как сценическая конструкция, которую, хотя сама она не изменяется, можно читать и перечитывать при воплощении, всегда находя новое содержание".
Вам мало? Ну, тогда даю слово Виссариону Белинскому: "...для нашего времени мертво художественное произведение, если оно изображает жизнь для того только, чтобы изображать жизнь без всякого могучего субъективного побуждения, имеющего свое начало в преобладающей думе эпохи". С "неистовым Виссарионом" вы, конечно, согласны.
Шекспир по-настоящему великий и вечный писатель, потому что он "впускает" в себя самые разнообразные и самые неожиданные трактовки, причем в каком угодно количестве. В этом вы, надеюсь, уже начинаете убеждаться (с моей, пардон, помощью). С каждой новой трактовкой Шекспир открывает все новые и новые грани своего гения и своих сочинений. Создается впечатление, что настоящее его имя — Бесконечность.
А вам кажется, что ведьмы — это ведьмы и больше ничего...
Нет, за ними непременно должно стоять что-то очень значительное, может быть, самое значительное в многовековой и многотрудной жизни человечества.
"Макбет" — философская (а не натуралистическая!) притча, своеобразная "парабола" (Брехт), трагедия-парабола, образно выражающая весьма реальные явления жизни. Образная параболичность великой трагедии идет оттого, что некоторые явления не могут успешно быть выявлены в бытовой зеркальности прямого отражения. Шекспир, так же, как и Феллини, как и Бергман, если брать живые эквиваленты художественной действительности нашего времени, не верил в духов, но они, эти духи, позволяли ему (как Феллини в "Джульетте и духах", как Бергману в "Седьмой печати") выразить суть общественных явлений и феноменов, иначе невыразимых, сделать эти феномены живущими, то есть наглядными и действенными.
Изображение в "Макбете" ведьм всего лишь как ведьм, как реальных, объективно существующих представительниц нечистой силы могло бы иметь место в том единственном случае, если бы сам Шекспир верил в их существование .
Даже если бы Шекспир и верил в существование ведьм и других духов, мы-то не можем всерьез изображать их в сегодняшнем спектакле и разбираться в их логике и в их поступках.
Был ли Уильям Шекспир суеверен? Судя по его произведениям — не был, а других прямых свидетельств не имеется. Но вот вам Бэкон — ровесник и, скорее всего, знакомый Шекспира. Они настолько близки друг другу по своему творчеству, по философии, что некоторое время Бэкону даже приписывали авторство шекспировских драм. И что же Бэкон? — он тоже писал о нечистой силе: "есть четыре вида призраков, которые осаждают умы людей. Для того, чтобы изучить их, мы дали им названия. Назовем первый вид призраков призраками рода, второй — призраками пещеры, третий — призраками рынка и четвертый — призраками театра". Посмотрите, как это близко к Шекспиру — те же темы, те же образы, те же ключевые слова: театр, пещера, призрак. Но здесь с неоспоримой определенностью видно: "призрак" — только образ, а за образом стоит самая что ни на есть реальная власть человеческих общественных предрассудков. Так что не один автор "Макбета" использовал емкие образы "нечисти" для сигнификации социальных реальностей. Это было в духе времени и в обычае английской интеллектуальной элиты XVII века.
Широчайшая осведомленность Шекспира в различных областях знания, несовместимая с суевериями, не раз доказывалась учеными, и нам нет смысла повторять их доказательства.
Уильям и духи: сам Шекспир не верил в ведьм, но большинство зрителей, заполнявших в то время театр, конечно же, верило, и в интересах дела Шекспир не брезговал суевериями своей публики, с помощью призраков и ведьм он рассчитывал пробудить и проэксплуатировать эмоцию зрительного зала. Рассчитывал, как видим, не без успеха.
Попробуем последовать его путем. Но чем можно пробудить эмоцию и увлеченность нашего, не верящего ни в бога, ни в черта современного зрителя? Чем? Какие ведьмы? — бабушкины сказки! А вот инопланетяне его трогают. И экстрасенсы волнуют: разные там Джуны, Ванги, филиппинские целители и непонятные телевизионные доктора. Даже полуграмотные знахари и знахарки превратились в дефицит из-за своего естественного вымирания. Мы снова и с радостью погружаемся во мрак невежества. Мы, как зрители "Глобуса", начинаем верить в любую модную дичь: апокалиптические настроения, буйное размножение всяких лжепророков, приход меченого антихриста, звезда Полынь (в связи с Чернобылем), масоны и многое тому подобное. Спросите отчего — Fin du siecle, дорогие мои, — конец века.
Созвучие эпох: конец XVI — начало XVII века, с одной стороны, и рубеж XX и XXI веков — с другой. Много, много общего, но я остановлюсь на трех крупных общностях: 1) одинаковый декаданс, 2) одинаковая усталость, накопившаяся в народе за бурные предшествующие сто лет и 3) одинаковый страх перед надвигающимся новым веком: социальная тревога и незащищенность отдельного человека.
О сходствах поговорим чуть-чуть подробнее.
Декаданс — это развитие наоборот, вырождение. На протяжении уходящего века мельчало, вырождалось все, но главным образом — правящая верхушка. Проследим это на лидерах столетий. XVI столетие: от могучего, почти великого короля Генриха VIII — через суховатую и мстительную девственницу Елизавету — к ничем, кроме уклона в оккультизм, не примечательного Якова I. XX столетие: от "святых" революционеров переворота — через революционеров-беспощадников периода культа — к дегенеративным демагогам, мелким мошенникам и любителям дармовщинки. В итоге — двусмысленная траектория отрицательного развития, отмеченная возрастанием личностной ничтожности.
Усталость народа. Сходство двух рубежных эпох просто поразительно. Особенно в смысле давления на граждан. И тогда и теперь мероприятия и социальные программы сыпались на головы простых смертных, как из рога изобилия. У них — огораживание, у нас — раскрестьянивание. У них — мануфактуризация, у нас — индустриализация. У них — Реформация и Протестантизм, у нас — Культурная Революция и ликвидация безграмотности вместе с самими безграмотными, особенно с не знающими политграмоты. И там и тут дорвавшаяся до власти клика ухайдакала целый народ так, что ему оставалось только одно — плюнуть на все и расслабиться. Есть выразительный технический термин — "усталость металла". Как жаль, что до сих пор никто не додумался до термина "усталость человеческого фактора".
Страх перед наступающим веком имел некоторое основание в железобетонном постулате обывательской логики: конец века — конец моего века. Но это, конечно, не главное. Главным основанием был печальный исторический опыт, свидетельствовавший, что крупные общественные движения, как-то: революции, реформации, ренессансы и перестройки — всегда совершались под лозунгом освобождения человека и обязательно освобождали его. Но освобождали только для того, чтобы закабалить его еще больше. На глазах у потрясенных людей позднего Ренессанса с последним произошла катастрофическая метаморфоза: от прославления и утверждения Прекрасного и Свободного Человека европейский мир перешел к возвеличиванию и продвижению Маккиавелей Всякого Рода: от политических проходимцев до экономических ненасытников. Шекспиру, завершавшему в Англии этот самый Ренессанс, было отчего впасть в тяжкий кризис. Но и у нас ведь тоже было не лучше: нас тоже освободили в 1917 году, но тут же зажали так мощно, как никому и никогда не снилось. Социальный террор после социалистической революции превзошел и обогнал все предшествующие тирании. Теперь, в конце века, нас решили освободить еще раз с помощью демократии и гласности. Для чего? Для какого нового закабаления? Пока неизвестно, но по логике прогресса прессинг должен быть еще мощнее и погибельней. Неизвестность как раз и страшит: то ли кончается наш привычный "реальный социализм", то ли начинается новый социализм — нереальный, как кошмар.
Итог сходств: тогда и сейчас кончалась целая эпоха. Полностью дискредитировали себя: тогда — ренессансный гуманизм, теперь — гуманизм социалистический. Лопнули разноцветные шарики, они оказались радужными, но непрочными мыльными пузырями.
Итог рассуждений: нам легче понять Шекспира, чем кому-либо и когда-либо из-за сходства исторической ситуации — век вывихнут, сломался, порвалась цепь времен.
Итог методический: нащупав сходство эпох и ситуаций, мы выполнили одну из значительнейших задач режиссерского анализа; теперь мы сможем легко вычитывать из пьесы современно звучащие мотивы...но тут в подбивание историко-теоретических бабок вмешался Шекспир и попросил слова.
Монолог Шекспира в третьем лице:
Он увидел вокруг себя всю мерзость королевской власти: продажность высших чиновников, подкупы политических противников, доносительство, тайный шпионаж и безличное тайное братство наемных убийц — придворных отравителей, уличных разбойников с кривыми ножами, штатных палачей, нештатных дуэлянтов, тонкогубых цензоров, бессердечных красавиц, жестоких остроумцев, ростовщиков и пиратов.
Но он увидел и гораздо больше, он увидел главное: общество начало войну против личности — отдельных властителей феодализма сменила объединенная и мощно разветвленная буржуазная, то есть основанная на купле-продаже система угнетения человека.
Он понял: теперь жизнь отдельного человека будет неуклонно падать в цене. Честность, смелость и великодушие превратятся в разменную монету, доброта и милосердие пойдут с молотка, а благородством и справедливостью будут, как паклей, затыкать щели тюремных фасадов. Пройдет два-три века, и человек живущий будет никому не нужен, спрос пойдет только на человека функционирующего.
Шекспир произносил монологи, впору и мне было произнести свой моноложек...
Мой несостоявшийся монолог от первого лица:
Человек рождается на свет для того, чтобы стать личностью — самоценной, самовольной, самореализующейся до конца. Но не тут-то было: на него сразу же, чуть ли не у колыбели, набрасываются злые феи дурной социальности и начинают его обрабатывать — это нельзя, то нельзя, все — нельзя. Делается это, конечно, в интересах общества и называется воспитанием. Человека с пеленок включают в установленную заранее социальную игру и вдалбливают, вдалбливают, вдалбливают в него правила этой насильственной игры. Человечек сопротивляется, жалуется, рыдает, ему так не хочется участвовать в такой игре, но...
Но я, как вы уже поняли, не произношу и никогда не произнесу этого монолога, так как по профессии я режиссер, а режиссеры, в отличие от актеров, монологов не произносят. Их дело — видеть и слышать образы.
И я снова послушно стараюсь увидеть, кто или что скрывается за образами ведьм. Стараюсь упрямо, настойчиво, до боли и висках. Безостановочно перебираю варианты: ведьмы — это бесчисленные королевские фискалы, несчитанные серые кардиналы, тайные советники, имя которым — тьма; ведьмы — это сотни мракобесов от идеологии, тысячи функционеров, миллионы надсмотрщиков командно-административной системы... и неожиданно прихожу к открытию:
ВЕДЬМЫ — ЭТО ОБРАЗ "MAN"
"Man" выдумал немец.
Точнее — немецкий философ, экзистенциалист.
Он придумал "Man" как термин для обозначения безличной, анонимной силы, действующей в современном человеческом обществе, а с развитием общества начинающей в нем хозяйничать.
"Man" — это немецкое неопределенное местоимение, не обозначающее никого конкретно. Это как у нас в сказке: "Пойди туда, не знаю куда, приведи того, не знаю кого". В русском языке нет аналогичного местоимения, поэтому "man" более-менее успешно переводится глаголом вовсе без лица: "говорят", "думают", "считают" — кто говорит, кто думает, кто считает — неизвестно. Но я не хочу, чтобы вы поняли то, о чем я тут размышляю, как что-то легкомысленное, неважное, формально-грамматическое, как игру словами или безобидные сказочные прибаутки. Чтобы повернуть вас лицом к явлению, я приведу вам не немецкие, а наши, типично русские, вернее — типично советские эквиваленты "man": "есть мнение", "товарищи считают", "по многочисленным просьбам трудящихся". Узнаете родное? Но вот еще более грозные формулы (методика "man" разработана настолько хорошо, что даже слово "народ" мы за 70 лет превратили в "man"!): "Это нужно народу", "Народ этого не поймет", "Народ этого не потерпит".
Так что же такое "man"? безличная массовидность. Дурная социальность. Суета так называемой общественной деятельности. Все, что порождает неподлинное человеческое существование.
А вот что говорит по поводу "man" сам философ: "Пребывание людей друг возле друга полностью растворяет их собственное существование в способе бытия других , так что другие еще более меркнут в своем различии и определенности. В этой неразличимости и неопределенности развертывает "man" свою настоящую диктатуру. Мы наслаждаемся и развлекаемся так, как наслаждаются другие; мы читаем, смотрим и высказываем суждения о литературе и искусстве так, как смотрят и высказывают суждения другие, мы "возмущаемся" тем, чем возмущаются другие"[3].
Теперь понятно? Все идут на собрание, и я иду на собрание. Все идут на ленинский субботник, и я иду на ленинский субботник. Все вступают в общество защиты животных, и я вступаю в общество защиты животных. Интересно ли нам на собрании, принесет ли пользу наше участие в "черной субботе", поможет ли собачкам и кошечкам наше включение в их защиту — не имеет никакого значения.
"Man mup" — так нужно "man", необходимо, положено.
Главное, чтобы соблюдался категорический императив этого самого "man": веди себя, как все, не выступай, не высовывайся, не возникай.
"Man" — это заурядность, результат и смысл нивелировки.
Олицетворение пустоты. Непонятное, необъяснимое, а потому пугающее "ничто".
"Man", будучи реальным, но анонимным субъектом повседневной жизни, стремится, чтобы все было заурядным, ординарным, чтобы все было уравнено. Нивелирование проявляется в том, что все оригинальное, действительно глубокое делается ординарным, популяризируется и вульгаризируется, превращается в нечто поверхностное, неоригинальное и неглубокое. Вместе с тем тривиальное и упрощенное выдается за глубокое и оригинальное. В общественной сфере, то есть в сфере господства "man", все является двусмысленным, туманным, неясным, однако все представляется так, как будто оно является ясным, понятным, хорошо известным. Это — суеверие XX века.
"Man" осуществляет свою диктатуру над человеком, чтобы снять с него личную ответственность и взять на себя все тяготы человеческого существования. "Man" гарантирует человеку безбедное существование, спокойствие, уверенность. Однако все это дается человеку взамен утраты им своей индивидуальности, то есть на условиях отказа от самого себя.
Совсем недавно, с трибуны Первого съезда народный депутат Ю. Афанасьев сформулировал сущность "man" на грани гениальности: "агрессивно-послушное большинство".
Но-лессэ-пассэ — достаточно теории.
"Другие" у Хайдеггера не конкретные другие — не наши друзья, родные или знакомые. Это неопределенные другие.
Примером, который я в течение многих лет приводил при объяснении существа "man", было традиционное наше, безликое и никому не нужное собрание: люди приходили, садились по местам и занимались посторонними делами — кто читал книжку, кто разгадывал кроссворд, некоторые дремали с открытыми глазами, а кое-кто поковыривал в ухе или в носу; ораторы читали по бумажкам не ими написанные речи, потом механически голосовали, не думая, за кого, потом была необязательная художественная часть. И так везде, всегда, без незначительных даже отклонений от пустопорожнего ритуала. Никому в отдельности это отсиживание не приносило ни радости, ни печали. Называлось это общественная жизнь, но, приглядитесь, это ведь типичнейшее "man"...Точно так же, ради того же "man", плелись профессора на овощные базы — отбывали общественную повинность. Точно так же ходили в культпоходы: на неинтересные выставки, на скучнейшие спектакли, на безрадостные праздничные манифестации— получали общественное удовольствие. Как тут не вспомнить милейшего Кьеркегора: "Общественность— это чудовищная абстракция, всеохватывающее нечто, которое есть ничто, эфемерное явление".
Кому лично нужна война? Чейни или Бейкеру? Нашим Язову и Чазову? Конечно, нет. Но она нужна "man", и президенты маниакально выполняют приказ — идет вовсю гонка вооружений: разводят смертоносных микробов, синтезируют газы и лазеры, разлагают атомные ядра для бомб.
Кому нужен пресловутый поворот северных рек? Мне? Тебе? Им? Ни в коем случае. Но бессмысленная деятельность любезна тому же "man", и люди настойчиво толкают этот абсурдный проект социалистического самоубийства.
Вы скажете, что теперь уже не так? что таких собраний и демонстраций сейчас не бывает, что мои примеры устарели, в чем я сильно сомневаюсь, потому что за всю свою жизнь повидал не одну "перемену": сегодня нет, а завтра, глядишь, и опять будет, ну а если правы окажетесь вы, я тоже не расстроюсь...А вот примерчик, без сомнений, и свежий-свеженький: все сейчас говорят о жутких результатах хозяйствования административной системы — а кто виноват? — никто конкретно. Кто сажал, кто пытал, кто уничтожал крестьян и вымаривал интеллигенцию, кто довел богатейшую страну до нищеты и ничтожества, до катастрофы? А НИКТО. Вот этот Никто и есть "man", то есть все те же "ведьмы". Такие вот пироги. Что? Вы в принципе согласны? Вы со мною не спорите? Значит у нас полное единство, и это прекрасно.
Все это я обычно рассказываю (рассказывал в годы застоя и собирался рассказывать дальше в годы перестройки) своим артистам и студентам на репетициях и, самое главное, в перерывах между репетициями, но этого ведь не будет (не должно, не может быть) на спектакле, потому что спектакль — это не газета, не публицистическая лекция, спектакль — это высокое искусство (ну, ладно, пусть не высокое, пусть просто искусство!) и оно убеждает не экивоками, не силлогизмами, а образами.
И образы послушно всплывают передо мною:
ведьма откидывает свой капюшон, и я вижу под ним трясущуюся голову жалкой старухи: слезящиеся, покрасневшие глаза без ресниц, беззубый, ввалившийся рот, свалявшиеся редкие волосы с просвечивающей желтой лысиной;
ведьма откидывает капюшон в другой раз, и я с удивлением обнаруживаю под ним злобное, но божественное лицо молодой красотки, вызывающий румянец щек, влажный блеск чувственных полуоткрытых губ, а за ними — хищный оскал жемчужных зубов, холодный лак голубых глаз, а надо всем этим — золото, золото, золото роскошных кудрей;
ведьма откидывает капюшон в третий раз, и из мрачной пещеры капюшона вылупливается нечто невообразимое — яйцо в пенсне; круглое, гладкое, бело-розовое лицо закавказского жуира, украшенное карминным цветком плотоядной улыбки; медленно поворачивается вокруг оси; полный оборот — 360°; затем вульгарно намалеванные брови нахмуриваются, узкий рот сжевывает и проглатывает улыбку, а стекла пенсне загораются недобрым блеском;
Берия поднимает капюшон и закрывает свое лицо; надвигает капюшон до самого подбородка, и в капюшоне обнаруживаются две прорези для глаз; затем костлявая рука вытягивает макушку капюшона сильно вверх, превращая его в перевернутый кулек, и я отшатываюсь: ку-клукс-клан.
Но лучше не так, лучше по-другому (четвертый шок!):
— ведьма отбрасывает капюшон, а там — ничего.
Пустота.
Пустота глубокого колодца с уходящей вниз водой. Сверкающая чернотой ледяная пустота пистолетного ствола, когда случится заглянуть в него беззащитным взглядом...
А сам капюшон опадает мертвой тряпкой, и вся хламида ведьмы медленно, складываясь и переламываясь, опускается на землю. Я подхожу и осторожно отшвыриваю тряпье носком ботинка — пусто. Тогда еще осторожнее, двумя руками, я поднимаю лежащие на полу сцены лохмотья и встряхиваю: в лохмотьях ничего нет. А в это время пространство сцены заполняет зловещий и вкрадчивый голос:
— Хвала тебе, Макбет, король в грядущем.
Голос возникает и летит из ниоткуда в никуда. Я выпускаю из рук плащ и оглядываюсь вокруг — никого. Только три покинутых плаща валяются неподвижно на полу. Тогда я задом, пятясь и осматриваясь, пытаюсь уйти с этого жутковатого места. Отойдя шагов на десять, я поворачиваюсь, чтобы побежать, но что-то заставляет меня оглянуться.
За моею спиной, на пустой полуосвещенной сцене медленно поднимаются и распрямляются три серых хламиды с капюшонами, а со всех сторон ползут в центр сцены четыре хриплых шепота:
Fair is foul and foul is fair...
Зло в добре, добро во зле...
Schon ist hablich, hablich —- schon...
Зло есть добро, добро есть зло...
Мне хочется бежать, но ноги немного погодя по радио голос мужчины "сильные республики при сильном центре, сильный центр при сильных республиках"
Вы сомневаетесь, можно ли это сделать в театре? В театре можно сделать все, особенно если точно знаешь, что именно нужно сделать. А такое знание дает только предельно разнообразный и подробнейший анализ пьесы.
Что? У вас еще один вопрос? Простите, как вы сказали? Да-да, я, конечно, устал. Но знаете, что мы сделаем? — проводите меня до метро, по дороге и поговорим.
Итак, какой у вас ко мне вопрос? Откуда и почему именно — ведьмы, если Шекспир в них не верил? Ну, во-первых, мы уже говорили, что это было сделано для короля, в подчинении у которого находилась в то время труппа Шекспира. Да-да, конечно, — вы правильно меня поняли, и я очень рад этому, — ни один факт жизни, попадая в сферу художества, не должен иметь единственного истолкования, и нам не нужно ограничиваться одной-единственной причиной сейчас; конечно, Шекспир не терпит однозначности ни в чем, вы, несомненно, правы. А во-вторых...
Начну с одного своего давнего воспоминания.
В тридцать восьмом году волею судеб я впервые попал в деревню. Впервые увидел живую корову, шатающихся по улице свиней и худющих, звероподобных деревенских кошек, питавшихся не от хозяев, а собственным промыслом. Кошки сидели по окружающим кустам и пожирали, хрустя косточками, пойманных воробьев и мышей. В деревне я впервые услышал перекликающихся по ночам петухов и понял, как это страшно: в полночь прокричал петух. От деревенских мальчишек, постепенно становившихся моими товарищами, я впервые в жизни услышал о живых ведьмах. Конопатый Ванька Пожидаев однажды показал пальцем на хромую, вечно ворчащую бабу за соседским плетнем и прошептал мне на ухо дрожащим голосом, будто тетка Мария по ночам превращается в пятнистую свинью и пожирает младенчиков.
Через несколько дней, в быстро густеющих летних сумерках, я сидел на куче бревен перед нашим домом, слушая диковинные байки приютского сторожа старика Грибанова о всяких деревенских чудесах. В самом интересном месте рассказа, когда дед-баландер сделал паузу, чтобы свернуть махорочную цыгарку, заскрипели соседские ворота. Я обернулся на звук и замер: из щели полурастворенных ворот высунулась свиная голова в больших черных пятнах и, хрюкнув, уставилась на меня злобными теткимарьиными глазками. Вот когда я понял, что ведьмы — это никакая не сказка, а самая настоящая действительность, полная жути и неискоренимой тревоги.
Времечко, скажу вам, было подходящее, страшноватенькое. То и дело пропадали вокруг люди, исчезали у всех на виду, при всеобщем нерушимом молчании, по деревне расползались настойчивые слухи о злодейских заговорах и пирожках с человечиной, а черный репродуктор в красном уголке целыми днями орал о политических оборотнях...
К чему я вам это рассказываю? А вот к чему: Шекспиру нужен был образ темного и властного веяния, поднимавшегося в социальной действительности, предвидимой им и уже рождавшейся. Этот образ пришел к нему из деревенского стрэдфордского детства — естественно и легко. Постигнув вершины духа в высоколобом кругу Бэкона и молодых аристократов, Шекспир не мог уже верить в чертовщину, но он верил в нее в детстве, и далекое детство — подало, подбросило ему образ ведьмы — глубоко народный и обольстительный... Вам в центр? Прекрасно. А мне — на Речной вокзал. Пока.