4.4. Формалисты в литературе и жизни

4.4. Формалисты в литературе и жизни

В этой книге мы не затрагиваем формального литературоведения (В.Шкловский и др.), поскольку это требует отдельного и достаточно пространного повествования. Кроме того, мы ограничили наше рассмотрение периодом зарождения семиотики, а формальное литературоведение было ее существенной частью, к тому же достаточно хорошо описанной и в литературе, и в мемуарах. Лидия Гинзбург заметила: "Символисты были отцами формалистов. Но символисты были слишком большими писателями для того, чтобы обос

новать науку о литературе" (Гинзбург А. В поисках реальности. — М., 1987. С.169). Это можно понять и как определенную разновекторность творческого потенциала. Хотя для нас более важным представляется следующее ее высказывание: "Шкловский утверждает, что каждый порядочный литературовед должен, в случае надобности, уметь написать роман. Пускай плохой, но технически грамотный. В противном случае он белоручка. В каждом формалисте сидит неудавшийся писатель — говорил мне кто-то. И это вовсе не историческое недоразумение, — это история высокой болезни" (Там же. С.170).

Мы хотели бы привлечь внимание именно к этой сфере связи с литературой, к реальным создателям иных семиотических языков, а не только к теоретикам. И интересовать нас будет объединение "Обэриу" — Объединение реального искусства, возникшее в 1926 г. Наиболее известные имена в нем — Николай Заболоцкий, Константин Вагинов, Александр Введенский, Даниил Хармс. И его предшественник — неофициальное литературно-философское объединение, участники которого сами себя именовали "чинарями", идя от слова "чин", понимаемого как духовный уровень. Сюда, включая часть вышеперечисленных, входили Яков Арускин, Леонид Липавский, Николай Олейников. О периоде этого творческого общения Яков Друскин пишет следующее: "В 1922–1923 годах Введенский почти каждый день приходил ко мне — и мы вместе шли к Липавскому или оба приходили ко мне" (Друскин Я. "Чинари" // Аврора. — 1989. - № 6. С.105).

Что было характерным для этого подхода? Несколько особенностей заслуживают нашего упоминания и рассмотрения.

Во-первых, литература и жизнь не были у них отграничены резкой гранью друг от друга. Как следствие, множество текстов отражают явления чисто бытового плана. С одной стороны, жизнь становилась литературой, в этом случае при стандартном подходе она должна была героизироваться. Но быт не очень способен героизироваться, и тогда возникают исторические повествования. Приведем пример из Николая Олейникова:

ГЕНРИЕТТЕ ДАВЫДОВНЕ

Я влюблен в Генриетту Давыдовну,

А она в меня, кажется, нет -

Ею Шварцу квитанция выдана,

Мне квитанции, кажется, нет.

Ненавижу я Шварца проклятого…

За которым страдает она!

За нею, за умом небогатого,

Замуж хочет, как рыбка, она.

Дорогая, красивая Груня,

Разлюбите его, кабана!

Дело в том, что у Шварца в зобу не…

Не спирает дыхание, как у меня.

Он подлец, совратитель, мерзавец -

Ему только бы женщин любить…

А Олейников, скромный красавец,

Продолжает в немилости быть.

Я красив, я брезглив, я нахален,

Много есть во мне разных идей.

Не имею я в мыслях подпалин,

Как имеет их этот индей!

Полюбите меня, полюбите!

Разлюбите его, разлюбите!

(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.70).

При таком подходе не только литература становится жизнью, но и жизнь становится литературой. Сферы литературы резко раздвигаются. И здесь речь идет не о влиянии литературной героики, как это, к примеру, прослеживает Ю.Лотман в случае поведения декабристов (Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века). СПб., 1994). У него речь идет о переносе моделей поведения из сферы текстовой в сферу жизни. У обэриутов об оригинальном создании моделей поведения в жизни по литературным механизмам. В качестве примера можно привести странности в облике и поведении Хармса. Или типы разговоров у "чинарей":

"Липавский. Удивительно, что крокодилы рождаются из яиц. Хармс. Я сам родился из икры. Тут даже чуть не вышло печальное недоразумение. Зашел поздравить дядя, это было как раз после нереста и мама лежала еще больная. Вот он и видит: люлька полная икры. А дядя любил поесть. Он намазал меня на бутерброд и

уже налил рюмку водки. К счастью, вовремя успели остановить его;

потом меня долго собирали.

Липавская. Как же вы чувствовали себя в таком виде?

Хармс. Признаться не могу припомнить: ведь я был в бессознательном состоянии. Знаю только, что родители долго избегали меня ставить в угол, так как я прилипал к стене.

Липавская. И долго вы пробыли в бессознательном состоянии?

Хармс. До окончания гимназии

(Липавский А. Из разговоров "чинарей" // Аврора. — 1989. - № 6. С.124).

В отличие от переноса мифологического или литературного поведения в быт текст здесь носит импровизационный характер, видно, как он рождается, и видно, как умирает, исчерпавшись.

При этом в эти типы разговоров попадали и "серьезные материи":

Липавский. Слова обозначают основное — стихии; липы. потом они становятся названиями предметов, действий и свойств. Неопределенное наклонение и есть название стихии, а не действия. Есть стихии, например, тяжести, вязкости, растекания и другие. Они рождаются одни из других. И они воплощены в вещах, как храбрость в льве, так что вещи — иероглифы стихий. Я хочу сказать, что выражение лица прежде самого лица, лицо — это застывшее выражение. Я хотел через слова найти стихии, обнажить таким образом души вещей, узнать их иерархию. Я хотел бы составить колоду иероглифов, наподобие колоды карт (Там же. С.129).

Второй особенностью этого направления становится выход на категорию случайного. В противоположность литературе, которая гордится тем, что отражает типическое, и чем это сделано монументальнее, тем ценится выше, обэриуты занимались как бы эфемерным, сиюминутным, странным. К примеру, Хармс во время разговора мог доставать изо рта цветные шарики (Герасимова А. ОБЭРИУ (Проблемы смешного) // Вопросы литературы. -1988. - № 4. С.52). Реализуя странное то ли в жизни, то ли в литературе, они как бы меняли соотношение вероятного и невероятного. Они реализовали поступок, текст, и именно эта реализация давала этому факту право на существование, равноценное с событием типическим. "Обэриуты" развивали "поэтику "ошибки", поэтику случайного и невозможного — как средство постижения философской категории случайного, актуализирующейся в сознании эпохи теории относительности"

(Там же. С. 54–55). Здесь следует подчеркнуть, что когда случайное (точнее, странное) начинает реализовываться с постоянством, оно перестает быть отступлением, что и показывали обэриуты. Приведем пример из "случаев" Даниила Хармса:

ВЫВАЛИВАЮЩИЕС СТАРУХИ

Одна старуха от чрезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась.

Из окна высуналась другая старуха и стала смотреть на разбившуюся, но от чрезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась.

Потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвертая, потом пятая.

Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль"

(Хармс А. Полет в небеса. — Л., 1988. С.356).

Тут странное, приобретая итеративный характер, перестает быть таковым, становясь уже очередным, хотя и новым законом природы, поэтому герой отправляется в следующую точку порождения несообразного. А.Герасимова строит даже еще более сложную концепцию смешного для этого направления. "Обэриутское смешное — в известной степени результат осознания неадекватности какой бы то ни было вербальной формы выражения невербального опыта" (Герасимова А., указ. соч. С.55). И это опять-таки чисто семиотическая ситуация. Стандартно язык описывает невербальный опыт, однако при описании одного языка другим и возникают неописываемые вещи. В случае обэриутов семиотика жизни была полнее семиотики языка, и потому тексты не могли функционировать в обычном режиме. Еще одна точка зрения на этот сложный семиотический симбиоз принадлежит А.Введенскому, который "стремится рассматривать реальность в единстве с ее словесным отображением, как определенную знаковую систему, за которой предположительно кроется истина о мире, о смерти, о времени" (Герасимова А., указ. соч. С.65).

Реальность порождают как тексты, так и сами поступки обэриутов. Мир в понимании нормы, обыденности практически отсутствует. Здесь самые простые объекты могут быть наполнены сложнейшим теоретизированием. Вот "Бублик" Николая Олейникова:

О бублик, созданный руками хлебопека!

Ты сделан для еды, но назначение твое высоко!

Ты с виду прост, но тайное твое строение

Сложней часов, великолепнее растения.

Тебя пошляк дрожащею рукой разламывает. Он спешит.

Ему не терпится. Его кольцо твое страшит,

И дырка знаменитая

Его томит, как тайна нераскрытая.

А мы глядим на бублик и ею простейшую фигуру,

Его старинную тысячелетнюю архитектуру

Мы силимся понять. Мы вспоминаем: что же, что же,

На что это, в конце концов, похоже,

Что значит эти искривления, окружность эта, эти пэтки?

Вотще! Значенье бублика нам непонятно

(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.105).

Этот же тип письма характерен и для раннего Н.Заболоцкого:

ДВИЖЕНИЕ

Сидит извозчик, как на троне,

Из ваты сделана броня,

И борода, как на иконе,

Лежит, монетами звеня.

А бедный конь руками машет,

То вытянется, как налим,

То снова восемь ног сверкают

В его блестящем животе

(Заболоцкий Н. Избранное. — Т.1. — М., 1972. С.49).

Тексты Д.Xapмca сами рождают события, которые существуют, пока длится текст. Передо мной сейчас раскрыта книга, где на одной странице есть визуальный текст. На этой фотографии Хармс изображает своего несуществующего брата — приват-доцента Санкт-Петербургского университета. На другой вербальный текст из серии "Случаи":

"Жил один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно.

Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было.

У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было, ничего не было! Так что непонятно, о ком идет речь.

УЖ лучше мы о нем не будем больше говорить

(Хармс А. Полет в небеса. — Л., 1988. С.353).

В особые шокирующие публику перформансы превращались литературные вечера "обэриутов". Вот как Константин Вагинов в свое романе "Труды и дни Свистонова" описывает нечто подобное:

"Сначала вышел мужчина, ведя за собой игрушечную лошадку, затем прошелся какой-то юноша колесом, затем тот же юноша в одних трусиках проехался по зрительному залу на детском зеленом трехколесном велосипеде, — затем появилась Марья Степановна.

— Стыдно вам, Марья Степановна! — кричали ей из первых рядов. — Что вы с нами делаете?

Не зная, зачем, собственно, она выступает, Марья Степановна ровным голосом, как будто ничего не произошло, прочла свои стихи"

(Вагинов К, Труды и дни Свистонова // Вагинов К. Козлиная песнь. — М., 1991. С.176).

Третье особенностью данного направления нам бы хотелось считать определенный мета-уровень, рассуждения постоянно уходят в теорию. Так, Липавский развивал положения, в чем-то сближающиеся с гипотезой лингвистической относительности Бенджамена Ли Уорфа. Я.Друскин так пересказывает эти положения Липавского: "я вижу мир не таким, как он есть, и не каким вижу, а каким хочу, а иногда и не хочу видеть. Последнее бывает чаще всего, когда в мою жизнь вмешивается чуждая мне — злая или добрая — сила или заговорит совесть. Внешняя мне чуждая сила — воспитание и обучение, также личные черты характера моего "сокровенного сердца человека" — все это определяет мое видение мира, но воспитание, обучение и общение невозможны без языка или какой-либо другой заменяющей язык знаковой системы. И осознание своих чувств и мыслей, и сознание себя самого обычно осуществляется (хотя бы и в молчании) с помощью языка" (Друскин Я; указ. соч. С. 113). Введя семиотическое разнообразие мира, Леонид Липавский уделяет особое внимание миру воображаемого — соседнему миру, в его терминологии. "Каждый человек видит тот же самый мир по-своему, у каждого свое представление о мире — свой мир; я могу назвать этот мир соседним для моего мира" (Друскин Я., указ. соч. С.114). Другие введенные им термины это "иероглиф" и "вестник", под последним он понимал существо из этого воображаемого мира. Об иероглифе Л.Липавский писал как о связующем звене с миром немате

риальным. "Его собственное значение не может быть определено точно и однозначно, его можно передать метафорически, поэтически, иногда соединением логически несовместимых понятий, т. е. антиномий, противоречий, бессмыслицей. Иероглиф можно понимать как обращенную ко мне непрямую или косвенную речь нематериального, т. е. духовного, или сверхчувственного, через материальное или чувственное" (цит. по Герасимова А., указ. соч. С.54).

В том, что делали обэриуты, можно увидеть тот тип поведения, который в исторической перспективе существовал в России как юродство. С.Иванов следующим образом пересказывает "жития" юродивых: "Их герои днем бегают то в рубище или совсем голые; просят милостыню и потом раздают ее; их отовсюду гонят, мальчишки кидают в них камнями; иногда богатые люди заботятся о них, но юродивые не признают сытости и ухоженности: они рвут на себе чистую одежду, садятся в грязь и т. д.; некоторые "похабы" никогда не разговаривают, другие беспрерывно повторяют какое-нибудь одно слово или вообще несут невнятницу, которая, разумеется, исполнена глубокого тайного смысла, раскрывающегося лишь впоследствии" (Иванов С.А. Византийское юродство. — М., 1994. С.144).

Обэриуты, как и юродивые, действуют по совершенно иной "грамматике поведения". Вопрос только в том, как признают ее окружающие. В случае юродивых этот вопрос был решен, они даже были единственными, кто имел право критиковать церковь. Можно увидеть в этом "карнавализацию" М.Бахтина, тем более, что он сам был выведен в романе К.Вагинова "Козлиная песнь" в образе философа. Кстати, в своих беседах М.Бахтин часто упоминает К.Вагинова. "Одним из наиболее интересных и выдающихся представителей ленинградской школы поэтов был Константин Константинович Вагинов. Он был тогда очень молод еще, только что закончил Ленинградский университет, был филологом, человеком очень начитанным, страстным библиофилом. У него была очень интересная библиотека, которую он собирал, — главным образом итальянских поэтов XVII века" (Беседы В.Д.Дувакина с М.М.Бахтиным. — М., 1996. С.188).

И тот, и другой подход выводят нас на обобщенное третье представление — обэриуты отбрасывают принятую семиотическую модель жизни и пытаются построить ее с самого на

чала на своих основаниях. Отсюда следует два принципиальных вывода. Для построения нового семиотического языка им потребовалось а) своя лексика, 6) своя грамматика. Поиск новой лексики потребовал переосмысления элементарных объектов, как это делается в "Бублике" Н.Олейникова. Или такое стихотворение, как "Перемена фамилии", из которого мы процитируем только часть:

Пойду я в контору "Известий",

Внесу восемнадцать рублей

И там навсегда распрощаюсь

С фамилией прежней моей.

Козловым я был Александром,

А больше им быть не хочу!

Зовите Орловым Никандром,

За это я деньги плачу.

Быть может, с фамилией новой

Судьба моя станет иной

И жизнь потечет по-иному,

Когда я вернуся домой.

Собака при виде меня не залает,

А только замашет хвостом,

И в жакте меня обласкает

Сердитый подлец управдом…

(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.151).

Герой готов расстаться с самым "святым" — именем собственным, которое имеет особый статус как в прагматике, так и в бюрократической системе. Что ж тогда говорить про имена нарицательные…

Поиск нового словаря приводят к образам классификаторов, которые не менее колоритны, чем классификация X. Борхеса из "Аналитического языка Джона Уилкинса" (Борхес Х.Л. Проза разных лет. — М., 1984), вызвавшая к жизни, к примеру, по признанию М. Фуко, его собственную книгy (Фуко М. Слова и вещи. — М., 1977). А вот встреча с героем К.Вагинова:

— А нет ли у вас двойных свистулек? — спросил Жулонбин.

— Есть несколько, поломанных.

— Вот и прекрасно, сказал, радуясь, Жулонбин — меня ломаные предметы больше цельных интересуют. Я рассмотрю ночью и постараюсь найти для них классификацию.

— А сновидения вы не пытались собирать? — спросил чертежник. — А то у меня есть один знакомый, он сны собирает, у нею препорядочная коллекция снов. Какой-нибудь профессор дорого бы за нее дал! У него есть сны и детские, и молодых девушек, и старичков.

— Познакомьте меня с ним, — взмолился Жулонбин. Руки у систематозатора задрожали.

— Охотно, — покровительственно ответил Кузор, — хотите, мы завтра отправимся к нему.

Всю ночь не спал Жулонбин. Он видел, что он собирает сновидения, раскладывает по коробочкам, подписывает, классифицирует, составляет каталоги

(Вагинов К. Гарпагониана // Вагинов К. Козлиная песнь — М., 1991. С.385).

Что касается особой грамматики, то она реализовалась в иной логике поступков. А.Александров пишет: "У каждого обэриута была своя художественная логика. Поставленная рядом с житейской рассудительностью, она казалась наивной, фантастической. Но в текстах обэриутов, в их столбцах, диалогах, мистериях, алогизм выглядел наиболее уместной пружиной действия" (Александров А. Чудодей // Хармс Д. Полет в небеса. — Л., 1988. С.25). Я бы даже не назвал это логикой воображаемого мира, а скорее логикой строящегося ими мира. В нем, к примеру, переменное становится постоянным признаком, как в стихотворении Д.Хармса с весьма прр1мечательным заголовком "Постоянство веселья и грязи". В нем он трижды повторяет одни и те же строки, делая именно их законом мира, на фоне иных несущественных событий. Вот эти строки:

А дворник с черными усами

Стоит опять под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый,

и топот ног, и звон бутылок

(Хармс Д. Полет в небесах. — Л., 1988. С.157).

Не только переменный признак становится постоянным, нечто малосущественное раздвигается до вселенских масшта

бов, как это происходит у Н.Заболоцкого в "Рыбной лавке", когда речь идет о, к примеру, о балыке:

О самодержец пышный брюха,

Кишечный бог и властелин,

Руководитель тайный духа

И помыслов архитриклин!

Хочу тебя! Отдайся мне!

Дай жрать тебя до самой глотки!

Мой рот трепещет, весь в огне,

Кишки дрожат, как готтентотки.

Желудок, в страсти напряжен,

Голодный сок струями точит,

То вытянется, как дракон,

То вновь сожмется что есть мочи,

Слюна, клубясь, во рту бормочет,

И сжаты челюсти вдвойне…

Хочу тебя! Отдайся мне!

(Заболоцкий Н. Избранные произведения. — Т. 1. — М., 1972. С.62).

Тема еды — это тема Н. Олейникова, поэтому нам не обойтись без его слова:

Прочь воздержание. Да здравствует отныне

Яйцо куриное с желтком посередине!

И курица да здравствует, и горькая ее печенка,

И огурцы, изъятые из самого крепчайшего бочонка!

И слово чудное "бутылка"

Опять встает передо мной.

Салфетка, перечница, вилка -

Слова, прекрасные собой.

Меня ошеломляет звон стакана

И рюмок водочных безумная игра.

За Генриха, за умницу, за бонвивана,

Я пить готов до самого утра.

У пьемся, други! В день его выздоровленья

Не может быть иного времяпровожденья

(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.122).

Перед нами встает до такой степени насыщенная семиотичностью жизнь, что, наоборот, в результате мы скорее признаем ирреальной нашу собственную жизнь.

У Юрия Лотмана была важная статья о литературной биографии, где речь шла о том, что обычно понятия текста и того, кто этот текст создает, разделены (Лотман Ю. Литературная биография в историко-литературном контексте (к типологическому соотношению текста и личности автора) // Литература и публицистика: проблемы взаимодействия. — Уч. зап. Тарт. ун-та. — Вып. 683. — Тарту, 1986). Обэриуты делали жизнь литературой, сменяя семиотические ориентиры. Это несколько иной процесс, чем "остранение" у В.Шкловского, когда следовало "деавтоматизировать" объект, чтобы он стал литературой. В этом случае литература остается литературой, а жизнь жизнью. У обэриутов менялась сама жизнь, что косвенно меняло в результате и литературу. Это создатели жизни. И литература интересовала их как часть этой жизни. Если создатели соцреализма строили идеализированную литературу, отражающую жизнь, то обэриуты строили идеализацию жизни, отражающую литературу.

У Константина Вагинова был любимый автор Уолтер Патер с его книгой "Воображаемые портреты", которая была переведена на русский не менее известной личностью — Павлом Муратовым. Мы завершаем наше рассмотрение цитатой из этой книги: "В искусстве, как в иных проявлениях духа, слишком многое зависит от того, кто воспринимает; высокий дар проникновения, пересоздает по-своему даже скудный материал, умея выказать себя даже при самых неблагоприятных обстоятельствах" (Патер У. Воображаемые портреты. — М., 1916. С. 94–95). Особенностью обэриутов в этом плане была не только вершина художественной цепочки со стороны автора, они достигали вершин и со стороны потребителя — слушателя или читателя. Этот самозамкнутый на себя мир и позволил встроить и свою семиотику, и свою логику. Именно поэтому в этом мире анекдот мог быть равен роману, а Даниил Хармс в виде икры мог бы быть съеден собственным дядей, чего, к счастью, все же не случилось. Мы также не можем представить их убеленными сединами академиками, это молодой мир, позволяющий достичь интенсивного общения. И это, конечно, устный, а не письменный мир, в нем все готовилось для сегодняшнего потребле

ния и для конкретных людей. Мы же сегодня смотрим в осколки некогда блистательных венецианских зеркал.

Генрих Риккерт написал: "Жизнь одно, а мышление о жизни другое. Нельзя то и другое превращать в неразличимое единство" (Риккерт Г. философия жизни. — Пг., 1922. С.65). Обэриуты опровергают это. Подобное высказывание верно лишь при стандартном течении жизни. Когда обэриуты моделировали жизнь сами, мышление о жизни и жизнь естественным образом сближались. Отсюда резко возросший уровень символизма в самой жизни, поскольку она порождается на равных с текстом.

М.Волошин возражал в этом плане против термина символический театр, "потому что театр по существу своему символичен и не может быть иным, хотя бы придерживался самых натуралистических тенденций. Театральное действо само по себе не может совершаться нигде, как во внутренней, преображающей сфере души зрителя — там, где имеют ценность уже не вещи и существа, а их знаки и имена. В душе зрителя все, что происходит на сцене, естественным процессом познания становится символом жизни" (Волошин М. Метерлинк // Волошин М. Автобиографическая проза. Дневники. — М., 1991. С.125).

Обэриуты открыли новые формы жизни, лишь затем введя в них литературу. И литература эта становится элементом жизни, неустранимым из нее, словно перформативные высказывания, отмеченные ДЖОНОМ Остином. Приведем письмо Хармса к Липавским (его первую часть):

"Дорогая Тамара Александровна и Леонид Савельевич,

спасибо Вам за ваше чудесное письмо. Я перечитал его много раз и выучил наизусть. Меня можно разбудить ночью, и я сразу без запинки начну: "Здравствуйте, Даниил Иванович, мы очень без вас соскрючились. Леня купил себя новые…" и т. д. и т. д.

Я читал это письмо всем своим царскосельским знакомым. Всем оно очень нравится. Вчера ко мне пришел мой приятель Бальнис. Он хотел остаться у меня ночевать. Я прочел ему ваше письмо шесть раз. Он очень сильно улыбался, видно, что письмо ему понравилось, но подробного мнения он высказать не успел, ибо ушел, не оставшись ночевать. Сегодня я ходил к нему сам и прочел ему письмо еще раз, чтобы он освежил его в своей памяти. Потом я спросил у Бальниса, каково его мнение. Но он выломал у стола ножку и при помощи этой ножки выгнал меня на улицу, да еще сказал, что если я еще раз явлюсь с этой паскудью, то он свяжет

мне руки и набьет рот грязью из помойной ямы. Это были, конечно, с его стороны грубые и неостроумные слова. Я, конечно, ушел и понял, что у него был, возможно, сильный насморк, и ему было не по себе…"

(Хармс Д. Полет в небеса. — Л., 1988. С.466).

Интересно и другое, свою инонорму они вводили, опираясь как бы на реальное знание ее значимости. Собственно, вероятно, именно так высоко их и оценивали их современники. Естественно, часть из них. Приведем мнение М.Бахтина: "Я бы сказал, Вагонов в этом отношении — совершенно уникальная фигура в мировой литературе, уникальная фигура. И вот очень жаль, что его не знают, что его забыли. А когда я уезжал, Вагонов уже был болен: у него начинался туберкулез. И вскоре после моего отъезда он и умер от туберкулеза, поддержки он не получал никакой" (Беседы В.Д.Дувакина с М.М. Бахтиным. — М., 1996. С.198). Произошла как бы вспышка инонормы, которая затем была "притушена" жизнью.