Портрет Л. Н. Толстого

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Портрет Л. Н. Толстого

В июле попал в Уфу, проехал в Златоуст до Миасса. На обратном пути получил ответ из Ясной Поляны на запрос о времени приезда туда. Ответ был таков: «Всегда рады Вас видеть».

Таким образом, было предрешено писание портрета с Льва Николаевича, о чем был разговор с графиней Софьей Андреевной еще на моей выставке в Москве.

Тогда она спросила, не приеду ли я в Ясную, не хотел ли бы я написать портрет с Льва Николаевича. Отвечаю: «Конечно, но Лев Николаевич так не любит позировать…» Софья Андреевна говорит, что это и так, и не так. Что все можно будет устроить. Я благодарю. Простились «до свидания в Ясной»…

В начале июля я был у Толстых[376]. Встретили ласково. В тот же день Л<ев> Н<иколаевич> изъявил полную готовность позировать мне. На другой день начались сеансы, очень трудные тем, что и сам Л<ев> Н<иколаевич>, и обстановка того времени часто отвлекали меня от дела, не давали сосредоточиться.

Приехал из Телятников Чертков. Он, чтобы помочь мне, предложил во время сеансов играть с Л<ьвом> Н<иколаевиче>м в шахматы. На следующий день так и сделали. Время шло незаметно. Толстой, увлекаясь игрой, иногда забывал, что он позирует. Тогда я предлагал ему отдохнуть.

Предполагалось с Л<ьва> Н<иколаевича> написать лишь голову да сделать абрис фигуры, для остального сделать этюды: это ускоряло дело.

Портрет мой нравился, хотя Л<ев> Н<иколаевич> и говорил, что он любит себя видеть более боевым. Для меня же, для моей картины Толстой нужен был сосредоточенный, самоуглубленный[377]. Фоном на портрете служила еловая роща на берегу пруда, когда-то посаженная самим Львом Николаевичей. Эта роща и пруд были как бы границей между деревней и барской усадьбой.

Одновременно со мной в Ясной гостили художница Игумнова, Сергеенко и сестра депутата Маклакова. То и дело приезжали и уезжали разные люди, из них помню Демчинского.

Как-то Л<ев> Н<иколаевич> сообщил, что назавтра в Ясную собираются из Тулы дети — экскурсия в «тысячу» человек.

На другой день появилась экскурсия с флагами, с песнями. С детьми были их учителя, учительницы, причем во всем этом педагогическом персонале был только один русский — высокий, неуклюжий семинарист, остальные, как и заведующий, были евреи, еврейки.

Экскурсия продефилировала перед Львом Николаевичем. Им было предложено до чая выкупаться, и вся эта огромная ватага повалила к пруду. Туда же отправился и Л<ев> Н<иколаевич>, пошли и мы. Скоро сотни детских тел, голов замелькали в воде.

Тем временем около дома готовили самовары, столы к чаю. Предполагалось, что после купания юные экскурсанты будут закусывать, чаевничать. С шумом и смехом вернулись они к дому. Сам Л<ев> Н<иколаевич> вернулся верхом, и я видел, как семидесятидевятилетний старик вскочил свободно, как корнет, на своего коня.

Накрапывал дождь, но он не смутил веселого настроения толпы. Все чувствовали себя свободно. Время летело быстро. Отпили чай, закусили. Пора было собираться в обратный путь в Тулу. Снова выстроились попарно, по группам со своими значками… Отряды начали проходить мимо балкона, где стояли Лев Ник<олаевич>, Софья Андреевна, вся семья, а также мы, гостившие тогда у Толстых. Фотографы яростно снимали происходившее. Этот день не был обычным и для Ясной Поляны, привыкшей видеть у себя всяческое[378].

Пошли снова дни, сеансы с шахматами и без них…

Гостивший в Ясной Сергеенко как-то, вопреки моему предупреждению, проболтался Толстому о том, с каким чувством я ехал к нему год назад, когда мне было известно только то, что Л<ев> Н<иколаевич> относится к моему искусству отрицательно, не симпатизирует ему. Мне рассказывали, что будто бы он где-то и когда-то говорил, что Н<естеро>ва «надо драть», или «Вашего Н<естеро>ва следует свезти к Кузьмичу».

И вот, помню, перед вечерним чаем, оставшись вдвоем, Л<ев> Н<иколаевич> неожиданно заговорил о только что слышанном от Сергеенко. Он стал уверять меня, что в таких слухах о его ко мне отношении нет ни слова правды и т. д. Беседа закончилась особым выражением расположения ко мне Л<ьва> Н<иколаеви>ча. Я не имел основания не верить Толстому, искренне радовался такому концу нашей щекотливой беседы.

Продолжались сеансы. Л<ев> Н<иколаевич> гулял, ездил верхом, причем лихо перескакивал через канавы. Гуляя по утрам, заходил иногда на пять-десять минут в мою комнату, беседуя о том, о сем. Как-то заговорили о монастырях.

Говорил Толстой образно, ярко. Иногда, как бы невзначай, он вопрошал меня: «Како веруешь?» — Отвечаю: «Православный, церковник». От подробной беседы на эти темы уклоняюсь, и, кажется, это оценивается в хорошую сторону. Надо же дать отдохнуть старику от постоянных разговоров «о вере».

Однажды Л<ев> Н<иколаевич> рассказал мне, как в 1882 году, одетый в простую одежду богомольца, в Киеве, в Лавре пришел к схимнику с просьбой «поговорить о вере». А тот, занятый другими богомольцами, не подозревая, что к нему обращается знаменитый писатель — граф Лев Николаевич Толстой, ответил: «Некогда, некогда. Ступай с Богом!» Так неудачно кончилась попытка Толстого побеседовать о вере с Лаврскими отцами… Утешился он тогда у простеца-монаха — привратника. Тот приютил любопытствующего графа в своей сторожке в башне. Две ночи они не спали, хорошо, вплотную наговорились о вере… Монах-привратник был отставной солдат, дрался с туркой под Плевной за веру православную… Две ночи искателя веры — графа Л. Толстого ели в монастырской сторожке блохи, вши, и он — граф — всем остался доволен, дружески попрощался со своим новым приятелем[379].

Из газет Толстой чаще всего читал «Новое Время».

Во время одного из сеансов Л<ев> Н<иколаевич> рассказал еще о том, как он с Н. Н. Страховым был в Оптиной пустыни у старца Амвросия, как Амвросий, приняв славянофила — церковника Страхова за закоренелого атеиста, добрый час наставлял его в Православии, а сдержанный Ник<олай> Ник<олаевич> терпеливо, без возражений выслушивал учительного старца, при всей своей прозорливости, перепутавшего своих посетителей.

На мой вопрос Льву Ник<олаевичу>, показался ли ему старец Амвросий человеком большого ума, Толстой, промолчав, ответил: «Нет», прибавив, — «Но он очень добрый человек». И на том спасибо, подумал я[380]

Как-то за вечерним чаем он, разговаривая о портрете с него, незаметно перешел на новое искусство, определенно сказав, что он не понимает, не чувствует его ярких красок. Француза Бонна, написавшего портрет Пастера с внучкой, находил лучшим портретистом (чего И. Н. Крамской не находил), затем, по словам Толстого, «шла просто ересь». Попутно досталось и Рембрандту с Веласкесом.

Я пытался отстоять хотя бы их, сумевших дать такое полное разрешение в пластическом искусстве человеческого лица, характера, к какому ни один из современных живописцев приблизиться не мог.

Особенно досталось тогда от Льва Ник<олаевича> художникам «безыдейным». Сказано было несколько «теплых слов» о Фра Беато Анжелико, его наивной вере.

С живописи разговор перешел на литературу. Попало Горькому, того больше — Леониду Андрееву, который-де «всех хочет напугать, а я его не боюсь», — лукаво закончил Толстой.

Накануне моего отъезда из Ясной Л<ев> Н<иколаевич> зашел ко мне через открытую балконную дверь с утренней прогулки.

Было рано, часов шесть, я только что встал, мылся. Утро было ясное, солнечное, на душе было хорошо. В хорошем настроении был и Л<ев> Н<иколаевич>. Ему, видимо, хотелось поговорить, поделиться мыслями, быть может, промелькнувшими во время прогулки.

Поздоровавшись, он, как бы мимоходом, сказал: «А я вот сейчас думал, какое преимущество наше перед вами — молодыми (ему было семьдесят девять, мне сорок пять лет). Вам надо думать о картинах, о будущем. Наши картины все кончены, в этом наш большой барыш, и думаешь, как бы себя сохранить получше на сегодня»…

Как-то, раньше того, Толстой спросил меня, читал ли я книжку Ромена Роллана о Микеланджело[381]. Я ответил — нет. Лев Николаевич сказал, что она у него есть, только что присланная автором. Не хочу ли я прослушать некоторые места из нее. Я прошу. Л<ев> Н<иколаевич> взял книжку и стал читать, переводя с листа с французского на русский, как бы любуясь красотой того и другого языка. Он прочел несколько наиболее ярких страниц о великом художнике.

Наступил день моего отъезда. Л<ев> Н<иколаевич>, стоя у экипажа, сказал: «Я рад был, истинно рад был узнать вас поближе». Все звали меня не забывать Ясную Поляну, приезжать еще[382]. Однако это была последняя моя встреча с гениальным писателем. С графиней я виделся еще один раз в Москве после смерти Л<ьва> Н<иколаеви>ча.

От Толстых я проехал в Княгинино и оттуда, спустя некоторое время, в местечко Кагарлык (Киевской губ<ернии>), в имение О. И. Чертковой (по мужу тетушки Влад<имира> Григ<орьевича> Черткова), к другому Толстому — Димитрию Ивановичу, женатому на дочери О. И. Чертковой, директору Эрмитажа.

Граф Д. И. Толстой, слепо веровавший в «Шуру Бенуа», к концу выставки, после ее успеха, уверовал и в меня, приобрел у меня эскиз «Св<ятой> Зосима Соловецкий» и пригласил погостить летом у них в Кагарлыке.

Вот я и ехал туда, послав предварительно телеграмму о времени своего приезда. Выехавший за мной на станцию экипаж уже в сумерках привез меня в усадьбу. Любезная встреча и прочее…

Владелица Кагарлыка, «кавалерственная дама» Ольга Ивановна Черткова — жена бывшего генерал-губернатора киевского, позднее, в последнее Царствование — варшавского, тогда была очень пожилой. Однако следы былой красоты еще сохранились. Об О<льге Ивановне> Чертковой, ее жизни ходило немало почти анекдотических повествований. Не буду повторять их здесь.

В день моего приезда в Кагарлык прибыла экскурсия студентов Киевского Политехнического института с их учеными руководителями. Целый день прошел в осмотре образцово поставленного хозяйства огромного имения. Мне сообщили, что сейчас в парке я увижу молодых людей и их мэтров. Отлично, посмотрю и здесь, у кагарлыкских Толстых, экскурсию.

Часов в 9–10 пригласили в парк, расположенный у самого дома, похожего на дворец. Выходим на террасу. Парк, площадка перед домом и ближние аллеи иллюминированы. Ряд накрытых столов раскинут на площади. Тут и приезжие гости. Знакомимся. Просят садиться. Хозяева, профессора и мы, двое-трое из гостей, садимся за центральный, большой стол. Молодежь размещается за малыми столами. Дивная сервировка. Обносят яствами, очень изысканными. Отличные вина. Все по-барски, богато, красиво, много цветов, но все это так малогармонично с не привыкшими к изысканной роскоши простыми лицами, костюмами экскурсантов. Подают шампанское. Хозяйка произносит красивый тост за своих молодых гостей. За них отвечают, благодарят за радушный прием мэтры.

Лица молодежи делаются оживленными, быть может, более оживленными, чем этого хотели хозяева. Молодежь зорко всматривается во все, что их окружает, что, как в сказке, проходит перед ними. Некоторые лица остаются усталыми, сумрачными…

Вино делает свое дело. Становится шумно, слышатся развязные голоса, речи молодежи… Становится все ясней, сколь неуместно было устройство этого «пира во время чумы» после едва потухшего пламени первой революции. Как неудачна была вся эта «политика» такой находчивой, остроумной при дворе О. И. Чертковой с сегодняшними ее гостями, из коих, быть может, многие были участниками недавних грозных событий…

И как это кагарлыкское торжество у графов Толстых не было похоже на живое, увлекательное торжество яснополянских Толстых. Одно такое искусственное, другое — искреннее, полное жизни и веселости. Тут — иллюминация, роскошный ужин с шампанским, там — тысяча детей, купанье, самовары — такой молодой, звонкий восторг!

На другой день ученая экскурсия выехала в Киев, разговоры о ней прекратились.

Я оставался в Кагарлыке несколько дней, написал этюд дивной церкви, напоминавшей мне чем-то Падуанский собор Св<ятого> Антония.

Здесь, как и в Ясной, со мною пытались заговаривать о вере. Тогда, после революции, все кинулись к вере, часто вовсе не испытывая никакой в ней живой потребности. Таково было время, такова была мода.

Монотонный, однообразный порядок жизни у кагарлыкских Толстых был утомителен и для меня. Огромный дом был полон довольства. Люди воспитанные жили внешне красивой жизнью, но как они были бедны духовно!

Иное в Ясной Поляне. Там все клокотало около гениального старика. Он собой, своим духовным богатством, помимо своей воли, одарял всех, кто соприкасался с ним.

В Кагарлыке мне советовали обратить внимание на особенно красивый тип и костюм девушек, сохранившийся от времен старой Украины. Кагарлыкские «Наталки», высокие, стройные, были редкостно красивы, величавы, красив был их национальный костюм, украшенные яркими цветами, лентами головы. Красавицы эти ходили по роскошным комнатам Кагарлыкского дома босыми, правда, ножки их были хорошо вымыты…

Далекая, еще гетманская Украина чудилась здесь живой, чарующей, поэтической.

Простившись с любезными хозяевами, я снова уехал в Княгинино к своей семье. В августе мы вернулись в Киев, а в сентябре я был уже в Москве и там видел проект Щусева храма Марфо-Мариинской обители. Говорил с В<еликой> Кн<ягиней> о росписи будущего храма.

Осенью же было приступлено к земляным работам, а весной предполагалась закладка храма. Место для обители было куплено большое, десятины в полторы, с отличным старым садом, каких еще и до сих пор в Замоскворечье достаточно.

Таким образом, мы с Щусевым призваны были осуществить мечту столько же нашу, как и Вел<икой> Княгини — одной из самых прекрасных, благородных женщин, каких я знал, женщины, привлекательной столько же своей внешностью, сколько и душевными своими богатствами, добротой, отзывчивостью, милосердием, доброй волей ко всему, что может быть на пользу людям. Создание Обители и храма Покрова при ней производилось на личные средства Вел<икой> Княгини. Овдовев, она решила посвятить себя делам милосердия. Она, как говорили, рассталась со всеми своими драгоценностями, на них задумала создать Обитель, обеспечить ее на вечные времена. Жила она более чем скромно.

Ввиду того, что, при огромном замысле и таких же тратах на этот замысел, В<еликая> К<нягиня> не могла ассигновать особенно больших сумм на постройку храма, я должен был считаться с этим, сократив смету на роспись храма до минимума. В это время я был достаточно обеспечен и мог позволить себе это.

Смета была мною составлена очень небольшая, около сорока тысяч за шесть стенных композиций и двенадцать образов иконостаса, с легким орнаментом, раскинутым по стенам.

В алтаре, в апсиде храма, предполагалось изобразить «Покров Богородицы», ниже его — «Литургию Ангелов». На пилонах по сторонам иконостаса — «Благовещение», на северной стене — «Христос с Марфой и Марией», на южной — «Воскресение Христово». На большой, пятнадцатиаршинной стене трапезной или аудитории — картину «Путь ко Христу».

Раньше, чем приступить к эскизам, я представил свой план росписи Вел<икой> Княгине и хорошо, подробно побеседовал с о<тцом> Митрофаном — умным, хорошо настроенным ко мне будущим Настоятелем, духовником и мудрым советником В<еликой> Кн<ягини>.

В картине «Путь ко Христу» мне хотелось досказать то, что не сумел я передать в своей «Св<ятой> Руси». Та же толпа верующих, более простолюдинов — мужчин, женщин, детей — идет, ищет пути ко спасению. Слева раненый, на костылях, солдат, его я поместил, памятуя полученное мною после моей выставки письмо от одного тенгинца из Ахалциха. Солдат писал мне, что снимок со «Свя<той> Руси» есть у них в казармах, они смотрят на него и не видят в толпе солдата, а как часто он, русский солдат, отдавал свою жизнь за веру, за Родину, за эту самую «Св<ятую> Русь».

Фоном для толпы, ищущей Божьей правды, должен быть характерный русский пейзаж. Лучше весенний, когда в таком множестве народ по дорогам и весям шел, тянулся к монастырям, где искал себе помощи, разгадки своим сомнениям, где сотни лет находил их, или казалось, что он нашел их…

Иконостас я хотел написать в стиле образов Новгородских. В орнамент должны были войти и березка, и елочка, и рябинка. В росписи храма мы не были солидарны со Щусевым. Я не намерен был стилизовать всю свою роспись по образцам старых псковских, новгородских церквей (иконостас был исключением), о чем и заявил Вел<икой> Кн<яги>не. Она не пожелала насиловать мою художественную природу, дав мне полную свободу действий. Щусев подчинился этому.

Перед отъездом из Москвы Щусев и я были приглашены в Ильинское, где жила тогда Вел<икая> Кн<ягиня>. Там был учрежден Комитет по постройке храма, в который вошли и мы с Алексеем Викторовичем. Ездили осматривать Юсуповское Архангельское.

Окончив все дела в Москве, я уехал в Кисловодск, где в тот раз у Ярошенко жил В. В. Розанов с семьей. Наши встречи с ним нередко кончались бурными спорами, разногласиями, но не ссорами.

Вернувшись в Киев, я стал заканчивать портрет Толстого, затем принялся за образ «Распятие» — Каменским в Пермь. Впереди были эскизы для Московской церкви. «Машина» была пущена полным ходом…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.