Глава IV ЖЕНИТЬБА. ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
Глава IV
ЖЕНИТЬБА. ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
В один из январских дней отец Василий с амвона неожиданно заговорил о лицах безбрачных. Проповеди его всегда слушали со вниманием.
Лишь недавно он похоронил своего друга, священника В. Лебедева, служившего у Калужской заставы, и сегодня как-то особенно проникновенно говорил о значении дружбы в жизни каждого человека. Всякий раз Павел Михайлович ловил себя на мысли, что слова эти будто обращены к нему. Вот и теперь он даже насторожился, слушая негромкий голос настоятеля церкви.
— Состояние людей неженатых, — говорил тот, — представляет своего рода опасности и неудобства. Прежде всего оно подает повод к жизни нецеломудренной.
Опыт показывает, что люди холостые, привыкнув к такой жизни смолоду, остаются до старости рабами своей страсти, до старости продолжают служить суете. Кроме того, самолюбие, своенравие и раздражительность преимущественно встречаются в людях, ведущих безбрачную и притом одинокую жизнь. Их характер, не смягчаемый необходимостью ежедневных жертв или уступок мужу или жене, приобретает резкий, суровый отпечаток.
Что за священник. Точно в душу заглядывает.
Возможно, и не случайны его слова. Да и сам Павел Михайлович сознавал, что пора обзаводиться семьей.
Была у него такая попытка. О том упоминается в письме Софьи к нему от 7 февраля 1863 года:
«Я не понимаю, милый Паша, почему мнение г-на Р. (мною тебе переданное) могло заставить тебя перестать думать об известной особе! Все нелепые отзывы о тебе могут иметь вес до тех только пор, пока тебя не знают, и потому если ты только познакомился бы с известной особой, — то она, конечно, сумела бы оценить твои хорошие качества».
Завистников всегда предостаточно. Вон, перед женитьбой брата Сергея, сколько неприятностей пришлось пережить молодым. За неделю до венчания Т. Е. Жегин писал жене с возмущением: «Бедный Третьяков очень расстроен, он получил множество писем городской почтой самого невыгодного выражения, а невеста его даже сделалась больна. Вот каков здесь народец (мерзавцы!!!)».
История почти повторялась.
Замученный нелестными отзывами о нем, наверняка передаваемыми понравившейся ему девушке, Павел Михайлович не стал развивать дальнейших отношений с ней. (В дальнейшем он будет оставлять без внимания анонимные пасквили.)
У Софьи пошли дети. Брат Сергей вдовствовал. Николушка рос под присмотром няни и тетки.
С одним разве только Тимофеем Жегиным, другом истинным, можно было душу отвести. Всякий приезд его становился праздником. Шумный, по молодецки озорной, горазд на крепкое словцо, он во всем был сама искренность.
Скучая без Жегина, Третьяков радовался поводу, позволявшему отправиться в далекий Саратов, и был счастлив, когда обоим выпадал случай ехать вместе в Петербург по торговым делам.
А какие озорные порой приходили от него письма!
«Это именно тот самый, который перещеголял всех свиней на белом свете толщиной и делается настоящим гиппопотамом, — изливал Жегин свои соображения относительно одного из соседей Третьякова. — Вы, кажется, член учреждаемого зоологического сада в Москве, предложите-ка на общем собрании членов о приобретении этого зверя. Он акклиматизирован, кажется, плодовит. Заслуга Ваша будет великая».
Едва отворялась входная дверь и с порога раздавался басистый, окающий говор Жегина, в доме начинался радостный переполох.
— Как вы поживали, мой милейший, в праздники? Совсем, поди, на другой манер: счеты, счеты и счеты, — говорил он, обнимая и целуя друга. — А я вот думаю познакомить вас с милыми девицами. Не все же в холостяках ходить.
— А славнейший Тимофей Жегин, видать, совсем перестал ходить в костел, — смеялся Третьяков, подтрунивая над дорогим гостем. (Жегин жил на Немецкой улице против католического костела.)
— Упаси Бог, упаси Бог, — отмахивался тот.
И начинались расспросы, восклицания, перемежаясь с шутками и озорными замечаниями.
Жегин, будучи купцом первой гильдии, женатый на дочери одного из братьев Шехтелей, известных саратовских предпринимателей, немалые деньги вложил в создание общедоступного театра в Саратове, и у Павла Михайловича был повод подтрунивать над ним.
— Вообще-то не видно, чтобы театр кого исправил, — говорил он, пряча лукавую улыбку. — Если на кого не действует учение Евангелия и пример действительного благочестия, то чего же ожидать от театральных вымыслов и призраков?
И оба принимались хохотать.
Впрочем, не забывали и о деле. Любимым детищем Тимофея Ефимовича было Александровское ремесленное училище. О нем хлопотал он в столицах, собрал крупные пожертвования на возведение здания. Не без помощи Павла Михайловича, думается, московские купцы помогли Жегину в этом деле.
Тимофею Ефимовичу на Пасху 1865 года, когда тот вновь напомнил о своем желании познакомить друга с милыми девицами, Павел Михайлович ответит несколько неожиданно: «Хотя о серьезных вещах, самых серьезных в жизни, и не говорят шутя, но из Ваших милых шуток могло бы, может быть, и путное выйти, если б это было ранее, теперь же это невозможно. Я еще на свободе, но морально связан».
Так из письма друга Т. Жегин узнает о намерении Третьякова обзавестись семьей.
Никто, кроме разве еще домашних, не мог знать об этом. Лишь в июле, отвечая отказом на приглашение знакомого H. Н. Лосева посетить его в деревне, Третьяков откроется ему: «С 18-го числа я жених, а невеста моя (Вера Николаевна Мамонтова) живет за 30 верст от города, то, разумеется, стараясь бывать у нее как можно чаще, я не могу и думать поехать к Вам». Лосев не задержал с ответом:
«Должен сказать, что вы вполне архимандрит: мне и в голову не приходило, что умеете влюбляться, да еще вдобавок в молоденькую и хорошенькую и так втихомолку, что ежели бы не Вы мне написали, то я и не поверил бы».
Историю знакомства Павла Михайловича с Верой Николаевной поведала в своих воспоминаниях их дочь В. П. Зилоти: «По вечерам, когда Павел Михайлович был свободен, случайно не шел ни в театр, ни в оперу, стал он бывать у Каминских, где собирались художники и друзья. Познакомился он там с Михаилом Николаевичем Мамонтовым и его женой Елизаветой Ивановной… Они были Павлу Михайловичу симпатичны и он охотно с ними встречался.
Вся Москва в шестидесятых годах увлекалась до безумия итальянской оперой; русской оперы, хорошей, в Москве еще не было; все, кто мог себе позволить, были абонированы в Большом театре. Абонированы были и супруги Мамонтовы: у них была ложа налево в бельэтаже. Каминский же и Павел Михайлович были абонированы вместе в креслах.
И вот как-то Павел Михайлович снизу увидал входившую в ложу Мамонтовых такую красавицу, такую симпатичную, что не удержался и тут же спросил Каминского, кто это.
— А это Вера Мамонтова, сестра Михаила Николаевича. Хочешь, пойдем я тебя представлю?
Павел Михайлович испугался, отказался и предпочел издали, снизу, любоваться Верой Николаевной в продолжение нескольких зим. А рядом с ложей Мамонтовых сидела со своим красивым мужем, Василием Ивановичем Якунчиковым, такая же красавица — старшая сестра Веры Николаевны, Зинаида Николаевна.
Видя восхищение Паши, Александр Степанович решился пойти на хитрость. Это было весной 1865 года. Михаила Николаевича уже не было на свете. Схоронив любимого старшего брата и свою мать, Вера Николаевна поселилась с большим другом своим — Елизаветой Ивановной, вдовой Михаила Николаевича. Изредка они стали бывать у Каминских. Вера Николаевна и сестра ее Зинаида Николаевна славились в Москве как прекрасные пианистки и образованные музыкантши. Они любили иногда исполнять и камерную музыку. Александр Степанович устроил у себя музыкальный вечер, прося Веру Николаевну сыграть, что ей захочется. В то время у нее в руках были (как Вера Николаевна часто выражалась) септет Гуммеля и трио Бетховена… Приглашен был на вечер и Павел Михайлович. Он спрятался в уголок и жадно слушал музыку, которую очень любил. Когда Вера Николаевна окончила играть вторую пьесу, септет Гуммеля, Павел Михайлович попросил Александра Степановича познакомить его с „чудесной пианисткой“ и после первого поклона сконфуженно сказал ей: „Превосходно, сударыня, превосходно“. Вере Николаевне шел двадцать первый год, а Павлу Михайловичу — тридцать третий. Начал он бывать у Елизаветы Ивановны, которую всю жизнь „уважал“ за ее доброту и общественную деятельность, часто просил Веру Николаевну сыграть ему что-нибудь и в начале лета сделал ей предложение. Она просила дать ей немного подумать».
Надо сказать, изданные впервые в Нью-Йорке в 1954 году воспоминания В. П. Зилоти являют собой любопытный документ истории жизни московского купечества того времени.
Мамонтовы были из откупщиков. Дед Веры Николаевны жил под конец жизни в Звенигороде. Там и умер. Глухо поговаривали, что он покончил с собой. Двое сыновей его, одновременно женившись, приехали в Москву богатыми людьми. Отец Веры Николаевны купил большой и красивый дом с садом на Разгуляе. Бог даровал им с женой тринадцать детей. В семье все почитали друг друга.
— Папенька, — рассказывала Вера Николаевна своему суженому, — так любил нас, что заказал в Перми какому-то художнику картину, на которой изображены все члены семьи, а на задней стене попросил в виде фона изобразить висящую картину с написанной на ней семьей брата. Они были очень дружны между собой. Мы так и росли вместе с детьми дяди Вани. Нас иногда путали, чьи мы, да и сейчас мало что переменилось.
— Благодарение Богу, что существуют такие люди, — отвечал Павел Михайлович. — Думается, счастливы те, кто наследует их заветы.
— Папенька ездил по делам в дальние губернии и частенько брал с собой маменьку — «Богородицу» — так он ее звал. Я ведь в дороге и родилась, — улыбалась Вера Николаевна, — под Ряжском, в Рязанской губернии. Так что не москвичка я, — шутливо закончила она свой рассказ.
Жила Вера Николаевна на Разгуляе в чудесном барском особняке с колоннами. Парадная белая мраморная лестница вела в бельэтаж, в угловую комнату, где стоял концертный рояль.
На рояле играли все Мамонтовы, отличавшиеся музыкальным слухом. Вера Николаевна, вместе с сестрами, брала уроки у чеха Риба, служившего органистом в католической церкви. Он привил им любовь к классической музыке. В доме на Разгуляе принимали и Н. Г. Рубинштейна.
Влюбленные, узнавая друг друга, были поражены, как часто оказывались рядом и ничего не знали о том. Так, летом 1862 года почти в одно время они оказались в Лондоне, но и в мыслях не было, что рядом может находиться будущий родной и близкий человек.
Истины ради надо сказать, что Вера Николаевна некоторое время сомневалась, кому отдать руку и сердце.
«Я понимаю твою могучую натуру, которая была до сих пор в тисках и не находила человека, в которого бы могла вылиться твоя любящая сильная сердечная натура! — писал ей из Лондона брат. — Ты не ясно пишешь мне степень чувства к H. Е. и заставляешь меня только догадываться, что оно довольно велико и что ты находишься в неизвестности, что, может быть, другой (П. М.) более достоин сделать тебя счастливой. Ты кончаешь письмо тем, что ты была на обеде у Каминских, что он не потерял в твоих глазах, а скорее выиграл, что заставляет меня думать, что твое решение бродит, — броди-броди и выброди, и испеки хлеб не комом, а такой, чтобы насытил сам собой и мог бы вполне называться даром Божиим!..»
Из воспоминаний В. П. Зилоти узнаем, что еще во время болезни матери, Веры Степановны, вместе с лечащим врачом Захарьиным в дом Мамонтовых приходил и его товарищ — медик Мамонов.
Вера Николаевна и Мамонов почувствовали симпатию друг к другу, но их знакомство расстраивало мать. И дочь скрепя сердце отказала молодому человеку.
Впрочем, судьбе было угодно сделать ее избранницей Павла Третьякова.
В один из приездов на Разгуляй Павел Михайлович сказал невесте:
— Сударыня, я приехал к вам с одним вопросом, на который прошу вас ответить откровенно: желаете ли вы жить с моей маменькой или вам было бы приятнее, чтоб мы жили с вами одни?
— Я сама бы не решилась просить вас об этом, — ответила она, — очень благодарю вас и скажу, что мне было бы, конечно, приятнее жить с вами одной.
— И я очень вам благодарен, сударыня, — произнес Павел Михайлович.
За лето Третьяков присмотрел для маменьки особняк в Ильинском переулке. Александра Даниловна переехала в него, едва возвратилась с дачи. Предложение сына приняла молча, но простить невестке такого решения так никогда и не смогла.
Павел Михайлович заезжал к маменьке каждый день «поздороваться», Александра Даниловна же отныне приезжала в Толмачи редко, лишь в праздники или в свои именины.
Свадьбу играли 22 августа 1865 года в Киреево — имении дяди Веры Николаевны. Он же был посаженным отцом.
Молодые принимали поздравления.
Играла музыка… Гостей угощали шампанским.
После обеда молодожены в сопровождении гостей, с оркестром впереди, пешком отправились в Химки. Они ехали в Петербург и далее — в Биарриц, в свадебное путешествие.
В Биаррице случилось маленькое происшествие.
В один из дней, придя на пляж, Павел Михайлович разделся, вошел в воду и, уплыв на значительное расстояние от берега, перевернулся на спину и лежал, покачиваясь на волнах.
Неожиданно он услышал «alarme». Повернувшись, увидел спешащих к нему обеспокоенных гребцов.
Оказывается, его долго искали, и длительное отсутствие Третьякова взволновало всех на пляже. За исключением Веры Николаевны. Она была спокойна, так как знала с его слов, что он любит уплывать далеко.
Третьякова встретили как героя.
Он же, сконфуженный, убежал в гостиницу.
Ночью, собрав вещи, они с Верой Николаевной отправились в Париж.
— Там легче скрыться, — смеясь, сказал Третьяков жене.
На несколько дней молодожены разлучились. Павел Михайлович отправился по делам в Лондон.
Через день он получил письмо от Веруши.
«4 октября 1865 года.
Уже вторые сутки, как я живу без моего дорогого друга, не знаю, как пройдет завтрашний день для меня, но я чувствую, что долго не видеть тебя для меня невозможная вещь, вот уже к вечеру я чувствую какую-то тоску, а что будет дальше!
Я веду себя благоразумно, а потому прошу тебя, дорогой мой, не беспокойся обо мне, а вообще-то старайся слушаться моего совета. Через час пойду в ванну, недалеко от нас, оденусь тепло, сниму кринолин — этим ты будешь доволен…
Пришла я сейчас в свою комнату, так грустно стало, что не нашла я моего Пашу, и только в мыслях поласкала тебя, но не было достаточно этого, села писать, душа рвется к тебе, не знаю, как дождаться твоего приезда.
Что, думаешь ли обо мне так много, как я о тебе, милый ангел мой? Если думаешь, то не иначе как хорошо, я здорова, благоразумна, потому нечего тревожиться.
Буду с нетерпением ждать тебя, дорогой мой, только не знаю, когда ты думаешь вернуться.
Обнимаю крепко-крепко моего прелестного Пашу, целую его губки, глазки, ручку. Благослови твою Веру…»
Вернувшись в Толмачи, они нашли дом полуопустевшим.
Александра Даниловна с дочерью Надеждой и внуком Николаем переехала в новый особняк. С ними уехали гувернер Коли Карл Федорович Бювло и Василий Васильевич Протопопов — старый служащий Третьяковых.
Сергей Михайлович остался в Толмачах. Радовался возвращению молодых, и было видно: Вера Николаевна пришлась ему по душе. Впрочем, как и всем остальным Третьяковым. Да это было и не мудрено. Молодая жена Павла Михайловича была добра и нежна. К тому же жизнь в многочисленной семье многому ее научила. Она умела найти подход к каждому, уладить любые недоразумения и конфликты и делала все это ненавязчиво и доброжелательно.
Павел Михайлович полюбился сестрам Веры Николаевны. Они звали его любовно Паша-Миша.
— Если бы были живы папенька и маменька, — говаривала не однажды Вера Николаевна супругу, — они бы тоже в тебе души не чаяли.
По настоянию Павла Михайловича Вера Николаевна продолжала заниматься музыкой. В хозяйстве она мало что понимала и не касалась его.
По воскресным дням супруги ходили в церковь.
Стоя в конце церкви на возвышении, слушая старинные напевы, Вера Николаевна частенько подпевала хору. Любила преждеосвященные обедни и рассказывала, как брат ее, Валериан, пел «Да исправится» перед алтарем в трио мальчиков. Впрочем, все Мамонтовы отличались необыкновенным музыкальным слухом.
Познакомились с новой хозяйкой толмачевского дома и художники. Горавский был так поражен красотой Веры Николаевны, что собирался писать ее портрет.
Жегин был по-прежнему дорогим и желанным гостем в доме Третьяковых.
«Вчера вечером в 10 ? часов я уже сидел с Верой Николаевной и рассказывал все и про все, что в голову только могло вместиться, разумеется, много смеялись, как водится, — писал он жене в Саратов. — Павел Михайлович лежал, он только что возвратился из Костромы и чувствовал себя не совсем хорошо. Сегодня ему лучше. Вера Николаевна благодарит тебя за поклон и посылает тебе таковой же. Что это за барыня, что за прелесть!»
Работы у Третьяковых прибавлялось. Семейное торговое дело росло, открывались отделения и конторы в других городах. Оборот денег позволил организовать собственное промышленное производство. В 1866 году было учреждено Товарищество Большой Костромской льняной мануфактуры с капиталом в 270 тысяч рублей. Директором-распорядителем стал местный купец Константин Яковлевич Кашин, добрый и очаровательный человек. Он поставлял Третьяковым сырье и готовое полотно.
Кашин частенько приезжал в Москву и всякий раз останавливался в Толмачах. Ездил в Кострому и Павел Михайлович. Дорога была не близкая. От Ярославля надобно было ехать по Волге на пароходе, а зимой в возке по льду, и Вера Николаевна всякий раз, провожая мужа, осеняла его крестным знамением трижды на дорогу и всякий раз с нетерпением ждала его возвращения.
— Ледоход скоро, — говорила она, — успеете ли проехать по льду? А вдруг, не дай Бог… — и она умолкала и читала молитву про себя.
В августе Павел Михайлович ездил на ярмарку в Нижний Новгород, обычно к закрытию, помогая В. Д. Коншину, закупавшему там лен и продававшему пряжу.
В октябре 1866 года у молодых появился первенец — дочь Вера.
— У меня теперь две Веры, — радовался Павел Михайлович.
С превеликим торжеством крестили новорожденную.
Отец Василий бережно опускал ее в купель, разукрашенную живыми цветами. Восприемниками стали Александра Даниловна и Сергей Михайлович.
Брат заходил в детскую каждый день.
В сентябре 1867 года Вера Николаевна осталась в Толмачах одна. Павел Михайлович уехал по делам в Париж, но от него часто приходили весточки и подарки.
«Ты меня так обрадовал своим подарком — т. е. розовым великолепным платком, я его надевала на несколько часов, не только сама любовалась им, но даже все были поражены его великолепием. Какой же ты великолепный, добрый муж… Не знаю, папочка, за что это меня так балуют, наверно, причиной всему… ты — такой дорогой, прелестный человек».
«Как нравится тебе выставка — картинное отделение? Наверное, ты очень доволен, что поехал за границу, головушка твоя отдыхает, только боюсь я за глазки твои — днем пристально рассматриваешь выставку, а вечером, наверное, в театре, но все-таки я со всем мирюсь, если ты только получаешь полнейшее удовольствие от всего виденного… — пишет она и добавляет: — Уморительная Верка; ее спрашивают, где Павел Ми<хайлович>? Она показывает на себя. Вера Никол<аевна> тоже в ней сидит. Да ведь это так и есть, Пашечка, она наше родное существо…»
Письма из Толмачей уходили едва ли не каждый день.
Наконец раздавался звонок и родной голос слышался от дверей:
— Верно, верно говорят — в гостях хорошо, а дома лучше.
Он брал дочь на руки, целовал в нос. Борода щекотала ее, и Верочка ежилась, вызывая смех и улыбки родителей.
В воспоминаниях Веры Павловны Зилоти упоминается случай, когда Т. Е. Жегин подарил ей золотые ножницы, и отец, чтобы она нечаянно ими не укололась, подвесил их к люстре, а вместо них подарил другие, с тупыми концами.
«Не вспомню, сколько лет висели эти ножницы у меня над головой, — писала Вера Павловна, — манили, дразнили; а папа часто, видя меня, сидящею, с глазами, устремленными на люстру, тер свой нос платком, постепенно складывая его, и с хитрой улыбкой декламировал: „Зелен, зелен виноград…“ или нараспев поддразнивал: „Взять Верку под сомнение давно бы уж пора“. Мне это казалось тогда очень обидным. Не могу себе представить до сих пор, откуда папа выудил эту фразу; наверное, как театрал, из какой-нибудь оперетки, подставив имя Верка».
По желанию Павла Михайловича вскоре после рождения первенца Вера Николаевна занялась общественной деятельностью. По предложению городской думы она приняла попечительство над женской городской начальной школой.
На деньги Третьякова на Донской улице было построено знаменитое Арнольдовское училище для глухонемых, куда он частенько наведывался, справляясь о ходе дел.
В декабре 1867 года родилась дочь Александра.
Через восемь месяцев, оставив малышей в Толмачах, Вера Николаевна уехала с мужем за границу. Это было их второе совместное путешествие.
Они объездили всю Италию. Были в Генуе, Турине, Милане.
В Риме прожили неделю. С утра до ночи осматривали город, ездили по окрестностям.
— Есть ли на земле другая страна, как Италия? — говорил им Павел Петрович Чистяков, с которым они познакомились в его мастерской. — Чудный, прелестный край, просто рай! А воздух-то здесь, воздух какой, Бог мой! Светлый, серебристый, ясный и свежий, как в самый лучший день нашего мая. Простите за высокопарность, но я просто влюблен в Рим. Всем насладился, все видел и осмотрел — и Помпеи, и Амальери, и остров Капри, где и вам советую побывать. Писал там этюды с натуры, чего всю жизнь добивался. На вершине Везувия завтракали мы с друзьями, — улыбаясь, добавил он. — Какой вид оттуда, просто и не выскажешь!
Уроженец тверской земли, холостяк, преподававший ранее в рисовальной школе на Бирже, он, оказавшись впервые за границей, выполнил много портретов карандашом.
Показал свои картины, этюды и рисунки. Третьякову запомнились две из них: «Нищие дети» и «Римский нищий». Сколько жизненного было в позах, выражении лиц детей и старика.
На мольберте стояла начатая работа.
— Здесь мы все пишем этюды, — говорил Чистяков. — Я вот в пять аршин начал. Корнев до половины написал свадьбу и старается. Тупичев тоже пишет аршина в два картину, Риццони две кончает. Нет, видно, надо было Европу сперва объездить, чтобы сказать, где лучше. А где, спрошу я вас, написаны «Мертвые души» Гоголя, а Помпея и Иванова картина? В Риме, в Риме…
(Через год настроение у Павла Петровича будет иное. В письме к родителям напишет он с грустью: «… о картине могу сказать только то, что она нарисована, остается только писать… отчего долго не кончаю? Очень просто — денег нет…»)
От Чистякова они впервые услышали о Николае Ге.
— Картина его «Тайная вечеря» заслуживает как похвалы, так и порицания, — говорил Павел Петрович. — Я сам видел ее во Флоренции. Хорошо, чувство есть, но работа, исполнение невысоко… Написал он ее после шести лет пребывания за границей. Хорошо-то вот что. Ге получил за свою картину десять тысяч рублей серебром. Зато сам ездил в Россию, а нам этого, похоже, не придется…
Навестили они мастерские Федора Бронникова, скульптора Николая Лаверецкого и заторопились домой. Торопил брат Сергей Михайлович — хотел чтобы они успели вернуться к его свадьбе.
По дороге успели побывать в Венеции и Вене.
Возвратившись в Москву после Рима и солнечного Сорренто, попали в такой мороз, что пришлось надевать шубы.
Свадьба Сергея Михайловича состоялась 10 ноября 1868 года.
Женился он на Елене Андреевне Матвеевой — девушке удивительной красоты.
— И со стороны приятно смотреть на их радость, на их довольство, на их поэтическое настроение духа, — говорил отец Василий Павлу Михайловичу после венчания, когда направлялись в дом Третьяковых.
Сергей Михайлович не сводил глаз с жены. Он был в упоении. Четыре дня спустя из Петербурга, по дороге в Париж, он напишет в Москву:
«Находясь в чаду счастья, я до сих пор не мог собраться написать тебе, любезный брат. Жена моя так мила и нежна со мной, счастье мое так полно, что передать положительно невозможно, — одним словом: я блаженствую! Дай Бог, чтобы только она была здорова — больше я ничего не желаю…
P.S. Сегодня выезжаем, ждем писем в Париж. Здесь мы часто виделись с Риццони. Лена от него в восторге, поклонись ему от нас и поблагодари за любезность».
С невесткой Вера Николаевна не подружилась. Характер у Елены Андреевны оказался очень жестким. Возможно, сказывалась греческая кровь, текущая в ее жилах. Видимо, судьбой суждено было иметь Вере Николаевне в родственницах эту женщину. Четыре года назад ею был увлечен брат Веры Николаевны — Николай. Добивался ее руки, но она не ответила взаимностью.
Впрочем, Елена Андреевна, похоже, и не искала дружбы с новыми родственниками. Ее более интересовала карьера мужа.
В 1868 году Сергей Михайлович становится членом Московского совета торговли и мануфактур. С января 1877 года он московский городской голова. В 1878 году — статский советник, через четыре года — действительный статский советник.
Будучи городским головой, он устроил в Первопрестольной Всероссийскую торгово-промышленную выставку, организовал сбор средств на содержание памятника А. С. Пушкину. Ему народ говорил спасибо за строительство постоянных мостов через Москву-реку. (В одну из ночей 1870 года паводком снесло сразу три старых моста: Устьинский, Краснохолмский и Дорогомиловский.) Длительное время был он председателем Общества поощрения художников и на свои деньги субсидировал «Художественный журнал».
Детей супругам Бог не даровал.
Сергей Михайлович часто выезжал по торговым делам за границу. Полюбил Париж. Всерьез увлекся собирательством. Начинал, как и брат, с покупки картин русских художников. Были в его доме полотна Ф. Васильева «В Крымских горах», В. Поленова «Бабушкин сад», В. Перова «Птицелов».
Находясь во Франции, Сергей Михайлович познакомился с И. С. Тургеневым и А. П. Боголюбовым, благодаря которым многое узнал о литературной и художественной жизни французской столицы. Начал посещать выставки, антикварные магазины и художественные салоны. Особенно привлекла его живопись барбизонцев.
Он привез из Парижа полотна Добиньи, Руссо, Жюля Депре. Полнее других у него был представлен Камиль Коро.
Покупал он прямо с выставок и только то, что у других вызывало восторженное внимание.
Под конец жизни Сергей Михайлович заинтересовался работами Теодора Жерико и Эжена Делакруа.
Он попытался, по возможности, представить в своей коллекции историю французской живописи XIX века.
Особняк С. М. Третьякова на Пречистенском бульваре в основном посещали люди сановные. Впрочем, бывали и художники. В. Серов и М. Нестеров, познакомившись с коллекцией картин, собранной Сергеем Михайловичем, пришли в восхищение.
Коллекция отражала личность собирателя. Увлекающийся, импульсивный, он покупал понравившуюся картину, продавал, менял ее в погоне за полотном, поразившим его сильнее.
Вскоре Сергей Михайлович отойдет от торговых дел. Они с женой уедут в Петербург. Особняк на Пречистенском бульваре опустеет, и хозяин решит продать его.
«Я затрудняюсь вопросом: куда я помещу мои картины по продаже дома? — напишет он брату. — Я буду в Москве, как писал тебе, между 10–15 августа, посоветовавшись с тобою в то время, решу вопрос о продаже дома окончательно».
В Первопрестольную ему уже не доведется приехать. 26 июля 1892 года он внезапно умрет.
Павлу Михайловичу передадут текст его завещания.
«…Из художественных произведений, то есть живописи и скульптуры, находящихся в моем доме на Пречистенском бульваре, прошу брата моего Павла Михайловича Третьякова взять для присоединения к своей коллекции, дабы в ней были образцы произведений и иностранных художников, все то, что он найдет нужным, с тем чтобы взятые им художественные произведения получили то назначение, какое он дает своей коллекции».
По вечерам Павел Михайлович и Вера Николаевна выезжали в театр или на концерты. Но чаще оставались дома.
После обеда Вера Николаевна обычно музицировала, порой до сумерек, в полной темноте.
Иногда муж говаривал ей:
— Поездки в гости — пустое времяпрепровождение. Быть дома лучше.
Она понимала, видела: он тяготится многолюдным обществом, но разорвать старые привязанности ей было трудно. Она скучала без общества.
— Имею слишком мало свободного времени для душевной жизни, но зато не знаю карт и клубов, гостей и прочих, — как бы невзначай произносил он в таких случаях.
Чтобы найти компромисс, порешили следующее: в гости и в купеческий клуб Веруша будет ездить с сестрой Зинаидой. Павлу же Михайловичу достанет того, что она расскажет об увиденном. Когда же Паша уезжал по делам в другой город, Вера Николаевна, с согласия мужа, собирала в Толмачах молодежь (все в основном Мамонтовы) и устраивала танцевальные вечера.
Третьяков был доволен: никто не в обиде.
На балы-маскарады, устраиваемые Боткиным, ездила едва ли не вся купеческая Москва. Павел Михайлович вникал во все подробности предстоящего бала, помогал жене подобрать костюм и бывал доволен, если удавалось произвести впечатление на гостей.
Летом переезжали на дачу в Волынское. Имение принадлежало Хвощинским и располагалось в одиннадцати верстах от Москвы по Смоленскому шоссе. Дача стояла на опушке леса. Хотя было и тесновато, но всем жилось хорошо.
Окна дачи выходили на громадный луг.
Павел Михайлович поднимался раньше всех, едва ли не с первыми петухами, и до поездки в город (уезжал он на поезде в восемь часов) совершал длительные прогулки.
По вечерам в кустах сирени, растущей возле дома, заливались соловьи.
Спать ложились рано. Сквозь дрему было слышно, как побрехивали в соседней деревне собаки, но потом они затихали, уступая тишине и умиротворению.
Дела требовали частых отъездов из Москвы, и разлука выявляла, сколь дороги супруги друг другу. Много лет спустя она напишет ему: «Драгоценный мой сожитель! Четырнадцать лет назад мы соединились с тобой крепкими узами, цену которым даю я особенно теперь, сознавая твердо всю их святость, счастье и благородство. Если ты доволен мной, дорогой мой, то я еще больше дорожу любовью такого драгоценного человека».
Павел Михайлович отвечал ей:
«Голубка моя Вера, можешь ли ты понять, как глубоко я благодарен Богу за то счастье, каким я пользуюсь четырнадцать лет, за то чудесное благополучие, каким я окружен, благополучие, заключающее в себе тебя и детей наших! Ты не можешь понять, потому что я мало говорю о том; я кажусь холодным и совсем не умею благодарить Бога, как следовало бы за такую великую милость! Ты не можешь понять, наконец, потому, что я такой святой день (22 августа — день свадьбы. — Л. А.) не провожу с Вами. Но хотя и не с Вами и где бы я ни был, день этот для меня также свят, и желал бы проводить его в семье, но я не могу и не хочу навязывать кому бы то ни было свое счастье…»
В 1870 году родилась Люба. На следующий год — сын Миша. Родился он больным. Это было горем для родителей и еще более сблизило их между собой.
«Помню… приезжали какие-то врачи, немцы, пили чай после визита, — вспоминала В. П. Зилоти. — Нас вывели, всех трех девочек, чтобы, вероятно, показать как трех нормальных детей. Я была уже настолько большая и знала достаточно хорошо немецкий язык, чтобы запомнить фразу, сказанную одним врачом другому о Мише: „Dieses kind befindet sich im zustande des Idiotismus“». Прожил Миша более сорока лет, пережив обоих родителей.
В 1875 году родилась Маша, и осенью 1878 года появился на свет общий любимец — Ваня, «Иван-царевич», «мизинчик», как любовно называли его в семье. В 1887 году он умрет, восьми лет от роду. Смерть сына сразит Третьякова. Он замкнется едва ли не до конца дней своих.
Родители предпочли дать детям домашнее образование. Вера Николаевна пригласила к ним Марию Ивановну Вальтер, милую и обаятельную девушку, с помощью которой дочери быстро выучили немецкий язык. Отец Василий Нечаев, по просьбе Павла Михайловича, читал им Закон Божий и историю русской церкви. В числе учителей была у младших Третьяковых и сестра Александра Николаевича Островского.
Девочки бегали в Румянцевскую библиотеку, где, по просьбе их крестного и любимого дядюшки Сергея Михайловича, им выдавались самые дорогие художественные издания. Посещали по настоянию отца все выставки и музеи.
«День начинался рано, — вспоминала В. П. Зилоти. — В 7 ч. 45 мин. мы уже сидели за фортепиано… Целый день шел по расписанию до минуты. Вечером до половины десятого в продолжение двух часов мы поочередно читали вслух классиков. Затем давался стакан молока, после чего мы должны были ложиться спать. Под подушкой мы часто находили по „мандаринчику“, который клала нам потихоньку тетя Манечка».
От отца им передалась любовь к живописи, от матери — к музыке.
«Чрез серьезное изучение музыки, под руководством великолепного педагога Иосифа Вячеславовича Риба, я и во всё старалась вдумываться глубже и находить самую глубокую и постоянную истину, — записала Вера Николаевна в детском альбоме. — Сколько счастливых часов провела я за фортепиано, играя для себя и для других. Чувствуя, что музыка облагораживает человека, делает его счастливым, как я это видела на себе и тете Зине, я решила как только возможно лучше передать Вам это искусство».
По вечерам, в ненастные дни, когда маменька шла в залу и начинала играть, дети тайком забирались под рояль и сидели, притаившись, часами. Когда же раздавались звуки грустных итальянских песен, они принимались всхлипывать и выдавали себя.
Павел Михайлович начинал смеяться, зажмурившись.
Вера Николаевна мечтала развить в дочерях музыкальность и преуспела в том. У младшей Веруши открылись такие способности, что Петр Ильич Чайковский рекомендовал ей поступить в консерваторию. Но отец воспротивился этому.
Дом бывал полон гостей, и кроме Петра Ильича, который стал родственником Третьяковых (его брат женился на племяннице Павла Михайловича), девочки видели И. С. Тургенева, Н. Г. Рубинштейна, Ю. Ф. Самарина, И. Н. Крамского, В. И. Сурикова…
Когда И. Н. Крамской писал портрет Веры Николаевны, дети находились подле художника.
«Мне ужасно хотелось, чтобы Крамской чем-нибудь в портрете напомнил всех вас пятерых, и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке», — записала Вера Николаевна в детском альбоме (она вела его специально для дочерей, на память о самых интересных событиях их детства).
«Когда никого не было чужих, отец шутил и дразнил детей, — вспоминала В. П. Зилоти. — Я помню от времени до времени повторявшуюся шутку, которая неизменно имела успех. Он вынимал из кармана платок, свертывал его в продолговатый комочек, начинал вытирать нос, ведя платком из стороны в сторону и хитро поглядывая на детей. Мы сразу настораживались, — это означало, что последует нападение. Тогда он приступал: „Взять Веру под сомнение давно бы уж пора“. — „Не-ет“, — обиженно отвечала старшая. „Взять Сашу под сомнение давно бы уж пора“. — „Не-ет“, — умоляюще тянула вторая. „Взять Любу под сомнение давно бы уж пора!“ — „Не-е-е-ет“, — заранее приготовляясь плакать, басила третья. Почему-то это казалось очень обидным и страшным…»
Лишь одного человека не желал приглашать в дом Павел Михайлович — учителя рисования, так как считал, что женщина-художник — явление недопустимое.
«Обстановка всех комнат была очень простая, скромная и какая-то традиционная, общая многим домам того времени, — вспоминала племянница Веры Николаевны М. К. Мамонтова-Морозова о пребывании своем в доме Третьяковых. — За обедом кушанья подавали две горничные девушки в темных шерстяных платьях и больших белых фартуках. Стол был большой и широкий. На главном месте, на конце стола, сидели рядом тетя Вера и Павел Михайлович.
Тетя Вера, величественная, красивая, со слегка прищуренными серыми глазами и просто, на пробор, причесанными вьющимися темно-русыми волосами, казалась всегда серьезной и какой-то грустной. Я ее помню всегда в горностаевой, довольно длинной пелерине. Говорила она мало и очень сдержанно. Павел Михайлович, высокий, худой и тонкий, с большой шелковистой темной бородой и пышными темными волосами, был необыкновенно тихий, скромный, молчаливый, почти ничего не говорил. Лицо его было бледное, тонкое, какое-то аскетическое, иконописное. Сейчас же после обеда он уходил, за ним закрывались двери его кабинета, и он больше не показывался. Я хорошо помню его позу, когда он сидел за столом: он держал руки скрещенными, и на черном рукаве его сюртука выделялась его тонкая рука с длинными тонкими пальцами, как это хорошо изображено на его портрете работы Крамского.
У меня сохранилось очень трогательное воспоминание о Павле Михайловиче. Он всегда нам с моей сестрой оказывал ласку: пройдет мимо нас к своему месту — а мы уже сидим за столом, — сзади мягко и тихо погладит по голове или, здороваясь, поцелует в лоб, причем все твое лицо покрывалось шелковистой, мягкой бородой, и тихо спросит: „Здорова?“ Его внимание нас очень трогало, и мы его любили. У тети Веры и Павла Михайловича было четыре дочери, из которых старшая вышла замуж за Ал. Ильича Зилоти, известного музыканта, ученика Листа, двоюродного брата С. В. Рахманинова…
У Третьяковых было два сына: старший, Миша, дегенеративный, с шестью пальцами на руках, тихий, добродушный, очень жалкий; ходил всегда под руку с Ольгой Николаевной, своей старушкой-воспитательницей, которая была с ним неразлучна до конца его дней. Миша обожал часы, и вся его большая комната была увешана и уставлена часами всех родов. Младший сын, Ваня, как тетя Вера про него говорила: „Наш Иван-царевич“, — был прелестный, кудрявый блондин, с розовыми щечками, отчаянный шалун, который бешено резвился, весь дом оживлялся его веселым смехом и беготней. И вдруг этот мальчик умер от дифтерита. Это было ужасное горе для родителей! Тетя Вера как-то потемнела вся, и ее прямая и величественная фигура как будто согнулась».
Музыка успокаивала, позволяла забыться.
Когда дети подросли и, если случалось, Веры Николаевны не было дома, Павел Михайлович просил младшую Веру поиграть ему. Дочь играла часами. Особенно в ненастные или осенние вечера. Разбирала их любимые с отцом оперы — «Руслана», «Евгения Онегина».
Впрочем, не всегда в отношениях супругов все бывало гладко.
Павлу Михайловичу хотелось, чтобы жена стала попечительницей Арнольдовского училища. Глухонемые же вызывали у нее какое-то отталкивающее чувство, и ей «не хватало духа заставить себя» заниматься делами училища.
В Крыму, где отдыхали Третьяковы, между ними произошел жесткий разговор. Едва Павел Михайлович уехал по делам в Европу, Вера Николаевна поспешила разрядить обстановку и взялась за перо.
«…мой драгоценный, много, много думаю я о тебе. Не сердись на меня за те тяжелые часы, пережитые тобой в Ялте в разговоре со мной, после них я делаюсь лучше, ты должен радоваться, что проповедь твоя имеет ярых поклонников и последователей».
В Ялте было покончено с вопросом о ее непременном участии в делах училища глухонемых: Вера Николаевна согласилась стать попечительницей.
Он умел быть требовательным. И характер его знали многие. Бывало, что и сердился, «пылил». Однажды, рассказывали, он тряс, держа за шиворот, десятника Андрея Панфиловича, когда тот плохо вмазал стекла в потолке галереи и они посыпались, едва не задев картин.
А известная история с кучером, о которой в семье вспоминали много лет.
Кучер у Третьякова был своенравный. Старик. Однажды ехали они в Кунцево и увидели на дороге хлебы, упавшие с какого-то воза.
— Эх, дар Божий лежит, нельзя оставлять! — сказал кучер. Слез с козел и отправился поднимать находку.
— Не смейте брать, нас еще в краже могут обвинить! — произнес Павел Михайлович.
А кучер на своем:
— Возьму.
Сел на козлы, да только без ездока. Павел Михайлович вышел из коляски и пешком отправился на дачу. И если бы не Вера Николаевна, не служить бы кучеру у Третьяковых.
Павел Михайлович так его вышколил, что тот ездил с хозяином, не смея оглянуться на него.
«Обычно, — вспоминал Н. А. Мудрогель, — отправляясь с дачи в город, Третьяков пешком шел по Кунцевскому парку до конца, а кучер ехал сзади. Только при выходе из парка Третьяков садился в экипаж. Однажды Третьяков только успел положить саквояж в коляску, а кучер вообразил, что это сел сам хозяин, и помчался к Москве. А Третьяков остался…
Приезжает кучер к лаврушинскому дому, остановился у подъезда, ждет, когда хозяин выйдет из коляски. Выходит мой отец встречать, а экипаж стоит у подъезда пустой.
— Где же Павел Михайлович? Что, он сегодня остался на даче? — спросил отец.
Оглянулся кучер — хозяина нет! То-то был переполох. Через полчаса Третьяков приехал на извозчике».
С отъездом Сергея Михайловича из дома в Лаврушинском две его комнаты были отведены под картины.
Павел Михайлович занялся перевеской картин. В свободное время вел переписку с художниками.
А. Г. Горавский работал над портретом Даргомыжского. Третьяков в письме спрашивал Аполлинария Гиляриевича о возможности написать портрет М. И. Глинки. Художник съездил к сестре композитора и поспешил известить друга, что получил дагеротип Глинки превосходного качества, которым можно пользоваться для будущей работы.
И. Н. Крамской, по просьбе Павла Михайловича, навестил писателя И. А. Гончарова и вел с ним переговоры о возможности исполнить его портрет.
К Карлу Гуну обратился Третьяков с просьбой написать портрет И. С. Тургенева. Гун струсил. Писатель находился в опале. («Опасно взяться за портрет такого господина, сейчас обругают», — признавался художник знакомым.)
У вдовы архитектора А. М. Горностаева Третьяков приобрел его портрет кисти К. Брюллова.
Едва-едва не купил у семьи архитектора Монигетти еще одну работу великого Карла, но хозяева все же не решились уступить семейную реликвию. Зато была другая радость. В октябре 1869 года в толмачевский дом привезли «Автопортрет» Сильвестра Щедрина, купленный Павлом Михайловичем у невестки художника.
О каждой новой работе Третьяков подробно рассказывал домашним. Если же случалась неудача с покупкой, он приезжал суровый, раздраженный, мало говорил, и все в доме притихали.
Все так же продолжал он заботиться о делах друзей-художников. Спрашивал не раз И. Н. Крамского, не нужны ли ему деньги, помогал В. Худякову при его переезде, Трутовскому, М. Клодту…
H. Н. Ге вспоминал: «В Петербурге был молодой человек, невзрачный, больной, маленький еврей. Он сделал очень хорошую статую Ивана Грозного, которая находилась на верху Академии. Его торопили, что надо скорее убирать и нельзя долго ждать. Он ее кончил. Ему было нечего есть, о чем обыкновенно забывают окружающие. Масса народу пошла толпою в эту мастерскую смотреть произведение. Между прочим, пришел и Павел Михайлович Третьяков. Я с ним встретился и тогда же почувствовал, что в Павле Михайловиче живет не только коллектор, но и человек глубокий. Я ему сказал, что надо поддержать этого больного человека. „Что же сделать?“ — „Очень просто, Вы приобретете эту статую“. — „Да я скульптуры не собираю“. — „Вы приобретете ее условно, т<о> е<сть> до той покупки, которая будет впоследствии, а она наверное будет. Но ему слишком тяжело дожидаться; этот месяц, который он проведет в ожидании, может его сокрушить“. — „Я согласен ее купить, а дальше?“ — „Дальше дайте ему 1000 р<ублей>, и чтобы он ехал за границу“. Павел Михайлович вынул 1000 рублей и, отдав мне, сказал: „Передайте ему, и пусть он едет“. Это один из таких актов, которые мне чрезвычайно дорого сообщить, а вам чрезвычайно дорого услышать».
Рихау, в продолжение многих лет ведавший иностранной корреспонденцией в конторе Третьяковых, вспоминал:
«Он обладал редким даром угадывать в начинающих художниках будущих великих мастеров, он поддерживал субсидиями, как для дальнейшего усовершенствования, так и во время болезни и случайных житейских невзгод. Немало тысяч франков и лир приходилось мне отправлять таким лицам за границу от его имени».
У Ивана Ивановича Шишкина, вернувшегося из-за границы, Третьяков купил одно из лучших его полотен «Полдень. В окрестностях Москвы». «Я очень рад, что картина моя попала к Вам, в такое богатое собрание русских художников», — писал художник Павлу Михайловичу 9 ноября 1869 года.
В. М. Максимов уступил собирателю свою картину «Бабушкины сказки», В. Г. Перов — «Тройку» за 50 рублей серебром. За нее и за картину «Приезд гувернантки в купеческий дом» Василий Григорьевич в 1866 году был удостоен звания академика.
Из-за последней картины произошла ссора между Третьяковым и художником. Павел Михайлович часто бывал в мастерской Перова. Старался не выпустить из своих рук ни одной его работы. Но как-то случилось, что в отсутствие Третьякова Перов продал картину «Приезд гувернантки…» кому-то другому. Третьяков был вне себя. Он не желал видеть Перова. Прекратил писать ему. «А сам тайно от художника, — вспоминал Н. А. Мудрогель, — наводил справки, кто же купил… и нельзя ли перекупить. На его несчастье, картина была куплена богатой женщиной, которая не хотела за нее никаких денег… Гнев Третьякова усиливался.
— Лучшая картина ушла! — жаловался он.
„Птицелова“ для Павла Михайловича купил Сергей Михайлович…
Картина же „Приезд гувернантки в купеческий дом“ была куплена в галерею только через несколько лет: Третьяков дал за нее другую картину и очень крупную сумму денег.
Последняя картина Перова „Спор о вере“. Третьяков купил ее неоконченную, за 7000 рублей».
* * *
Летом 1869 года супруги Третьяковы жили вместе с Александрой Даниловной на даче в Кунцеве. Московское купечество, любившее летом тишину и покой, селилось в этих местах.
«Местность Кунцево так понравилась мне и папаше, — писала Вера Николаевна, — <…> что решили жить тут, пока не прогонят нас отсюда».
Сама усадьба принадлежала Козьме Терентьевичу Солдатенкову. В зимнее время купец-старообрядец путешествовал, часто бывал в Риме и лишь летом с гостями-художниками наезжал в Кунцево.