МАРСЕЛЬ — ПАРИЖ — ПАРИЖ — МАРСЕЛЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МАРСЕЛЬ — ПАРИЖ — ПАРИЖ — МАРСЕЛЬ

Возможно, был бы я счастливей,

Как предки, коротал бы дни,

Смирись я с тою же судьбою,

Что кротко приняли они.

Как знать, быть может, на склоне лет, в самые тяжелые минуты своей жизни, полной труда и лишений, Оноре Домье вспоминал эти печальные строки, написанные его отцом Жаном-Батистом Домье — стекольщиком и простодушным поэтом?

Подобно своему отцу, покинувшему Юг, Оноре Домье наверняка тосковал в пасмурном Париже по сочной голубизне южного неба, по синим просторам моря, по старому фокийскому порту, расцвеченному яркими парусами, по крутым каменистым улочкам — короче, по своему родному Марселю, с его терпким запахом ракушек и водорослей, где так весело текли его младенческие годы.

Одно бесспорно: даже прожив в Париже почти всю жизнь, Домье всегда принадлежал Марселю.

Один из самых страстных поклонников автора «Улицы Транснонен», мой неизменный друг Андре Сюарес {1}, в своей замечательной книге о Марселе под названием «Марсихо» с неподражаемой точностью обрисовал этот мир «сюффетов» (как он их называл) — дельцов, заполонивших биржу крупнейшего фокийского порта. Мир, который Домье, родившийся как раз в этом самом квартале, милом сердцу Робера Макера {2}, сумел сохранить в своей гениальной памяти, чтобы впоследствии увековечить и заклеймить его в своих рисунках.

Но, возможно, самой яркой — хоть и невольной — данью таланту этого сына Марселя, которому улица дала несравненно больше знаний, чем школа — этот «приют бедняков», — явилось свидетельство другого человека, русского по национальности, а именно — гениального Льва Толстого, восхищавшегося Марселем и его просоленной морским ветром культурой.

Достаточно обратиться к великолепной книге под названием «Толстой», написанной Анри Труая (книга вышла в издательстве «Фаяр»), чтобы убедиться, насколько тонко великий мастер романа, горячо интересующийся, как всем известно, вопросами педагогики, сумел оценить свободную атмосферу Марселя, сделавшую этот город выдающимся культурным центром XIX века.

В 1860 году, возвращаясь из Иера {3}, Лев Толстой провел в этом старом фокийском порту несколько дней. Толстой сразу понял, какое благо представляет собой свобода для самоучки (а самоучкой Домье оставался всю свою жизнь).

На улицах Марселя в разговорах, в остротах, во всем поведении самых простых людей ощущалось, что эти люди наделены живым умом. «Французский народ почти совсем таков, каким он себя считает: ловкий, умный, общительный, свободомыслящий, истинно цивилизованный.

Посмотрите на какого-нибудь марсельского рабочего лет тридцати: он может написать письмо с меньшим количеством ошибок, чем обычно делают в школе, а подчас и совсем хорошо. У него есть представление о современной политике, истории и географии… Где же он научился всему этому?»

Лев Толстой полагал, что ответ на этот вопрос — простой: «Француз обучается не в школе, где господствует нелепая система преподавания, а в гуще самой жизни. Он читает газеты, романы (в том числе романы Александра Дюма), посещает музеи, театры, кафе, танцзалы».

По его подсчетам в каждом из двух крупнейших марсельских кафе, служивших одновременно своего рода эстрадным театром, ежедневно успевали побывать двадцать пять тысяч человек. Иными словами, ежедневно пятьдесят тысяч человек смотрели комедийные спектакли, слушали стихи и песни… В Марселе в ту пору жили двести пятьдесят тысяч человек, значит, у Льва Толстого были все основания говорить, что пятая часть населения этого города ежедневно пополняет свое образование, «подобно тому, как в амфитеатрах пополняли свое образование греки и римляне». «Вот она, бессознательная школа, подкопавшаяся под принудительную школу и сделавшая содержание ее почти ничем».

13–25 октября 1860 года Толстой записал в своем «Дневнике»: «Школа — не в школах, а в журналах и кафе».

Вот эту-то школу и прошел Оноре Домье — сначала в Марселе, а затем в Париже.

Каково же происхождение этого мастера из мастеров, этого гордого и одновременно скромного человека?

Чтобы быть в курсе важнейших работ в данной области, следует прочитать, после добросовестнейшего исследования Грасса Мика и Карло Рима, также дотошный труд Жозефа Бийу «Восемь четвертей плейской крови у Оноре Домье» в книге «Домье», изданной Жаном Шерпеном («Искусство и книги Прованса») {4}.

Если верить записям актов гражданского состояния, Жан-Батист, поэт-стекольщик, родился в Марселе и был крещен в церкви Сен-Мартен 26 сентября 1777 года. Там же он обвенчался 27 декабря 1801 года, в возрасте 24 лет, с Сесиль-Катрин Филип. Сесиль-Катрин, бойкая девушка, на пять лет его моложе, жила по соседству на улице Тионвильцев (по-французски название улицы звучит «рю де Тионвиллуа» — это было название революционное, сугубо временное, вклинившееся между старым «рю Дофин» и современным «рю Насьональ»).

«Это боевое название было присвоено улице в 1794 году, наверное, в память о защите Тионвиля от австрийцев». Спустя два десятилетия генерал Леопольд-Сижисбэр Гюго с успехом защищал тот же город от пруссаков…

«После дочери Терезы, умершей в младенчестве, у супругов Домье родился сын Оноре. Он появился на свет 26 февраля 1808 года, в доме на углу улицы Сион и площади Сен-Мартен. В марте 1927 года дом, в котором родился Домье, был разрушен».

Если Жан-Батист Домье появился на свет в Марселе, то его предки с отцовской стороны были родом из Лангедока. Деда Оноре звали Жан-Клод, и родился он в Безье 16 декабря 1738 года. Жан-Клод приходился сыном Жаку Домье, который сначала служил извозчиком, а потом заделался лоточником. Много лет прожив в Безье, Жак Домье женился там на некой Маргерит Кове.

Двадцати девяти лет от роду Жан-Клод приехал в Марсель и обосновался там, занявшись стекольным делом (1767). 11 марта 1770 года в церкви Дез Аккуль он обвенчался с Луиз Сильви, своей 27-летней соседкой по улице Шеваль-блан. Сама Луиз Сильви была уроженкой Гапа, ее родители — Франсуа и Анна Агийон. Умер Жан-Клод Домье в 1801 году на улице де Тионвиллуа. Жене его было суждено пережить его на столько, чтобы успеть полюбоваться улыбкой маленького Оноре. Таким образом, среди предков Домье с отцовской стороны мы находим двух жителей Лангедока и двух обитателей района Нижних Альп.

С материнской стороны Домье тоже марселец — «приальпиец». Именем Оноре он был назван в честь деда, выходца из Нижних Альп. Его мать — Сесиль-Катрин Филип родилась в Антрево, кантональном центре Кастелланского округа. В 1794 году она переехала вместе со своими родителями в Марсель, где ее отец Оноре-Филип, лудильщик, обосновался на улице Беньуар. Там же он и умер 14 мая 1795 года. Его вдова, также уроженка Антрево, намного пережила его. Она присутствовала при бракосочетании своей дочери с поэтом-стекольщиком (27 декабря 1801 года). По всей вероятности, ей довелось качать на своих коленях маленького Оноре, так как умерла она 5 марта 1818 года.

Таким образом, с материнской стороны у великого Домье было четыре прадеда и прабабки, все родом из Нижних Альп.

«У предков Домье, — пишет Жозеф Бийу, — мы находим на две четверти марсельской или биттеруанской крови, шесть четвертей верхне- или нижнеальпийской…».

«Историк заключит из этого, — утверждает наш добросовестнейший исследователь, — что Домье — порождение той извечной миграционной волны, которая подобно реке Дюранс, неизменно несущей свои волны к Роне, беспрестанно устремляется от Альп к Марселю. Так южная средиземноморская кровь, оскудевшая вследствие контакта с морем — источником городской цивилизации, — постоянно обновляется, из поколения в поколение, за счет притока горной альпийской крови, очищенной соприкосновением с животворным воздухом горных вершин».

Трудно согласиться с подобным выводом. Марсель бесспорно оказал самое большое влияние на душевный настрой Оноре. Хотя он и был захвачен парижским миром, все же до самого конца жизни он продолжал считать себя эмигрантом, одним из тех, кого он писал и лепил с некой трагической одержимостью.

Многое, разумеется, можно было бы сказать также по поводу утверждения насчет «южной крови, оскудевшей вследствие контакта с морем».

Чтобы привести примеры героизма выходцев с Побережья, нет надобности обращаться к временам античности: наша новейшая история изобилует подобными фактами. С большим основанием можно было бы утверждать, что в крови у рода Домье — бунтарство. Мятежный дух марсельской толпы, который не заметил граф Толстой, — дух этот ярко проявился в революционном гимне, ставшем впоследствии национальным гимном нашего отечества, а также песнью всех баррикад, в том числе и московских. Мятежный дух горцев, самый опасный, дерзкий, неизменно пронизывал «подрывное» творчество Домье. В самом деле, какое счастье, что Домье встретилась на жизненном пути милая, живая «Дидина»: ее любовь приносила ему умиротворение, радость, отвлекая его от образов «Улицы Транснонен», резни и трупов {5}.

Да, Жан-Батист Домье, поэт-стекольщик, весьма удивился бы, если бы ему сказали, что он произведет на свет подобного бунтаря. Ведь сам он, кроткий мечтатель, необычайно гордился почестями, которые оказывали ему отдельные представители марсельской знати, любители поэзии.

Это было время, когда нашими нравами правил Жан-Жак {6}, как Европой — Наполеон. Маленькая Аврора Дюпен {7} росла, как придется, на приволье родного Берри, в согласии с предписаниями «Эмиля». Подобно ей, все дети Франции, те самые, что впоследствии подарили нам романтизм, получали в ту пору естественное воспитание.

Жан-Батист Домье был сыном своего времени. Этот пролетарий не уступал в чувствительности какому-нибудь герою Руссо. К тому же, страстный поклонник чтения, в поэтическом уединении дачи близ Марселя он в часы досуга наслаждался призрачным волшебством этого писателя.

Ознакомясь с предисловием к «Весеннему утру», сразу замечаешь, что стекольщик-поэт, любитель элегий, которому не откажешь в известном изяществе пера, вдохновлен личными воспоминаниями.

«В окрестностях Марселя, среди виноградников и полей, ожидающих жатвы, подчас в прелестных сосновых рощах, где любовь обретает приют, человека чувствительного нередко охватывает тихая мечтательность, а поэта — безумие вдохновения».

Если только его карманы не оттопыривали «Новая Элоиза» или «Исповедь» Руссо, Жан-Батист брал с собой на прогулку Кондильяка, Делиля или Расина {8}, и покуда над озаренным пурпурным блеском морем не угасало солнце, он долгими часами, в обществе то философа-сенсуалиста, то слабого переводчика Вергилия, а не то и творца «Береники» забывал скуку своих скромных трудовых буден.

Эти-то весенние зори, когда волшебство мыслей, ритмов уносило нашего стекольных дел мастера в созданный им мир фантазий, эти долгие сумерки Жан-Батист Домье старался воспеть излюбленным им напевным языком.

Его поэма «Весеннее утро» была замечена:

«Весенние утра милы природе

На заре дня, всегда живой и чистый

Сок наполняет растение

И молодой листвы множит ростки…»

Этими непритязательными виршами поэт заслужил честь быть причисленным к сонму членов литературного кружка Марсельской Академии. Увы, успех вскружил голову этому достойнейшему человеку. Он уже не мог довольствоваться тем, что слагал пасторали. Жан-Батист счел себя предназначенным высокой участи. Марсельский пролетарий решил посвятить себя служению музам. Прочитав «Дон Карлоса» аббата Сент-Реаля {9}, он начал писать трагедию «Филипп II». И еще он решил переселиться вместе с семьей в Париж, чтобы там попытать счастья.

Шел конец 1814 года. Маленькому Оноре-Викторьену еще не сравнялось и семи лет — ведь он родился в Марселе, на площади Сен-Мартен, 26 февраля 1808 года.

Времена мало благоприятствовали музам. Войска союзников только что оставили залитый кровью Париж. В своих «Воспоминаниях» Ламартин {10} описал нам тогдашних парижан, которые «за какие-нибудь несколько месяцев с легкостью сменили отвращение к Империи на фанатическую преданность Бурбонам {11}, а затем с той же легкостью перешли от восхищения Людовиком XVIII к карикатурам на коронованных особ.

Во всех кафе постоянно происходили стычки между отставными офицерами и ультра…»

21 октября аббат Монтескью {12} представил первый закон о печати, согласно которому «цензуре подлежал любой текст объемом менее двадцати страниц печатного текста». Этот «первый закон свободы» разработал Гизо {13}, впоследствии подвергшийся ярым нападкам со стороны Оноре Домье. Огромный город, вынесший тяжкие испытания, смутно предчувствовал, что конец бедствиям еще не наступил. Армию лихорадило от неясных вестей с острова Эльбы.

Кто стал бы прислушиваться к одам поэта-стекольщика? В 1815 году благодаря любезности г. Аниссона-Дюперрона, директора королевской типографии, «Весеннее утро» было наконец опубликовано.

Жан-Батист, не слишком надеясь на успех, решился возвысить свой одинокий глас наперекор неблагоприятным обстоятельствам:

«В разгаре политических событий, к которым приковано внимание французов, отныне равнодушных к искусству, я осмеливаюсь опубликовать поэму, слабые достоинства коей, без сомнения, лишь в малой степени могут способствовать возрождению любви к стихам».

Очутившись в маленькой квартирке на улице Ирондель, дом 24, семья Домье была вынуждена позабыть южную праздность. Уделом маленького Оноре стали трудовые будни.

Тщетно Жан-Батист воспевал Людовика XVIII, Александра I и господина де Маршанжи — ни слава, ни богатство так и не улыбнулись ему. Из публикации своей книги «Поэтические бдения»[1], вышедшей в свет в издательстве Буллана в 1823 году, он не извлек никакой выгоды, если не считать того, что ему было дозволено прочитать свои стихи «в многочисленных кружках, где собирались люди, известные своим высоким положением, вкусом и талантом».

Жан-Батист был представлен принцессе Роан-Рошфор, герцогу д’Аврэ, государственному советнику барону Баленвилье, принцу Гессен-Дармштадтскому, капитану Сиднею Смиту, первому королевскому юрисконсульту господину Маршанжи (автору книги «Поэтическая Галлия»), господину де Фероди, полковнику саперных войск, наконец, администратору Королевского музея Александру Ленуару, чье суждение впоследствии сыграло столь важную роль в деле выбора будущего поприща для юного Оноре Домье.

Не такие были нынче времена, чтобы связи, даже столь изысканные, могли прокормить поэта… и его семью. Надо было позаботиться о других источниках пропитания.

Оноре к тому времени уже подрос. Может, удастся куда-нибудь его определить.

С этой стороны марсельского стихотворца подстерегало немало разочарований. Юный Домье был одновременно непоседа и мечтатель, порывист и ленив. Любитель бесцельных прогулок, он проводил долгие часы в живописном хаосе парижских улиц, где рано развилась и быстро оттачивалась его наблюдательность. Он высматривал, слушал все, что творилось вокруг, куда больше интересуясь беднотой и добропорядочными горожанами в кварталах Сите и Маре, нежели нарядной публикой с Шоссе-д’Антен, где гордо вышагивали франты в широких синих сюртуках, восхищенно поглядывая на красоток в белых барежевых платьях, красоток очаровательных и слегка комичных с их прическами на китайский манер: поднятые кверху волосы удерживались на макушке гребнем с застежкой. Юному Оноре хотелось лишь одного: запечатлеть на бумаге или холсте эти любопытные персонажи, которые встречались ему на каждом перекрестке, эти сцены обыденной жизни, какие можно было наблюдать у подъезда любого дома.

Еще в Марселе, совсем малышом, Оноре уже рисовал смешных человечков. В Париже его страсть к рисованию росла и развивалась. Но надо ли было поощрять его на этой стезе?

Жан-Батист Домье в ту пору уже с горечью сознавал, сколь призрачна литературная слава, мог ли он согласиться на то, чтобы его сын стал художником? И Оноре пришлось рисовать тайком.

Отныне он проводил долгие часы в Лувре, дольше всего задерживаясь в зале античной скульптуры. Он разглядывал могучие и изящные статуи, чистые, гармоничные линии шедевров III и IV веков. Так маленький фокиец открыл для себя греческое искусство.

Насколько эти первые уроки объясняют характерную черту таланта Домье, который столь справедливо называли скульптурным!

Позднее, в мастерской на острове Сен-Луи, принадлежавшей создателю «Эмигрантов» — великолепного горельефа, послужившего Константену Менье {14} источником вдохновения, — можно было увидеть слепки античных памятников искусства, выразительные головы легионеров, варваров, римских граждан…

А ведь утверждали, в силу заблуждения, ошибочность которого легко доказать, будто Домье искажал, высмеивал, презирал античность, тогда как в действительности его талант родился и развился под ее влиянием!

Обстоятельно изучив искусство греческих скульпторов, Оноре перешел в залы живописи, где с безграничным и восторженным терпением любовался тайнами светотени и контрастного освещения у Рембрандта, искусством объемов и симфонией красок — у Рубенса. Но тут неожиданное решение отца оторвало его от мечтаний.

По совету «почтенных особ», снисходительно выслушивавших его пасторали и роялистские оды, Жан-Батист Домье решил определить Оноре рассыльным в контору судебного исполнителя.

Понимая, что ему необходимо зарабатывать себе на хлеб, а также в скором будущем кормить своих близких, подросток, Скрепя сердце, подчинился этому решению.

Как мы видим, Домье рано узнал этих «людей юстиции», которых впоследствии столь жестоко заклеймил. В самом деле, отвращение художника к судейским зародилось у него задолго до того, как в 1832 году он сам был отдан под суд. Отвращение это восходит к тому тягостному для него времени, когда он служил клерком в конторе судебного исполнителя и, несмотря на скучные повседневные обязанности, таил в душе высокие устремления: здесь он близко наблюдал преисполненных равнодушия и самодовольства судей и адвокатов — все судейское племя.

Все пережитое им в пору этого тяжкого испытания Домье передал в одном из своих рисунков из серии «Французские типы» под названием «Маленький клерк», в котором он как бы рассказал о себе.

Шея маленького клерка туго стянута черным шейным платком, сам он сгорбился под грузом непомерно большого сюртука, на ногах у него стоптанные башмаки, цилиндр напоминает дымовую трубу, из-под него торчат большие уши подростка. Лицо у мальчика усталое и в то же время лукавое; видно, что он медлит, не торопится открыть дверь в контору. Любопытный взгляд, вздернутый нос маленького клерка — все это заставляет нас думать, что, создавая этот образ, Домье-мужчина вспоминал Домье-мальчика. Подпись под рисунком на этот раз наверняка не принадлежит перу Филипона. Она гласит:

«Маленький клерк ест мало, много бегает по делам, еще больше слоняется без дела и старается как можно позже вернуться в контору, где ему уготована роль козла отпущения».

Ничто не может ярче обрисовать душевное состояние Домье-рассыльного, чем эта литография и подпись к ней.

Наконец, не в силах больше терпеть Оноре однажды напрямик заявил отцу, что не хочет оставаться рассыльным. Автор «Поэтических мечтаний» поначалу не желал это слушать, но, увидев, что сын настроен решительно, испугался: вдруг тот и вправду бросит контору и сбежит…

И Жан-Батист вновь обратился за советом к «почтенным особам», столь благосклонным к его литературному дару. Учитывая интерес молодого Домье к искусству, решили сделать его продавцом книжного магазина.

Рассыльный судебного исполнителя… Продавец книжного магазина… — сколько знаменитых людей начинали с этого!

Родственник Делоне, благонамеренный книготорговец, хотел сделать из бывшего рассыльного отличного продавца! Тщетно. Все усилия этого добропорядочного человека разбивались о железное упорство, которое составляло одну из отличительных черт Домье. В конце концов он был вынужден сложить оружие и расстаться со своим продавцом.

На этот раз родители юного бунтаря были глубоко подавлены его поступком. Госпожа Домье — с чисто южной горячностью воскликнула:

— Мой бедный Оноре! Ты сам не знаешь, чего ты хочешь! Ты не знаешь!

На что непокорный сын решительно возразил:

— Отчего же — знаю! Я хочу рисовать!

Тут Жан-Батист, наконец, уступил. Он заявил, что готов положиться на суждение Александра Ленуара, которому он посвятил одну из своих од. Увидев рисунки Оноре, почтенный основатель Музея французских памятников принял сторону юноши. «У него — бесспорное призвание…»

Жребий брошен. Оноре Домье будет художником…

А между тем первые уроки у Ленуара, когда тот старался преподать ученику основы рисунка, разочаровали его, чуть ли не обескуражили…

Провозглашаемые учителем принципы были слишком далеки от меняющейся, искрящейся жизни, чтобы надолго задержать внимание вольного ученика парижских улиц…

Оноре быстро надоело без конца срисовывать носы и уши, уши и носы. Разве не принадлежал он к новому поколению романтиков, которому было суждено резко восстать против ига Давидовых теорий {15}, противопоставив холодным детальным этюдам целостную устремленность ансамблей?

Постепенно Домье все реже наведывался в мастерскую Александра Ленуара. Точно так же, как и в бытность свою рассыльным в конторе судебного исполнителя, он принялся вновь бродить по Парижу, смешиваясь с толпой зевак, наблюдая за самодовольными буржуа, высматривая тайны «городских фургонов». В особенности его привлекал Бульвар дю крим (Бульвар преступлений). Он смотрел потешный парад, в котором участвовали великаны, карлики, силачи, дикари, альбиносы, бараны о пяти ногах, телки о двух головах, ученые кролики. С наслаждением слушал он зазывания продавца английской обувной ваксы, зубодера в костюме мексиканского генерала, крики продавца белых мышей, человека с ящерицами, который продавал средство для выведения пятен… Какой обильный урожай впечатлений пожинал здесь для будущего, нисколько о том не помышляя, беспечный маленький марселец!

Но его родители были иного мнения на этот счет. Жан-Батист и его жена видели только одно: после длительной борьбы за право стать художником Оноре покинул мастерскую Ленуара, точно так же, как и прежде, покинул контору судебного исполнителя и книжный магазин. Неужели из этого чудака так ничего и не выйдет?

— Бедный Оноре! — воскликнула госпожа Домье. — Ты, право, сам не знаешь, чего хочешь!

— Я хочу рисовать!

— Но ведь Ленуар…

— Да, конечно, Ленуар… Но это не то!

Все же нельзя было вечно жить одними прогулками и любоваться городом. И вот Оноре попросил одного из своих приятелей, некого Рамле, подыскать ему работу. Этот Рамле был довольно бездарным художником, но он знал литографию и предложил юному Домье обучить его технике этого ремесла. Домье с восторгом согласился.

Литография в ту пору переживала полосу расцвета.

«Да здравствует литография!

Ею всякий увлечен!..» —

говорилось в песне тех лет. Метод Зенефельдера {16} повсеместно применялся для оформления иллюстрированных журналов. Мало того, большинство наших художников, привлеченных примером Прюдона и Ж.-Б. Изабэ {17}, охотно пользовались им. Вслед за Жерико и Боннингтоном, Делакруа {18} тоже любил работать жирным карандашом, извлекая из бархатистого камня огненные романтические контрасты.

С легкой руки Ораса Верне и Шарле {19} «на бумаге возрождалась Великая Армия с ее былой славой», вследствие чего, как справедливо заметил Анри Бушо {20}, «в день, когда народ выйдет на улицу, он будет подготовлен, воодушевлен соответствующими изображениями».

Рядом с бардами наполеоновской эпопеи и поклонниками средневековья, признанным главой коих был Делакруа, трудилась горстка веселых молодых людей, лишенных каких-либо претензий, стремящихся лишь запечатлеть комические черты наших нравов, мелкие неурядицы повседневной жизни. Одних особенно смешила наивность простых людей, доверчивость простофиль. Другие смеялись над богачами. Наконец, иные не страшились метить и выше и нападать на власть имущих.

С великим воодушевлением Пигаль, Травьес, Анри Монье, Гранвиль {21} давали уроки непочтительности подданным Карла X {22}, этого «благочестивого монарха», как называл его наш злоязычный Декан {23}.

К этим-то копировщикам жизни, к этим художникам улицы и влекло, по понятным причинам, нашего начинающего литографа.

По правде сказать, его первые опыты были весьма робкими! С трудом разместил он в книжных магазинах несколько детских азбук, иллюстрации к «жестоким» романсам; были еще бледные наброски, предназначавшиеся для маленького журнала, основанного Уильямом Даккетом, — так выглядел скромный дебют Оноре Домье.

Как бы мало ни платили за этот труд, надо было ведь на что-то жить.

Какое-то время ему давал работу модный в ту пору издатель Бельяр. Однако сын человека, воспевавшего Александра I и Людовика XVIII, уже тогда носил в своем сердце страстную любовь к республике. Ему опротивело без конца копировать одни только сцены из жизни буржуа, невыносимо законопослушные, сентиментальные и пошлые, хотя эта глупая сентиментальность достигла своей вершины уже при следующем правительстве. Домье скоро оставил эту работу, предпочтя вновь изготовлять на свой страх и риск и затем сбывать для продажи в книжные магазины детские азбуки и рисунки к песням.

В это время, примерно году в 1828, он посещал с большим усердием курс академии Будена {24}, где учился рисовать человеческое тело, несовершенства и уродства которого впоследствии наглядно открылись ему на речных купаньях. Домье близко сошелся со многими художниками, например с Огюстом Прео {25}, самым крупным скульптором романтического направления, и Жанроном {26}, популярным художником и полиграфом. Впоследствии республика 1848 года остановила на нем свой счастливый выбор, предложив ему ведать национальными музеями.

Ахилл Рикур {27}, который, перед тем как увлечься театром, открыть Понсара {28} и его «Лукрецию», уже успел основать журнал «Артист» {29}, в 1829 году издавал эстампы на рю дю Кок. Улица эта вела к Лувру и служила своего рода торговым центром. Она примыкала к галерее, где продавались случайные товары: книги, гравюры, железная утварь, плетеные корзины. Унылые прилавки со всем этим скарбом тянулись вдоль пустыря, на месте которого сегодня находится величественная, безупречной формы площадь Нового Лувра.

Молодой литограф отнес Рикуру несколько из своих первых оттисков. Они понравились издателю: он сумел увидеть в них в зачатке главное отличительное свойство Домье.

— Вы умеете схватить движение! — сказал он.

В этом Ахилл Рикур, признанный мастер открывать новые таланты, проявил бесспорное провидение.

Первые опыты Домье, и правда, были еще очень робки, неуклюжи и удручающе безлики.

Изданные Рикуром «Фантазии» почти не сохранились, но от этого периода нам остались две литографии, подписанные Домье: обе были опубликованы журналом «Силуэт»{30}. Это были рисунки в стиле Шарле. В духе куплетов Беранже, как привыкли буржуа, они славили овеянную порохом доблесть солдат времен Республики и Империи.

Первая литография не лишена интереса. На поле битвы, в дыму, гренадер заряжает свое ружье. С презрением смотрит он на пролетевшее мимо ядро, которое вот-вот врежется в землю в нескольких шагах от него. Внизу характерная подпись: — «Ступай своей дорогой, свинья!»

Другая литография называется «Старое знамя». Рисунок этот далек от совершенства. Крестьянин — персонаж известной песни — с нежностью прижимает к сердцу трехцветное знамя, которое в ту пору воспринималось прежде всего как знамя Революции.

Революция исподволь подтачивала старое здание бурбонской монархии, с таким трудом отстроенное заново.

Национальная гвардия, освиставшая Карла X, была расформирована — это открывало дорогу восстанию. В провинциях вспыхивали загадочные пожары. Распущенная палата бурлила. «Она была вновь водворена на сцену лишь с помощью баррикад, под звон колоколов, провожавших в последний путь безвестных покойников, — водворена детьми народа в грязной одежде»[2].

Дипломатический корпус уже не скрывал своей тревоги. Только король и его министры упорствовали в своей безмятежной слепоте, что заставило Меттерниха {31} произнести следующие суровые слова:

— Я беспокоился куда бы меньше, если бы князь Полиньяк {32}беспокоился несколько больше…

Стараясь отвратить от монархии удар, которого ожидал, в Париж поспешил господин де Вийель {33}. А господин Бёньо{34} печально предрекал:

— Монархия пойдет ко дну, не свертывая паруса, как вооруженный до зубов корабль…

Над Францией занималась новая, кровавая, но светлая заря. Ей было суждено породить новое поколение, жаждущее политической свободы и социальной справедливости, поколение, чей гений созревал в бурях людской толпы на площадях и в безмолвии тюрем.

И подобно многим другим, услышавшим набат Трех славных дней, маленький Домье стал великим художником и смелым гражданином.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.