КОРОЛЬ БАРРИКАД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КОРОЛЬ БАРРИКАД

Над июльскими баррикадами вырос новый трон. Буржуазия, ставшая хозяином дня, в лице Луи-Филиппа приветствовала свой собственный приход к власти. Разбитые легитимисты {35} «представляли лишь незначительную опасность: для этого они были слишком богаты». «Учитывая, что их богатства непременно поглотила бы буря, вздумай они неосмотрительно ее вызвать, — они находились в на редкость ложном и противоречивом положении». Что касается «бонапартизма», то он «пустил корни повсюду, в народе, в администрации, в армии, вплоть до палаты пэров»[3]. Его столпам — старым генералам времен Империи — правительство предоставляло все, что только им было угодно.

Самой непримиримой партией, вероятно, потому, что она была разочарована больше других, оказалась республиканская партия. Ее руководители — Этьен Араго, Бастид, Годфруа Кавеньяк {36} и другие, «увлекали народ благородством своих чувств, а студентов — своей дерзостью». Каждый знал, что Революция совершилась лишь благодаря их отваге, и было понятно, что, подобно карлистам, они должны смотреть на Луи-Филиппа Орлеанского как на узурпатора. Разве после этих июльских дней, когда пролилось столько народной крови, власть не должна была перейти к Республике?

«Три славных дня» подарили печати временную свободу. Республиканцы с юношеским воодушевлением ухватились за это оружие и сделали его своим. Такие органы печати, как «Трибюн» («Трибуна»), которую издавал Жермен Саррю, «Мувман» («Движение»), редактируемая Ахиллом Рош, «Ла Революсьон де 1830» («Революция 1830 года»), на страницах которой сражались Шарль Рейбо и Антони Турэ, и, наконец, «Насьональ» Армана Карреля, — с предельной резкостью нападали на новый режим.

Но если оскорбление ранит, то смех разит насмерть. Гневные статьи и речи, деятельность тайных обществ, рабочие бунты представляли меньшую опасность для орлеанистского режима, чем литографии Травьеса, Декана, Гранвиля — свирепые карикатуры, расцветшие под июльским солнцем, они заставляли всю Францию смеяться над «Порядком вещей»{37}. Как сказал Бодлер{38}, «поистине, то было прекрасное время для карикатуристов».

Республиканец в душе, Оноре Домье перенял от отца, бывшего, однако, убежденным легитимистом, философские принципы, заимствованные из «Рассуждения о неравенстве» и «Общественного договора» {39}. Теперь он решил полностью посвятить себя защите идеала Свободы, Гуманности и Справедливости, который никогда не угасал в его душе. Только хотел он это сделать по-своему, смело атакуя противника этого идеала.

Мимоходом, забавы ради, он сделал литографию «Жертвы Революции». Две гризетки прогуливаются в парке Тюильри, тщетно пытаясь привлечь к себе внимание молодых людей, читающих газеты. Фигуры молодых женщин в перчатках, в фартуках из тафты, хорошо исполнены, но, право, Домье — не певец женских прелестей. Отважный боец республиканской армии, он нанес противнику свой первый удар — правда, еще очень слабый! Луи-Филипп, изображенный в виде пастуха, яростно стрижет баранов с революционными кокардами. «Бедные барашки, — гласит подпись, — сколько бы вы ни старались, все равно вас будут стричь!»

Вслед за этим бывший рассыльный сделал второй выпад. На этот раз против советников французского короля. Карикатура на Талейрана {40}, на которой тот изображен в виде господина Куда-дует-ветер, с флюгером на голове, открыла молодому художнику доступ в солидное издательство Обер, расположенное в пассаже Веро-Дода, номер 13. Отныне карьера Домье-литографа обеспечена.

Издательство Обер выпустило в свет его первые опыты политической карикатуры. Эти рисунки, сделанные на камне, еще робки и несмелы.

Например, конституционная монархия изображена в виде осла, нагруженного мощами. Или другой рисунок: солдат национальной гвардии, заметив в витрине магазина, где торгуют гипсовыми слепками, столь хорошо знакомый всем профиль человека с чубом и бакенбардами, восклицает: «Боже, как я любил этого человека!» Так был выставлен на посмешище экс-герцог Орлеанский, ставший королем Франции.

Третья карикатура, перекликавшаяся с великолепным свидетельством де Виньи {41}, была особенно примечательной. «Патрульотизм изгоняет из Пале-Рояля патриотизм» — этот рисунок, намекавший на события 22 декабря 1830 года {42}, привлек особое внимание Филипона, издателя газеты «Карикатюр».

Шарль Филипон — чрезвычайно любопытная фигура. Родился он в Лионе, в 1800 году. Сын торговца обоями, он рано пристрастился к рисунку. Семнадцати лет от роду юный лионец приехал в Париж и поступил в мастерскую Гро {43}. В 1823 году он окончательно обосновался в столице и скоро стал «ловцом талантов». Как писал впоследствии Шанфлёри {44}, Филипон привлек к сотрудничеству очень многих молодых даровитых художников от Шарле до Гюстава Доре{45}, которого он сумел «разгадать» еще в шестнадцатилетнем лицеисте; он же нашел Гранвиля, братьев Жоанно, Декана, Домье, Гаварни и Шама {46}.

Этот остроумный человек с узким, удлиненным лицом, был чрезвычайно некрасив. Поэтому, когда Бенжамен {47} нарисовал на него шарж[4], он едва воспринимался как таковой, а прямолинейность подписи не вызывала сомнений:

«Шарль Филипон „Карикатуре“

Отцом приходится в натуре:

Ведь он поэтому точь-в-точь

Похож на собственную дочь».

Страстный республиканец, «упорный и беспощадный полемист», Шарль Филипон в 1831 году сделал все, чтобы крепко привязать к своему журналу молодого Домье, чьим требовательным вдохновителем ему было суждено стать на долгие годы.

Сегодня комплект газеты «Карикатюр» почти невозможно отыскать; номер состоял из листа текста, как правило, чрезвычайно задиристого, и двух прекрасных литографий, а не то и одной — крупного размера. Эта «иллюстрированная газета» создала целое «художественное течение», которое оказало на политическую литографию такое же влияние, как «Живописные путешествия» Тейлора {48} — на литографию романтическую.

Домье начал сотрудничать в газете под псевдонимом Рожлена. Его литографии соседствовали с любопытными жанровыми зарисовками, подписанными: «граф Александр Б…» — еще одним псевдонимом, за которым скрывался Оноре де Бальзак.

Как известно, время у Бальзака всегда было на вес золота. Автор «Сцен из жизни провинции», вечно куда-то торопившийся, лишь изредка забегал в редакцию журнала, чтобы принести свой текст, прочитать корректуру или же получить несколько луидоров…{49}

Все же он успел приметить Оноре Домье. При виде некоторых его композиций, могучих, как барельефы, Бальзак воскликнул: «У этого парня под кожей спрятана мощь Микеланджело!»

Впоследствии Бодлер раскрыл глубокий смысл этого суждения, написав в своем «Романтическом искусстве»: «Произведения Гаварни и Домье справедливо называли дополнением к „Человеческой комедии“».

Как и многим другим, Бальзак дал Домье ценный совет:

— Если хотите стать великим художником, — делайте долги!

Сам Бальзак мог служить в этом отношении примером, но у Домье, единственной опоры всей семьи, хватило благоразумия не следовать этому совету.

Среди других редакторов «Карикатюр» выделялись также Луи Денуайе {50}, который под псевдонимом Дервиль написал роман «Жан-Поль Шоппар». Еще до Шама это произведение иллюстрировал Домье, а так же «Распорядитель танцев» — сам Филипон, который, охотно меняя карандаш на перо, забавлялся, осыпая Июльскую монархию градом метких, язвительных насмешек.

Угодно ли читателю узнать, как в духе ярмарочного зазывалы (единственное подходящее к данному случаю выражение) расхваливал таланты своих сотрудников издатель «Карикатюр»? Вот она — удивительная реклама, каковой Филипон объявил о публикации серии рисунков «Непроституированная палата»: «Перед вашими глазами пройдет длинная галерея портретов „непроституированных“. Талант мсье Домье — залог их сходства с оригиналом. Особенный интерес она представит для наших подписчиков, когда будет завершена и ею будут охвачены все наши пузатые обжоры. Это будет наш достойный памятник человеческой глупости.

Мы понимаем, насколько важно читателю получить весь комплект портретов тех „непроституированных“, которые привлекли его внимание то ли особенно громкими воплями, то ли особенно глубоким молчанием, то ли эпилептическими нервными припадками, то ли наиболее выраженной сервильностью, проявившейся во время голосования на скамьях центра. Мы и впредь будем демонстрировать читателям обитателей этого человеческого зверинца…»

В газете «Карикатюр» сотрудничали многие талантливые художники. Например, Гранвиль, чей скупой и вместе с тем тщательно выполненный рисунок нравился всем. Это он в 1832 году не побоялся беспощадно изобразить во всех подробностях «Шествие большого, жирного и глупого» борова, ведомого подвыпившими министрами. Или Анри Монье: его «чиновники» и «гризетки» были замечены читателями еще во времена Реставрации. Травьес, сделавший своего излюбленного героя Майе{51} политическим деятелем; Раффе {52}, который изображал министра в лохмотьях, взбиравшегося на подмостки и требовавшего, чтобы народ увеличил ему жалованье; Пигаль, который был и остался живописцем людей из народа, как Эжен Лами{53}— живописцем светского общества. Декан как-то раз изобразил старых пэров в виде бродячих артистов, отплясывающих на ходулях бешеную сарабанду…

Но, бесспорно, первое место среди них вскоре занял тот, кто скрывался под псевдонимом Рожлена, — Оноре Домье.

В ту пору, когда Домье стал работать в газете «Карикатюр», правительство Луи-Филиппа уже утрачивало великодушную терпимость, которую афишировало поначалу. Аллегория с «Грушей», зародившаяся в голове Филипона, обрела зрительское бытие благодаря карандашу Домье. Король, будучи умным человеком, первым посмеялся. Но по мере того как шутка распространилась по всей Франции, она казалась его министрам все менее и менее забавной. Все знают о пресловутом процессе, возбужденном против Филипона за то, что он изобразил с помощью нескольких штрихов превращение груши — этого злополучного плода — в голову Луи-Филиппа?

На суде дерзость Шарля Филипона была беспримерной. Он не остановился даже перед тем, чтобы бросить главному обвинителю в лицо следующее заявление:

— Что ж, завтра вам, может, вздумается осудить нас за бриошь, за любой другой смехотворный предмет, в коем по воле случая может проступить это злосчастное сходство!

Филипона оправдали, но с этого дня судебные приговоры стали сыпаться на газету почти без перерыва, что дало повод основателю «Карикатюр» для следующей остроты:

— Вместо косточек, в этой груше спрятаны одни штрафы!

Впрочем, и насмешки «Карикатюр» с каждым днем становились все более резкими и язвительными.

Так, после голосования по поводу военных ассигнований Филипон писал:

«Вчера Палата ассигновала 8393 тысячи франков на артиллерийские снаряды. По крайней мере, на этот раз народ не может сказать, что он ничего от этого не получит».

В другой раз он написал про Тьера {54}:

«Господину Тьеру не советовали брать на себя финансы: трудно — говорили — обеспечить приток денег в казну. Тьер ответил: „Будьте покойны, господа, все будет в моих руках“».

В этой насыщенной борьбой обстановке и появилась на свет литография Домье «Гаргантюа». Появилась не на страницах «Карикатюр», а в витрине магазина издательства Обер, привлекая сюда насмешливую, ненавидящую правительство толпу парижан. Композиция этой литографии тяжеловесна, фактура — суха и невыразительна. Между тем, глядя на нее, все смеялись. Некто со взбитым чубом восседал на дырявом троне. Длинная доска поднималась от земли ко рту Гаргантюа. По ней бежали маленькие тщедушные человечки — министры, сенаторы, депутаты — и высыпали из корзин в рот своему хозяину золотые монеты. По мере того как наполнялось его чрево, Гаргантюа переваривал и выдавал «через нижнее отверстие своей персоны» лавину грамот, наград, маршальских жезлов, министерских портфелей, которые жадно расхватывали те, кто перед этим носил корзины, доверху набитые золотом.

Было заметно, что сочувствие художника на стороне тех, кого он изобразил в правом углу карикатуры: ведь это за счет труда и лишений этих людей наполнялись королевские корзины.

Вот эти люди: старый солдат-инвалид, труженик, возмущающийся тем, что его заставляют отдавать часть заработка налоговому ведомству. Бедняки, которые, чтобы кормить Гаргантюа, вынуждены урезать свою и без того скудную порцию черствого хлеба. Среди них — худая, изможденная женщина, прижимающая новорожденного младенца к высохшей груди.

За эту литографию, возбуждавшую против баловней буржуазной монархии недовольство и гнев трудящихся, Оноре Домье был приговорен судом департамента Сена к полугодичному тюремному заключению и штрафу в размере трехсот франков.

Для отбывания наказания художнику была предоставлена отсрочка. И его сотрудничество в газете «Карикатюр» то под псевдонимом Рожлена, то просто под инициалами продолжалось, и с каждым днем его атаки становились все более дерзкими.

Вслед за «Гаргантюа» Домье выпустил другую большую литографию, в которой по-прежнему следовал манере Гранвиля, — «Разнообразные мании политических безумцев». Эта литография вводит нас во двор Шарантона {55}. Здесь «каждый пациент предается своей излюбленной мании». Генеральный прокурор Персиль, тот самый, что выступал на суде обвинителем против Домье, гильотинирует куклу; маршал Сульт несет охапку свечей; Тьер, в непомерно просторном костюме, — это «дурачок, изображающий из себя министра»; д’Аргу — глава цензуры — скачет верхом на ножницах; Шарль де Ламет {56}стоит на коленях перед стулом, на котором восседает Груша; сам король, который виден со спины, одержим манией рукопожатий, от которых, однако, отказываются решительно все, даже каторжники, к которым он обращается.

«Прием при дворе короля Пето». На этой литографии изображены те же лица — приближенные короля. Один за другим — во главе с Сультом — они низко кланяются… королевской ноге. На этом рисунке выражения лиц персонажей выведены более остро жирным, размашистым карандашом. Наконец, Оноре сделал еще карикатуру, в которой уже чувствовалась рука мастера. Он возымел дерзость изобразить префекта полиции Жиске в обществе д’Аргу и маршала Сульта: они стирают трехцветное знамя, жалуясь, что никак не удается отмыть «этот проклятый красный цвет». Тут уж Оноре предложили отбыть наказание.

В газете «Карикатюр» от 30 августа 1832 года мы можем прочитать: «В то самое время, когда мы пишем эти строки, господина Домье, приговоренного к шести месяцам тюрьмы за карикатуру „Гаргантюа“, арестовали на глазах у его отца и матери, для которых он был единственной опорой».

Тюрьма Сент-Пелажи в ту пору состояла из трех корпусов. Один выходил фасадом на север, другой — на запад, третий — так называемый Павильон принцев — на восток. Их отделяли друг от друга три двора: Двор должников, второй — Двор префектуры, или Галерея, третий — Двор больницы и политических. Высокие стены закрывали солнце, отчего в этих мощеных дворах, украшенных всего лишь семью или восемью хилыми акациями, было сыро.

В своей книге «Дневник моего тюремного заключения» Ламенне {57} писал:

«Очутившись здесь, будто попадаешь в особый мир, который калечит душу, потому что в этом мире человек виден лишь с самой дурной стороны, начиная с архитектора, очевидный замысел которого состоял в том, чтобы заставить страдать узников тюрьмы, лишив их воздуха и света».

Далее автор сочинения «Слова Верующего» сообщает нам ценные сведения о распорядке дня заключенных:

«Едят здесь два раза в день: в восемь часов утра и в четыре часа дня. Выдают фунт белого или полтора фунта черного хлеба. На завтрак — жидкий бульон. На обед — плошку овощей. По четвергам — взамен овощей — четверть фунта мяса. Всего этого недостаточно для утоления голода».

В начале Июльской монархии в Зал больницы и в Зал галерей, как и в Дом должников, были втиснуты все непривилегированные узники, как уже осужденные, так и арестанты, отбывающие предварительное заключение. Шесть комнат восточного корпуса, окна которого выходили на улицу Пюи-д’Эрмит, администрация тюрьмы приберегала для привилегированных — аристократов, журналистов и писателей.

Сто двадцать прочих заключенных были размещены в других отделах тюрьмы. В их числе был и Домье.

Тюрьма Сент-Пелажи была в ту пору любопытным политическим паноптикумом. Газета «Карикатюр» соседствовала здесь с «Котидьен», «Курье де л’Эроп» — с «Революсьон». «Газетт де Франс» проглядывала между «Трибюн» и «Курье франсэ»{58}.

«По вечерам, незадолго до того, как камеры запирались на засов, все республиканцы Сент-Пелажи при тусклом свете фонарей читали свою вечернюю молитву»[5].

Один из узников Сент-Пелажи, Арман Марраст {59}, описал нам эту волнующую церемонию, в которой вместе со своими соседями по камере — гравером Леружем и романистом Массом — участвовал также и Домье:

«Сразу же после Июльской революции в Сент-Пелажи вошла в обычай вечерняя молитва. Каждый вечер пролетарии благоговейно брали в руки трехцветное знамя, выносили его во двор и здесь обступали его кругом.

Сюда спускались все республиканцы, исповедовавшие идеи равенства, радуясь возможности поклониться своему знамени. Становились как попало и, вспоминая былые времена, хором повторяли вдохновенные стихи наших революционных поэтов.

Один из присутствующих затягивал „Походную песнь“. И скоро все хором подхватывали припев.

Затем пели другие гимны свободы. Сколь гордо, возвышенно, прекрасно звучали они! Разгорались патриотические чувства, заставляя живее биться сердце, возвышая душу. Ничто не омрачало наш восторг! Сильные, мужественные голоса. И тишина вокруг. И рядом — эта тюрьма. Голоса воспевали, восхваляли свободу. И перед ними — трехцветное знамя. Они поют — все эти люди, с пылкой верой в сердцах. Вера эта непоколебима, и оттого так твердо, так волнующе, так торжественно звучат их песни. Это своего рода праздник, где алтарем служит надежда, своего рода ритуал жертвоприношения, где каждый готов положить на алтарь свою жизнь. Как это прекрасно! Как величественно!

Потом пели „Парижскую песню“, за ней — „Марсельезу“. Пели с глубокой серьезностью, от всей души, и все опускались на колени. Когда гимн замолкал, знаменосец обходил всех подряд, и каждый целовал трехцветное знамя. Потом все вставали, знамя столь же торжественно водворяли на место и вскоре внизу, у входа в каждое здание, раздавался грубый окрик: „Отбой!“. Двери затворялись, и все возвращались в свои камеры».

К сожалению, в Сент-Пелажи были не одни только честные люди, приходилось выносить и соседство с мошенниками. Домье, однако, судя по всему, не слишком тяготился этим. Впоследствии он даже рассказывал, что увидел в тюрьме много интересного.

Своей спокойной веселостью, добродушной иронией Домье завоевал расположение заключенных, включая жуликов: «Жулики обожали его. Один из них, знаменитый в свое время мошенник, много раз пытался вызвать Домье на откровенность. Он думал, что человек, не желающий говорить о себе, по всей вероятности, какой-нибудь крупный преступник.

— Послушай, — говорил он, — отчего ты не хочешь мне рассказать, что ты сделал?

Но Домье с загадочным, таинственным видом восклицал:

— Ты никогда этого не узнаешь! Это тайна!»

В остроумном письме, посланном им из тюрьмы Сент-Пелажи своему приятелю Жанрону, Оноре, которому его товарищи по заключению, лучше запомнившие его карикатуру, чем его имя, дали прозвище «Гаргантюа», сообщил, что у него нет особых претензий к «пансионату Жиске». И если бы только он не скучал по своему дому и родным, тюрьма не оставила бы ему «неприятного воспоминания, совсем напротив».

Одно лишь раздражало его. То, что ему без конца докучали люди, требовавшие, чтобы он нарисовал их портрет.

Значит, уже тогда Оноре создавал портреты, и делал он их то углем, то акварелью.

Сент-Пелажи, 8 октября 1832

Дорогой Жанрон.

Я вынужден писать тебе, не имея возможности тебя увидеть, так как легкое недомогание не позволяет мне покинуть Сент-Пелажи. Я слышу громкий шум: на минуту я отложу письмо, можешь пока сходить прогуляться.

…Вот я и вернулся. Это всего лишь подрались карлисты {60}, с некоторых пор эти люди все время дерутся, не то, чтобы кто-то отстаивал свою честь, — дерутся из-за бытовых дрязг, из-за денег.

Итак, я в Пелажи, прелестном месте, где людям обычно не до развлечений. Но я здесь развлекаюсь, хотя бы из духа противоречия. Даю тебе слово, что пансионат Жиске вполне меня устроил бы, если бы подчас мысль о доме, то есть о моей семье, не нарушала очарования моего столь сладостного уединения!..

Если не считать этого, тюрьма не оставит у меня неприятного воспоминания — напротив, вот только сейчас, в эту минуту, мне хотелось бы иметь несколько больше чернил: чернильница моя пуста, и это очень мне мешает, вынуждая меня то и дело обмакивать в ней перо, что мне весьма надоело; не будь этого, кажется, я всем был бы доволен. В здешнем пансионате я работаю раза в четыре больше, чем дома. На меня наседает, меня терроризирует толпа граждан, требующих, чтобы я сделал их портрет.

Я удручен, расстроен, огорчен, обижен тем, что у тебя нашлись причины, которые не дают тебе прийти навестить твоего друга Гуапа {61}, по прозванию Гаргантюа. Видно, я создан для прозвищ, потому что с первого дня моего появления здесь, поскольку людей больше заинтересовала моя карикатура, чем мое имя, — ко мне прилипло прозвище «Гаргантюа». А вообще-то, наверно, ты не поверишь, что я вот уже сутки пишу тебе это письмо. Короче, сейчас я вновь принялся за письмо, которое вынужден был вчера прервать ввиду прихода посетителей и затем ввиду обеда у Жоффруа, который оставит памятный след в ряду пиршеств твоего Гуапа.

Господин Филипон спрашивал у меня, не знаю ли я какого-нибудь пейзажиста-патриота. Я назвал ему Каба? и Юэ {62}, второго — на случай, если Каба? еще не вернулся. Прошу тебя ответить мне сразу же, потому что у него (у Филипона, разумеется) весьма срочное дело к ним. Не забудь дать мне адрес того или другого, чтобы можно было им написать.

С нетерпением жду твоего ответа. Сразу же сообщи мне насчет Каба? и Юэ.

Мое почтение твоей семье

Прощай. Гуап — О. Д.

Она прекрасна, как всегда. Не пиши мне о политике, здесь распечатывают письма.

Впоследствии Домье старался запечатлеть на бумаге свои воспоминания о Сент-Пелажи. На одном рисунке он изобразил политических заключенных, смотрящих из-за тюремной решетки как поднимается в небо воздушный шар с датами Трех славных дней: 27–28–29 июля. На другом рисунке мы видим троих заключенных. Сидящий на переднем плане читает своим товарищам по заключению газету «Трибюн». Если верить Шанфлёри, на рисунке изображены гравер Леруж, адвокат Ландон и писатель Масс. Но поскольку Ландон в то время был на свободе, более вероятно, что здесь перед нами — Леруж, Масс и сам Домье.

Как бы то ни было, у него оставалось свободное время, и заключенный Оноре Домье выполнил в тюрьме серию причудливых рисунков «Воображение». По мере того как они создавались, Рамле уносил эти рисунки, которые сам литографировал и при этом, к сожалению, снижал их выразительность.

14 января 1833 года «Шаривари» опубликовала первую литографию из серии «Воображение»: «Старая консьержка тешит себя мечтами о счастье, которое сулит ей выигрыш в лотерее». «Шаривари» следующим образом представила серию читателям:

«Добавим несколько слов, которые, несомненно, усилят благосклонность наших подписчиков к сценам серии „Воображение“. Их автор, господин Домье, рисует их в тюрьме. Этот молодой художник был осужден в 1832 году на шесть месяцев тюрьмы и 500 франков штрафа за прекрасную карикатуру под названием „Гаргантюа“».

В конце января 1833 года Домье вышел из Сент-Пелажи, преисполненный самого страстного воодушевления. Теперь он уже был сердцем и умом — зрелый человек. Многочисленные портреты, которые ему, хоть и против воли, пришлось исполнять, уступая просьбам товарищей по заключению, подтвердили его умение с помощью острого, как нож, карандаша раскрыть сущность человеческого лица. Робкий литограф времен «Политических безумцев» или же «Короля Пето» сразу овладел мастерством портретиста.

Еще до пребывания в Сент-Пелажи Домье несколько раз пробовал свои силы на поприще искусства физиономической характеристики, и эти пробы карандаша были замечены.

8 марта 1832 года под псевдонимом Рожлен появилась литография «Маски 1831 года». Здесь литографическое искусство еще слабовато, по рисунок уже выполнен в энергичной манере. Некоторые маски, например маска военного министра Сульта, с ее почти геометрическими линиями и планами; маска Кератри{63}, с опущенными веками и странно наморщенным носом над раскрытым ртом; маска Дюпена{64}, где рот, похожий на куриную гузку, символизирует ораторское искусство адвоката — отличные портреты-шаржи. И все же эти пятнадцать физиономий еще несколько неподвижны, скованны и, в конечном счете, довольно стереотипны. Гибкость, живость, которых им недостает, мы обнаружим в первом из серии погрудных портретов, украшенных вымышленными гербами, — в портрете Шарля Ламета.

У бывшего столпа конституционной монархии — шишковатое лицо старого пономаря-лицемера. Художник придал ему подлое, отталкивающее выражение. Глубоко сидящие глаза, смешной парик… Тщетно стали бы мы искать на этом лице хоть искру совести.

Оттопыренная нижняя губа, убегающая вверх линия носа, темные впадины на щеках, заостренные кверху уши — перед нами «Дюпен-старший», олицетворение коварной велеречивости, человек с обезьяноподобной внешностью. Эти два бюста особенно великолепны своей моделировкой и освещением.

Когда Домье вышел из Сент-Пелажи, его слава портретиста была уже настолько прочной, что ему стали по преимуществу заказывать портреты. И тогда узник 1832 года создал свой последний бюст — бюст злейшего врага республиканцев — генерального прокурора Персиля. Его острое, точно нож, лицо, грозная должность и имя попросту напрашивались на то, чтобы сатирик изобразил их в виде ножа гильотины или же пилы (Персиль — Пэр Си — в переводе «Папаша Пила»).

Но насколько эту серию «бюстов» впоследствии превзошла свирепая и правдивая «Иллюстративная галерея парламентской буржуазии»!

Вот поэт-классик Вьенэ, погруженный в печальные размышления. А вот — господин Кюнен Гриден, засунувший руки в карманы штанов, глупый и грубый, удивительно точно схваченный тип выскочки. Или вот еще: эта грузная фигура, эта подвижная, бездумная физиономия принадлежит маршалу Себастиани{65}, чья мать, бывало, говорила: «Мой сын подобен своим барабанам: чем больше его бьют, тем громче он шумит».

Вот автор комедии «Два зятя», главный редактор влиятельной газеты «Конститюсьоннель», которую «Шаривари» впоследствии осыпет градом стрел, — господин Этьен. У него расплывшееся самодовольное лицо, тяжелые веки, покатый лоб под всклокоченными волосами: кажется, будто он что-то замышляет. Скоро в серии «Бал при Дворе» мы вновь обнаружим это «велеречивое брюхо», как называл его Филипон, этого потрепанного красавца, довольного собой и женщинами, в костюме «Амура» Буше: он совершенно голый, с огромным животом и крыльями на спине; в руках у него колчан стрел, на голове — фуражка для слепых.

Тощая, как жердь, фигура в непомерно широком костюме — это Руайе-Коллар {66}. Мы снова встретимся с ним в серии «Бал при Дворе», где он изображен в костюме маркизы времен прежнего режима (из-под черной мантильи видно его лицо), в огромных фижмах — он нетвердо стоит на ногах.

Вот доктор Прюнель, мэр Лиона: густые, торчащие волосы, широкие плечи, тяжелые кулаки. В глазах у него коварный блеск. Господин де Кератри шаркает ножкой, кланяется, кладет руку на сердце и, улыбаясь, показывает острые зубы — зубы грызуна. Адмирал де Риньи чрезвычайно чем-то озабочен; он будто пытается учуять, откуда дует ветер.

И вот на «скамье страданий» — Гизо. На этот раз перед нами прекрасный портрет, а отнюдь не карикатура. Лицо смоделировано крепко и прочно. Орлиный нос, сильно выдающаяся вперед верхняя губа… от всего этого веет глубокой грустью, печалью, чуть ли не подавленностью… но так же бесспорной духовной красотой.

Увлекшись искусством портрета, Домье вместе с тем не отказался и от карикатур на темы текущих политических событий.

Кому не известен поступок маршала Лобо, в общем не самый злостный, когда, стараясь разогнать восставших, он пустил в ход противопожарные шланги? Этого было достаточно, чтобы известный стратег сделался мишенью насмешек республиканской оппозиции.

Отныне на всех карикатурах маршала Лобо неизменно изображали в костюме мольеровских аптекарей с их излюбленным инструментом.

Принц Ланселот де Триканюль (Три наконечника — прим. пер.) — так отныне был прозван командующий Национальной гвардией и под этим именем осмеян в сатирических куплетах. Домье изобразил его в костюме придворного с клистиром в руках. За ним шествуют адъютанты, оснащенные другими аксессуарами, заимствованными из комедий Мольера{67}.

Домье обрушился и на другого ветерана наполеоновских войн: на маршала Мортье{68}, герцога Тревизского. В 1834 году он пытался сформировать правительство. Это обстоятельство побудило Домье извлечь на свет некий каламбур, приписываемый Наполеону (который будто бы называл своего маршала «большая мортира малого действия»), и изобразить Мортье в виде пушки, извергающей из дула ордена. Этот самый герцог Тревизский подвергался еще более несправедливым нападкам, которые нельзя оправдать никаким политическим пылом. В самом деле, на рисунке «Маршал Мортье накануне битвы под Ватерлоо» художник изобразил маршала сидящим в теплом колпаке у жаркого огня и симулирующим больного — будто этот доблестный солдат дезертировал с поля битвы. (Еще один навет: на рисунке «Не угрожает ли нам кризис в отношениях с Америкой?» Домье изобразил маршала Мортье, опять-таки в душегрейке мнимого больного, между герцогом Орлеанским{69}, подстригающим себе усы, чтобы никто не мог его узнать, и принцем Жуанвильским, прячущимся за занавеской.)

Напротив, «Бюжо{70} в замке Блэй» не вызывает у нас подобного сочувствия. Солдат, садовод и тюремщик — таков поистине «Толстяк Жан Бюжо», о котором «Ривароль» в 1842 году язвительно писал: «Он обладает таким завидным душевным равновесием, что способен в один и тот же день убивать людей и сажать капусту. Вся его наука сокрыта в словах: „Не пускать!“ Он крепко запомнил эти слова с того самого дня, когда его, новобранца, впервые поставили на часы. Вот потому-то ему и поручили сторожить замок Блэй».

И все же объектом для подавляющего большинства карикатур Домье, подчас уничтожающих, послужили прежде всего два человека, стоящие во главе государства… Я уже называл обоих: это Луи-Филипп и Тьер. Первый был королем французов. Второму было суждено стать президентом Третьей республики, которая являлась, так сказать, его законнорожденным детищем.

Необходимо прочитать страницы, написанные острым пером Жермены Шерпен. Эта статья называется: «Сто одиннадцать изображений господина Тьера».

«Тьер был на одиннадцать лет старше Домье, но умер он лишь на полтора года раньше художника. Решающим рубежом в жизни обоих явился 1830 год… Июльская революция стала для обоих важнейшим фактором, позволившим им выразить себя. Три славных дня превратили Тьера, к тому времени уже известного журналиста, сотрудника „Конститюсьоннель“, вместе с Минье и Каррелем{71} основавшего пресловутый „Насьональ“, в самого видного политического деятеля, опору и советника Июльской монархии. Именно он, в силу того что он собой олицетворял, как, впрочем, и из-за своего нескладного телосложения, неизменно обращал на себя острие сатиры Домье…

На протяжении всего срока существования „Карикатюр“, с 1830 по 1835 год, Тьер фигурировал во всех ее политических сериях… как неизменный участник гротескного балагана, каковым являлся, на взгляд Домье, режим Луи-Филиппа… На рисунке „Министерский Шарантон“, как и в другом — „Двор Короля Пето“, Тьер — попросту самый маленький из всех персонажей. Вообще, его малый рост породил множество прозвищ: „Маленький Никудышник“, „Карманный депутат“, „Директор карликовой труппы“, „Лилипут Третьего сословия“. В литографии „Законодательное чрево“ среди всех своих то ли дремлющих, то ли переваривающих пищу коллег, он кажется самым живым, единственным, который явно не скучает, даже, возможно, наслаждается парламентским фарсом…».

После отмены свободы печати Домье лишь в 1848 году, при непрочном режиме Второй республики, снова обрел возможность бить по своей излюбленной мишени.

«Одна из самых лучших карикатур этой поры, бесспорный шедевр Домье, — „Матереубийца“: Тьер, вооруженный резиновой дубинкой больше его самого, готовится нанести удар прессе — прилежной молодой женщине, склонившей свой чистый профиль над доской с исписанными листками. В своем неведении опасности, озаренная светлым сиянием, она сильнее карлика, который ей угрожает. Порадуемся же тому, что в 1850 году прессе пришлось страдать от жестоких ограничительных законов: мы обязаны им одним из самых впечатляющих произведений французской литографии».

После Второй империи, которая в еще большей мере связала руки Тьеру, чем Домье, деспотизм этого «никудышника», «спасителя порядка и освободителя страны» становился день ото дня все сильнее. У одних это вызывало едкую насмешку, у других — снисходительную иронию: «Маленький король» — называл его Жюль Фавр{72}. «Адольф Первый» — вторил ему Бисмарк, который не мог предвидеть, что в один прекрасный день явится другой Адольф, который зачеркнет и навсегда загубит дело всей его жизни.

И Домье уже не помышлял о том, чтобы полемизировать со своим старым земляком. Разве сам Тьер не говорил, что Республика — это режим, который меньше всех других разделяет людей?

Арсен Александр{73} хорошо показал все то, что отныне сближало бывших противников. Домье наконец-то был разоружен, а Тьер — слишком хитер, чтобы мстить тому, чьи стрелы способствовали росту его известности. «Тот, кого Сент-Бёв{74} называл „самым умным из мармузян“ в конце концов перестал огорчаться из-за насмешек карикатуристов и сам смеялся над их находками».

В самом деле, как справедливо напоминает нам Жермена Шерпен, «оба они родом из Марселя и потому унаследовали один и тот же дар: это любовь к жизни, приверженность к реальности, творческая плодовитость, редкая жизнеспособность, торжествующая над самыми тяжкими испытаниями, работоспособность, не покидавшая их вплоть до самой смерти.

Итак, несмотря на все, что как будто бы должно их разделять, подчас противопоставлять друг другу, мы, в конечном счете, признаем их детьми одного и того же края. Братья-враги, снедаемые одним и тем же пылом, заимствованным у солнца, они оставили после себя заметный след, от которого по-прежнему веет горячим огнем их родного Прованса».

Спустя четыре года после Трех Славных дней французская общественность по-прежнему бурлила.

Волнения следовали в королевстве одно за другим. 13 апреля 1834 года, когда, казалось, только что было потоплено в крови второе лионское восстание, на улицах Бобур, Жоффруа-Ланжевен, Обри-ле-Буше, Оз-Урс, Мобюэ, Гренье-Сен-Лазар выросли баррикады, сооруженные людьми с пламенем в сердцах. О том, с какой слепой, зверской жестокостью было подавлено это движение, можно судить по свидетельствам, приведенным Ледрю-Ролленом{75} в его «Меморандуме об апрельских событиях». В частности, солдаты, взбешенные стрельбой, раздавшейся из окна дома номер 12 по улице Транснонен, перебили всех его обитателей.

Женщины и дети, чья безвинная кровь пролилась в том бедном доме, обрели в лице Оноре Домье мстителя, чей негодующий протест вовек не изгладится из памяти людей. Эта резня вдохновила молодого литографа на создание страшного рисунка, которому суждено было стать шедевром.

Перед нами — комната рабочей семьи, увиденная как бы снизу: в ней царит ужас. Справа, на переднем плане, рядом с перевернутым креслом — голова старика: гладкий, безволосый череп покоится в луже темной крови. У развороченной кровати лежит человек в окровавленной ночной рубашке, с закрытыми глазами, запавшими щеками, с чуть приоткрытым ртом. Его левая рука еле заметно сжата, мускулистые ноги раздвинуты. Человек этот упал на крохотного ребенка, раздавив его своим весом. В глубине комнаты в сумраке видно распростертое тело женщины, голова которой скрыта темнотой.

Борьба окончена, солдаты уже далеко, но это мертвое безмолвие трагичнее даже самого мига расправы!

Никакой декламации в этой картине, рисующей гражданскую войну (по богатству световых контрастов, гибкой и мощной игре валеров эта литография и впрямь являет собой прекраснейшую картину). Здесь нет и следа той резкости, того ожесточения, которых можно было ожидать от пылкого узника Сент-Пелажи. Одна лишь нагая истина, бесстрастная и немая, как Правосудие и как сама Смерть. А между тем — какая в ней сила мастерства, какая безупречность в передаче самых рискованных ракурсов, какое точное моделирование застывшего тела! Оноре Домье не забыл уроков великого Рембрандта. Эта тень, обретающая цвет, этот оживающий полумрак — разве не восхищались мы этой прозрачностью рисунка еще в «Паломниках Эммауса»? А струя света, которая падает с пустой кровати на труп человека, изрешеченного штыками, — разве не было точно такой же струи в картине амстердамского мастера «Размышляющие философы»?

Каким образом Домье, который в ту пору жил на улице Арбр-Сек, удалось пробраться в тот злосчастный дом на улице Транснонен? Потому что одно несомненно: перед нами «увиденная» картина.

В 1964 году вышла брошюра Жана Тюлара «Префектура полиции в годы Июльской монархии», в которой опубликовано свидетельство одного полицейского инспектора, докладывавшего своему начальнику Жиске о том, что произошло в апреле 1834 года под сенью Сен-Мерри. Свидетельство это самым волнующим образом подтверждает истинный трагизм этого эпизода гражданской войны, увековеченного Домье:

«По сведениям, поступившим до настоящего времени, раненых, доставленных в гражданские больницы, насчитывается 28 человек; из них 11 доставлены в Сен-Луи, а 17 — в Отель-Дьё. Эти лица ранены солдатами армии или же Национальной гвардии и, следовательно, рассматриваются как сообщники восставших.

11 трупов отправлены в морг.

35 трупов обнаружены в домах или же за баррикадами.

Если прибавить к этому случаи смертельного исхода, имевшие место среди тех 28 человек, которые были доставлены в больницы, и, учитывая, что многие из восставших, получив ранения, укрылись в частных домах, где скрываются до сих пор, можно предположить, что число убитых составляет никак не меньше восьмидесяти человек. В числе этих убитых, к сожалению, находятся десять ни в чем не повинных людей, павших от рук солдат 35-го полка. В одном доме с ними жил некий господин Лебрен. Всю ночь он стрелял из своего окна в солдат. Он как раз только что убил офицера, когда солдаты ворвались в этот дом и зарубили саблями — одного за другим — восемь мужчин, женщину и ребенка.

Лебрен, единственный виновник этого прискорбного недоразумения, понес заслуженное наказание.

25-го на похоронах студента юриспруденции, убитого на баррикадах, состоялась манифестация.

29-е. Силы республиканцев иссякли. Однако они продолжают использовать несчастье, которое неизбежно должно было произойти на улице Транснонен, для разжигания чувства мести по отношению к 35-му полку. Многие офицеры этой части уже подверглись оскорблениям и нападениям».

«Республиканцы» — сказано в полицейском отчете. В самом деле, революция 1830 года открыла силу, о существовании которой не подозревали: республиканскую партию и за ней — парижан, готовых к самым решительным оппозиционным действиям. А ведь из-за своего марсельского происхождения, своих убеждений и дружеских связей Домье с юности принадлежал к самому передовому крылу республиканской партии. «Республиканец вплоть до кинжала», — говорили тогда. И, конечно же, у Оноре был свой кинжал. Только этот кинжал ему заменял меткий карандаш художника.

Литография «Улица Транснонен» не была опубликована на страницах газеты «Карикатюр». Затравленный судьями, стараясь чем-то покрыть убытки от штрафов, градом сыпавшихся на его газету, Филипон надумал дополнительно выпускать отдельные литографии крупного формата и назвал этот выпуск «Ежемесячным собранием литографий». В составе этой серии и была пущена в продажу — правда, ненадолго, поскольку вскоре ее конфисковали, — литография под названием «Улица Транснонен, 15 апреля 1834 года».

Как же приняла эту литографию широкая публика? Достаточно сказать, что в галерее Веро-Дода?, у магазина Обера, выстроилась очередь желающих рассмотреть эту страшную сцену расправы. С этого дня имя Оноре Домье приобрело популярность. Молодому художнику было в ту пору двадцать шесть лет.

Перед этим в «Ежемесячном собрании» уже появились три литографии Домье. Первая — «Высоко- и законнорожденные, могущественнейшие шалуны и шалуньи» не представляет большого интереса: на ней изображены принцы и принцессы семейства герцогов Орлеанских. Домье никогда не стремился передавать, даже в шарже, обаяние юности и детства. Напротив, следующая литография: «Свобода печати» — дышит энергией. Крепкий типографский рабочий, в бумажном колпаке, стоит, засучив рукава и обнажив мускулистые руки. Этими руками он только что столкнул с трона старого короля — Карла X, которого утешают его коронованные родственники. В некотором отдалении от крепкого рабочего паренька, который с вызовом глядит на короля, стоит поддерживаемый Персилем и Гизо Луи-Филипп и грозит ему зонтиком. На прекрасном лице бунтаря — выражение гневного бесстрашия.

Еще великолепней этой знаменитой литографии «Похороны Лафайета» {76}.

На заднем плане одетая в траур толпа почтительно смотрит на траурную процессию, которая с трехцветными знаменами провожает в последнюю обитель героя американских войн, главу карбонариев Лафайета. Замечательно передано любопытство женщин, скорбь мужчин. Вдали, справа — холмы кладбища Пер-Лашез, где чернеет могильная зелень и белеют надгробия. Но главное в этом шедевре — передний план: здесь у надгробного камня, у креста, дожидающихся знаменитого покойника, стоит Луи-Филипп.

Толстый живот, короткие толстые ноги, бакенбарды, бурбонский нос, запавший рот, по которым его легко опознать, Луи-Филипп стоит молитвенно сложив руки. Он прячет за ними лицо, будто рыдая, а между тем видно, что лицемер ухмыляется; все его существо ликует при радостной мысли о том, что кумир народа наконец исчез навсегда. Тут подпись обретает свой истинный смысл, столь же банальный, сколь и страшный:

«Попался, Лафайет! Получай, старина!»

Насколько отличалась от «Улицы Транснонен» следующая работа Домье, последняя, которую он предоставил «Ежемесячному собранию», знаменитая литография «Законодательное чрево».

На четырех скамьях амфитеатра, где будто собраны на виду у зрителя все уродства, пороки, все мелкое и ничтожное в человеке, его физические и моральные увечья, перед нами — целое поколение, да, именно поколение деятелей Июльской монархии. Домье анализирует и обобщает его черты самым тщательным, самым глубоким образом. Эти лица, встревоженные или же полные самодовольства, не нужно описывать — достаточно на них взглянуть. Вот лохматый Прюнель, вот мрачный Руайе-Коллар, вот Гизо, который с плохо скрываемой скукой слушает марсельские шутки Тьера.

В 1878 году Камилл Пелетан {77} имел в виду прежде всего «Законодательное чрево», когда писал в газете «Раппель»: «Господин Домье запечатлел для истории полную коллекцию лиц той эпохи, весь набор типов, принадлежащих к определенной тяжеловесной породе, среди которых лицо одного Тьера поражает умом, хитростью, марсельской живостью. Никому, кроме Домье, никогда не удавалось схватить на лету эту выразительную гримасу Тьера, его подмигиванье, сжатый рот — все, что составляло физиономию этого крупного государственного деятеля. Официальным портретам далеко до Домье».

После всех волнений тюрьмы были переполнены повстанцами и ранеными. В 1834 году Домье создал прекрасную литографию: у койки, на которой лежит умирающий узник, Луи-Филипп говорит судье: «Этого можно отпустить на свободу — он больше не опасен». В том же кровавом году, вскоре после бойни на улице Транснонен, появилась следующая волнующая аллегорическая картинка: «А все-таки она движется!» Так думает, томясь в темнице, молодой повстанец. На руках и ногах его оковы, но, не замечая подстерегающего его генерального прокурора в мантии, он любуется светлым видением: фигуркой молодой женщины во фригийском колпаке — шествующей Свободой!

В 1833 году Домье нужно было изобразить двух преступников: коварного Бастьена и тощего Робера, задушивших женщину. Уже собирались прекратить расследование, но тут накануне был обнаружен скелет жертвы, и это погубило убийц. Создавая этот рисунок, Домье не был более свиреп, чем обычно. Он хотел лишь показать голую правду. Впоследствии, в феврале 1836 года, изображая Фиески {78} и его сообщников, он откажется от всякой сатирической деформации; точно так же он поступил в марте того же года с портретами Бержерона и Бенуа. И только к столпам буржуазной монархии бывший узник тюрьмы Пелажи был совершенно беспощаден.

Ведя исподволь борьбу против существующего порядка, Домье все же нашел время репродуцировать на камне две картины своих друзей, показанные на выставке в Салоне 1834 года: «Турецкий патруль» Декана и «Общий вид Авиньона» Поля Юэ. Мимоходом он зарисовал для нас также небольшую жанровую сценку в духе Уилки или Гранэ {79} (времен «Приюта») под названием «Бабушка»: старуха, сидя в кресле, глядит на дочь, занятую стиркой, дедушка следит за первыми шагами младенца; справа виден мальчик постарше.

Неустрашимый Филипон все смелее посылал своих художников на бой. Домье, кстати, и не нуждался в понукании. Его карандаш и без того становился все более свирепым.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.