АНАТОЛИЙ ПРИСТАВКИН Из романа «Ночевала тучка золотая»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АНАТОЛИЙ ПРИСТАВКИН

Из романа «Ночевала тучка золотая»

В 1944 году в ходе «разгрузки» подмосковных детдомов часть их воспитанников, рыскающих в поисках пищи по базарам и помойкам, отправляли на Кавказ, недавно освобожденный от фашистов. В поезде едут и Кузьменыши — неразлучные братья–близнецы Сашка и Колька. Ехать они вызвались сами, так как боялись, что в детдоме догадаются, что именно они, как кроты, всю зиму рыли обнаруженный взрослыми подкоп под хлеборезку. На «земле обетованной» их встречают оставленные людьми жилища. Ошеломляет обилие земных плодов, но урожай не убран. Колонисты узнают, что коренной народ — чеченцев — куда–то вывезли, а оставшиеся скрываются в горах. Взрослые, переселенные сюда из разных мест России, охвачены страхом. Всё, владельцами чего они стали, — чужое, и они чувствуют, что «духи», те, что в горах, будут мстить. На складе колонии Кузьменыши находят узорный горский ремешок и мохнатую папаху. Воспитательница Регина Петровна вечером кроит из нее шапки ребятам и, отрываясь от работы, видит в окне горящие гневом глаза. Тут же над ее головой свистит пуля. Но это еще только предупреждение.

Чечня наводнена войсками. Надгробиями с горского кладбища солдаты мостят дорогу. В станице неспокойно — то пожар, то взрывы. Стремление людей покинуть эти места передается и детям. Самый башковитый из Кузьменышей, Сашка, предлагает бежать, забравшись в железный ящик — «собачник» — под вагоном поезда. Братьям удается сделать «заначку» за время работы на консервном заводе, которая должна спасти их в дороге от голода, но от задуманного побега они всё же отказываются. Всей душой привязались они к воспитательнице Регине Петровне, впервые ощутив материнскую теплоту. Они не могут бросить ее здесь с двумя малышами на руках — чувствуют себя ее единственными защитниками. К ней неравнодушен и демобилизованный по ранению солдат Демьян, но она, вдова летчика, сдержанна с ним. Она увозит братьев с собой из колонии на подсобное хозяйство, где продолжает опекать их и устраивает первый в жизни Кузьменышей настоящий праздник — день рождения.

Обстоятельства заставляют ребят вместе с Демьяном поехать в колонию. Они находят ее разгромленной и безлюдной и бегут оттуда. В неубранном кукурузном поле, услышав приближение всадников, Демьян бросает ребят. В темноте они теряют друг друга. Колька, мимо которого, чудом не задев его, проносится конный отряд чеченцев, находит утром Сашку распятым на заборе. На нем нет горского ремешка. Только потом Колька поймет, что этот злосчастный ремешок и стал причиной зверской расправы. Таясь от встречных, он на тележке везет брата на станцию и кладет его тело в «собачник» — ящик под вагоном поезда, направляющегося в Москву.

Не найдя Регины с малышами, Колька возвращается в колонию. Обессилевшего и больного, его выхаживает чеченский мальчик–сирота Алхузур, как огня боящийся русских солдат. Он заменяет ему брата. Столкнувшись с невозможностью жить как среди русских, так и среди чеченцев, они бегут от всех, но их ловят и отправляют в детприемник в Грозный. Там их находит Регина. Они с Демьяном готовы усыновить мальчиков, но Колька отказывается — он не может простить. Мальчикам устраивают допрос, подозревая, что они не братья, что один из них горец, но Колька непреклонен: «Это мой брат Сашка!»

* * *

Через несколько часов, когда уже начинало вечереть и солнце склонялось за дальние горы, Колька вернулся и притащил за собой на веревке тележку, ту самую, что они нашли у дома Ильи.

Тележка была запрятана в кустах возле заначки, Колька ее сразу нашел.

Заначка тоже была цела: и варенье, и мешки, и тридцатка с ключами от поезда — всё было на месте.

Колька вытащил оба мешка, еще пол–литровую банку джема. Банку он открыл камнем, съел две ложки, но его тут же стошнило.

Он спустился к речке, умылся и голову окунул, чтобы немного взбодрить себя.

По пути, волоча за собой тележку, он завернул в кукурузу, где накануне оставляли они лошадь с телегой. Это место он нашел сразу. Был виден след от телеги, и рядом валялся недокуренный бычок Демьяна.

Вернувшись в Березовскую, в дом, Колька снова перетащил Сашку на улицу и положил на тележку, подстелив под низ два мешка, чтоб брату не было слишком жестко, а под голову положил, свернув трубочкой, ватник.

Потом он принес веревку, найденную в углу прихожей, толстую, но гнилую, она рвалась, и ее пришлось для крепости сложить вдвое. Походя отметил, что ремешка серебряного на Сашке не было. Пропал ремешок.

Колька протянул веревку под тележку, а потом завязал узлом у Сашки на груди. Живота он старался не касаться, чтобы не было Сашке больно.

Завязал, посмотрел. Лицо у Сашки было спокойным и даже удивленным, оттого что рот так и остался открытым. Он лежал головой по ходу, и Колька подумал, что так Сашке будет удобнее ехать.

Пока собирался, наступили сумерки. Короткие, легкие, золотые. Горы растворились в теплой дымке, лишь светлые вершины будто сами собой догорали угольками на краю неба и скоро пропали.

Ровно сутки прошли с тех пор, как проснулись они на закате в телеге Демьяна. Но сейчас Кольке показалось, что это случилось давным–давно. Они ступили на разоренный двор колонии, бежали сквозь заросли, а Демьян сидел на земле и трясущимися руками пытался закурить. Где–то он сейчас? Он–то всё, всё понимал!

Это они глупыми были.

О подсобном хозяйстве, о Регине Петровне с мужичками Колька не вспоминал. Они находились за пределами его сегодняшней жизни. Его чувств, его памяти.

Он отдохнул, поднялся. Подцепил тележку так, чтобы не резало руку, и повез по улице.

Он даже не понял, тяжело ему везти или нет. Да и какая мера тяжести тут могла быть, если он вез брата, с которым они никогда не жили поврозь, а лишь вместе, один как часть другого, а значит, выходило, что Колька вез самого себя.

За деревней стало просторней, светлей, но ненадолго.

Воздух загустел, чернела, сливаясь в непроницаемую стену, кукуруза по обеим сторонам дороги.

А потом вообще ничего не стало видно, Колька угадывал дорогу ногами. Да вроде бы впереди, где должны сомкнуться заросли, еле просматривался светлый в них проем на фоне совсем чернильного неба.

Кольку не пугала темнота и эта глухая беспросветность дороги, на которой не встречались ни люди, ни повозки.

Если бы Колька мог всё осознавать реальней и его бы спросили, как ему удобней ехать с братом, он бы именно так и попросил, чтобы никого не было на их пути, никто не мешал добраться до станции.

Все, кто сейчас мог встретиться: чечены ли или другие, пусть и добрые, люди, — неминуемо стали бы помехой в том деле, которое он задумал.

Он катил свою тележку сквозь ночь и разговаривал с братом.

Он говорил ему: «Вот видишь, как вышло, что я тебя везу. А раньше–то мы возили друг друга по очереди. Но ты не думай, я не устал, и я тебя доставлю до места. Может, ты бы придумал всё это лучше, уж точно. Ты всегда понимал больше моего, и голова у тебя варила быстрей. Я был твоими руками и ногами в жизни — так уж нам было поделено, — а ты был моей головой. Теперь у нас с тобой голову отсекли, а руки и ноги оставили… А зачем оставили–то?»

Колька поменял одну руку на другую. Затекла рука.

Но прежде, чем двинуться дальше, он ощупал Сашку и убедился, что тот лежит удобно и ватник не вывалился из–под головы.

Только Сашка будто застывать, замораживаться начал. Всё в нем задубело, и руки, и ноги стали деревянными. Но всё равно это был Сашка, его брат. И Колька, убедившись, что того не растрясло на ухабах и что ему ехать удобно, повез дальше.

Дальше потек и разговор их.

«Знаешь, — говорил Колька, — я почему–то вспомнил, как в Томилинский детдом привезли из колхоза корзину смороды. А я лежал тогда больной. А ты полез под телегу и нашел одну ягоду смороды и принес мне… Ты залез под кровать в изоляторе и прошептал: «Колька, я принес тебе ягоду смороды, ты выздоравливай, ладно?» Я и выздоровел… А потом на станции на этой, на Кубани, когда дристня нас одолела и ты загибался в вагоне, ты же смог всё перебороть! Ты же встал, ты же доехал до Кавказа!

Неужто мы с тобой через всю дорогу проволочились лишь для того, чтобы нам тут кишки вырезали и вместо них совали кукурузу? Мол, жрите, обжирайтесь нашим добром, так, чтобы изо рта торчало!»

Тут Колька услышал: возки гремят впереди. Когда приблизился скрип колес и мужские голоса, он торопливо в заросли свернул, затаился.

Как зверь затаивается при появлении человека.

Но глаз с дороги не сводил, смотрел во все глаза (теперь у них двоих только два глаза было!). Понял, что едут солдаты. Позвякивало оружие, погромыхивали повозки, фонарики вспыхивали, полосуя обочины дороги. Разговаривали негромко, но можно было разобрать, что толковали о черных: что вот–де их окружили в горах, часть постреляли, а другая часть прорвалась в долину и устроила резню. Местные жители, кто уцелел, бежали. Теперь приказ такой: никого не жалеть, а если в саду, или в доме, или в поле спрячется, так палить вместе с домом и полем… Если враг не сдается, его уничтожают!

Проехали. Растворились огоньки в темноте. Стихло всё.

Колька высунулся, уши в одну, в другую сторону наставил: нет ли кого следом? Выждал, убедился — никого.

Вернулся за Сашкой, пощупал, как ему лежится, снова выволок тележку на дорогу. Схватил веревку двумя руками, повез.

«Вот, — сказал, — небось сам слышал, как солдаты, наши славные боевые бойцы говорили… Едут чеченов убивать. И того, кто тебя распял, тоже убьют. А вот если бы он мне попался, я, знаешь, Сашка, не стал бы его губить. Я только в глаза посмотрел бы: зверь он или человек? Есть ли в нем живого чего? А если бы я живое увидел, то спросил бы его: зачем он разбойничает? Зачем всех кругом убивает? Разве мы ему чего сделали? Я бы сказал: «Слушай, чечен, ослеп ты, что ли? Разве ты не видишь, что мы с Сашкой против тебя не воюем! Нас привезли сюда жить, так мы и живем, а потом мы бы уехали всё равно. А теперь видишь, как выходит… Ты нас с Сашкой убил, а солдаты пришли, тебя убьют… А ты солдат станешь убивать, и все: и они, и ты — погибнете. А разве не лучше было то, чтобы ты жил, и они жили, и мы с Сашкой тоже чтоб жили? Разве нельзя сделать, чтобы никто никому не мешал, а все люди были живые, вон как мы, собранные в колонии, рядышком живем?»

Тут Колька хоть и был занят разговором, а услышал, что рядом станция. Сперва услышал ее, а потом выскочил на чистый луг, и стало видно: в глаза сверкнули лампочки вдоль линии, и можно было разглядеть, что на запасных путях стоит эшелон. Там горят прожекторы, слышны ржание и грохот повозок; приехала еще одна воинская часть.

Колька приблизился, но лишь настолько, чтобы в случае чего можно было спрятаться. За кустом тележку поставил.

«Приехали, — сказал Сашке, — мы тут с тобой недавно были. Мечтали вместе уехать. Теперь мы будем с тобой ждать поезда. Я немного устал. Да и ты, наверное, устал, правда? Ты побудь здесь, а я на разведку схожу. Только не думай, что я тебя бросаю. Я вернусь, только посмотрю, что там на станции делается…»

Колька оставил Сашку за кустом, а сам продвинулся поближе к огням и к линии.

Никого, кроме военных, он не увидел. Военные же были заняты своим делом: суетились, кричали, грохотали повозками, которые спускали по наклонным доскам из вагона.

Колька прикинул: эшелон ему не помеха. Как поезд пойдет, он закроет собой братьев от солдат, и никто их не увидит.

Он вернулся к Сашке. Сказал ему: «Видишь, я пришел. Там сейчас солдаты, они приехали твоего чечена убивать, который кукурузы в тебя натолкал. Но, когда поезд придет, нас не видно будет. Ты ведь знаешь, я не такой башковитый, и мне пришлось долго соображать. Но это я сам придумал. Теперь–то я понимаю, как тебе было нелегко ворочать мозгой. Но как же ты не додул чеченов–то на коне обдурить? Может, ты, я сейчас подумал, сам к ним вышел… Поверил, что они тебе ничего не сделают, как не убили они Регину Петровну, хотя наставляли на нее ружье?»

Колька посмотрел из–за куста на станцию и задумчиво добавил: «Наверное, утро скоро. Если бы поезд пришел до света… При свете нам тяжельше с тобой будет».

Тут и поезд вынырнул, распластался вдоль дальней сопки, как Сашкин пропавший ремешок. А паровоз у него — пряжка с двумя сверкающими камнями.

Отчего ж Колька опять о том серебряном ремешке вспомнил? Не давал пропавший ремешок покоя. Ведь если посудить, это последнее, что видел он, когда они расстались. Сашка бросился в заросли, лишь ремешок сверкнул в сумерках…

А вдруг ремешок, старинный чеченский, и выдал Сашку с головой?

А вдруг он стал причиной казни?

Но ведь еще по дороге в колонию не Сашка, а Колька был подвязан тем ремешком! Это случай с пуговицей всё изменил…

Поезд приближался. Уже доносился отраженный от сопок глухой перестук вагонов.

Колька спохватился и вместе с тележкой брата поскакал по лугу. Подоспели они с Сашкой прямо в тот момент, когда состав резко затормозил и встал, а под колесами зашипело.

Колька оставил тележку в лопухах под насыпью, а сам побежал вдоль вагонов. Нагибался, искал собачник.

У первого вагона собачника не было и у второго, лишь у третьего обнаружил он железный ящик.

Пощупал, крышку открыл, даже руку засунул: нет ли там каких пассажиров?

Потом сбегал, подвез Сашку к вагону, веревку развязал. Ватник постелил на дно ящика. Стал Сашку подтягивать под мышки и всё молился, чтобы поезд не отправляли. Сашка был твердый, не гнулся, но показался легче, чем раньше.

Колька, запыхавшись, перевалил его в ящик, лицом вверх, а сверху и сбоку мешками обложил. Чтобы холодно не было. Всё–таки кругом железо!

Тележку с веревкой он в траву отпихнул. Всё, отъездились.

Но поезд продолжал стоять, и Колька опять придвинулся к ящику, сел перед ним на корточки, сказал Сашке через дырку:

– Вот, уезжаешь. Ты ведь хотел поехать к горам… А я пока побуду здесь. Я бы поехал вместе с тобой, но Регина Петровна с мужичками одна осталась. Не бойся, Сашка, я о тебе буду думать.

Колька постучал кулаком по ящику, чтобы Сашке не было страшно одному.

Поезд дернулся, клацкнул буферами и поехал быстрей и быстрей в сторону невидимых отсюда гор. И Сашка поехал. А Колька один у черной насыпи остался. <…>

Не помнил, как добрался он до Сунжи. Приник к ней, желтенькой, плосконькой речонке, лежал, поднимая и опуская в воду голову.

Долго–долго так лежал, пока не начало проясняться вокруг. И тогда он удивился: утро. Солнышко светит. Птицы чирикают. Вода шумит. Из ада — да прямо в рай. Только в колонию скорей надо, там Регина Петровна его ждет. Пока сюда огонь не дошел, ее вызволять скорей требуется. А он себе приятную купань устроил!

Вздохнул Колька, пошел, не стал на себе одежду выжимать. Само высохнет. Но в колонию через ворота не пошел, а в собственный лаз полез, привычней так да и безопасней.

Ничего не изменилось с тех нор, как ходил тут с Сашкой. Только посреди двора увидел он разбитую военную повозку, лежащую на боку, рядом холмик. В холмике дощечка и надпись химическими чернилами:

Петр Анисимович Мешков. 17.10.44 г.

Колька в фанерку уткнулся. Дважды по буквам прочел, пока сообразил: да ведь это директор! Его могила–то! Если бы написали Портфельчик, скорей бы дошло. Вот, значит, как обернулось. Убили, значит. И Регину Петровну убить могут…

Он встал посреди двора и сильно, насколько мочи хватало, крикнул: «Ре–ги–на Пет–ро–в-на!»

Ему ответило только эхо.

Он побежал по всем этажам, по всем помещениям, спотыкаясь о разбросанные вещи и не замечая их. Он бежал и повторял в отчаянии: «Регина Петровна… Регина Петровна… Реги…»

Вдруг осекся. Встал как вкопанный. Понял: ее тут нет.

Ее тут вообще не было.

Стало тоскливо. Стало одиноко. Как в западне, в которую сам залез. Бросился он за пределы двора, но вернулся, подумал, что опять через огонь пройти уже не сможет. Сил не хватит. Может, с ней, с Региной Петровной, да с мужичками он бы прошел… Ради них прошел, чтобы их спасти. А для себя у него сил нет.

Он прилег в уголке, в доме, на полу, ничего под себя не подстелив, хотя рядом валялся матрац и подушка тоже валялась. Свернулся в клубочек и впал в забытье.

Временами он приходил в себя, и тогда он звал Сашку и звал Регину Петровну… Больше у него никого в жизни не было, чтобы позвать.

Ему представлялось, что они рядом, но не слышат, он кричал от отчаяния, а потом вставал на четвереньки и скулил как щенок.

Ему казалось, что он спит, долго спит и никак не может проснуться. Лишь однажды ночью, не понимая, где находится, он услышал, что кто–то часто и тяжело дышит.

– Сашка! Я знал, что ты придешь! Я тебя ждал! Ждал! — сказал он и заплакал.

* * *

Он открывал глаза и видел Сашку, который тыкал ему в лицо железной кружкой. Колька мотал головой, и вода проливалась ему на лицо.

Сашка просил, ломая свой язык: «Хи… Хи… Пит, а то умырат сопсем… Надо пит водды… Хи… Пынымаш, хи…».

Колька делал несколько глотков и засыпал. Ему бы сказать Сашке, как смешно он «умырат» произносит, да сил не было. Даже глаз открыть сил не было. Какие уж тут хи–хи.

Сашка накрывал брата чем–то теплым и исчезал, чтобы снова возникнуть со своей кружкой.

Однажды Колька открыл глаза и увидел незнакомое лицо. Верней, лицо было ему знакомо, потому что у Сашки, когда он тыкал кружкой в губы, оно оказывалось вдруг такое странное, чернявое, широкоскулое… Но раньше это почему–то Кольку не смущало. У Сашки такая голова, что он себе любое лицо придумает.

А тут Колька лишь взглянул и понял: никакой это не Сашка, а чужой пацан в прожженном ватнике до голых колен сидит перед ним на корточках и что–то бормочет.

–  Хи, хи, — бормочет. — Бениг… Надто кушыт. А не пымырат…

Колька закрыл глаза и опять подумал, что это не Сашка. А где тогда Сашка? И почему этот чужой, чернявый Сашкино новое лицо взял и Сашкиным новым ломаным голосом говорит? Недодумался ни до чего Колька и заснул. А когда проснулся, спросил сразу:

–  А где Сашка?

Голоса своего не услышал, но чужой голос он услышал:

–  Саск нет. Ест Алхузур… Мына так зыват… Алхузур… Пынымаш?

–  Не–е, — сказал Колька. — Ты мне Сашку позови. Скажи, мне плохо без него. Чего он дурака валяет, не идет…

Это ему казалось, что он сказал. На самом деле ничего он не сказал, а лишь промычал два раза. Потом он опять спал, ему виделось, что чернявый, чужой Алхузур кормит его по одной ягоде виноградом. И кусочки ореха в рот сует. Сначала сам орех разжевывает, а потом Кольке дает.

Однажды он сказал:

–  Я, я Саск… Хоти, и даэк зыви… Буду Саск…

И опять орех жевал… И по одной ягоде виноград давил прямо в губы.

–  Я Саск… А ты жыват… Жыват… Харош будыт…

И Колька первый раз кивнул. Дело пошло на поправку.

Алхузур откликался на имя Сашка, оно ему нравилось. Колька лежал в углу на матраце, куда его перетащил Алхузур, накрыв вторым матрацем.

Однажды не выдержал, заглядывая в лицо Алхузура, спросил:

–  А Сашки правда не было?

Алхузур грустно посмотрел на больного товарища и покачал головой.

–  Сылдат был, — сказал он. — Я это… Со ведда… Убыгат…

–  Испугался солдата? Нашего?

Алхузур с опаской посмотрел в окно и не ответил. Лицо у него было скуластое, остренькое и такие же остренькие, блестящие глаза.

–  А пожар? — спросил Колька.

–  Пазар? — повторил Алхузур, уставившись на него. — Пазар? Рыных?

–  Да нет… Я про огонь хотел спросить: кукуруза–то горит?

Тот закивал, указывая на свой ватник, на многочисленные дырки.

–  Мнохо охон… Хачкаш харыт… Хадыт нелза… В мэнэ мнох дым…

Колька смотрел на удрученного Алхузура и хихикнул. Уж очень смешно прозвучало, что в нем много дыма.

Алхузур отвернулся, а Колька сказал:

–  Не сердись, я же не со зла… У тебя карандаша не найдется?

Алхузур покосился на Кольку и не ответил.

–  Или угля… Надо!

Алхузур молча ушел и вернулся с куском горелой деревяшки.

Колька повертел в руках обгарок.

–  От дома директора, — сказал, вздохнув. — Когда в него гранату бросили. Всю ночь горел, представляешь…

Алхузур кивнул. Будто мог знать о пожаре. Колька удивился:

–  А ты что, видел? Ты правда видел?

–  Я не выдыт, — отрезал Алхузур и, отвернувшись, стал смотреть в окно. Что–то он недоговаривал. А может, Кольке показалось.

Он придвинулся к краю матраца и стал рисовать на полу схему, ломким углем изобразил колонию, речку, кладбище. Алхузур смотрел на размазанные линии, ткнул пальцем в кладбище:

–  Чурт!

–  Ну, пусть черт, — согласился Колька. — А по–нашему — так кладбище. А тут Березовская, значит.

Алхузур размазал Березовскую, а руки вытер о себя.

–  Нет Пересовсх… Дей Чурт — так называт!

–  А почему?

–  Дада… Отэц… Махил отэц…

–  Могила отца? — сообразил Колька. — Твоего отца здесь могила?

Алхузур задумался. Наверное, вспомнил об отце.

–  Нэт мой отэц… Всэх отэц…

Вот теперь Колька дотумкал: селение так прозывается — Могила отцов. Кладбище — Чурт, а деревня — Дей Чурт…

Колька обратился к чертежу, приподымаясь, чтобы видней было. Куст около речки обозначил, а возле куста дырку начертил.

–  Найдешь? Нет? — спросил тревожно.

Никогда и никому бы в жизни не открыл он тайну заначки. Это всё равно что себя отдать. Но Алхузур теперь был Сашкой, а Сашка знал, где хранятся их ценности. Да и самому Кольке не добрести до них. Сил не хватит.

–  Найдешь… Банку джема тащи!

Сказал и откинулся. Длинный этот разговор вымотал его.

Алхузур еще раз взглянул на рисунок и исчез. Как провалился. Кольке стало казаться, что названый его брат пропал навсегда. Нашел заначку, забрал и скрылся. На хрена, если посудить, нужен теперь ему Колька? Больной да немощный! Теперь–то он сам богат! Но Колька так не думал, не хотел думать. Мысли, помимо него, возникали, а он их отгонял от себя. Но почему Алхузур не возвращался?..

Часы прошли… вечность! Когда раздался грохот и влетел Алхузур, лицо его было искажено. Он споткнулся, упал, вскочил, снова упал и так остался лежать, глядя на дверь и вздрагивая при каждом шорохе.

Колька голову поднял.

–  Ты что? — спросил. — Ударился? Не ушибся?

Но Алхузур, не отвечая, натянул на себя с головой матрац и затих под ним.

–  Оглох, что ли! — крикнул Колька сердито. Подождал, потом подполз и откинул край: Алхузур лежал, закрыв глаза, будто ждал, что его ударят. И вдруг заплакал. Плакал и повторял: «Чурт… Чурт…»

–  Ну, перестань! — попросил Колька. — Я же тебя не трогаю!

Алхузур повернулся лицом вниз, а руками закрыл голову.

Будто приготовился к самому худшему.

–  Ну, ты даешь! — сказал Колька и попытался встать. От слабости его качало. На четвереньках дополз до оконного проема, подтянулся, со звоном осыпая осколки стекол на пол.

В вечерних сумерках разглядел он двор и на нем группу солдат. Солдаты пытались вытолкать застрявшую повозку, на которой лежали — Колька сразу узнал — длинные могильные камни. «Неужто с кладбища везут? — подумалось. — Куда? Зачем?»

Телега, видать, застряла прочно.

Один из возчиков махнул рукой и поглядел по сторонам.

–  Ломик бы… Сейчас пойду пошукаю.

Он огляделся и направился в сторону их дома. Колька увидел, отпрянул, но не успел спрятаться под матрацем. Так и остался сидеть на полу. Как глупыш птенец, выпавший из гнезда.

Солдат не сразу заметил Кольку. Сделал несколько шагов, осматривая помещение, и вдруг наткнулся взглядом на Кольку. Даже вздрогнул от неожиданности.

–  Эге! А ты чего тут делаешь? — спросил удивленно.

Солдат был белобрыс, веснушчат, голубоглаз. От неожиданности шмыгал носом.

–  Живу, — отвечал Колька хрипло.

–  Живешь? Где?

–  Тут, в колонии…

Солдат огляделся и вдруг прояснел.

–  Ты говоришь, колония? — он присел на корточки, чтобы лучше видеть пацана. И опять шмыгнул носом. — Где же тогда остальные?

–  Уехали, — сказал Колька.

–  А ты чего же не уехал? Ты один? Или не один?

Колька не ответил.

Солдат–то был востроглазым. Он давно заметил, как подергивается матрац на Алхузуре. И пока беседовал, несколько раз покосился в его сторону:

–  А там кто прячется?

–  Где? — спросил Колька.

–  Да под матрацем.

–  Под матрацем?

Он тянул время, чтобы получше соврать. Сашка бы сразу сообразил, а Колька после болезни совсем отупел, голова не варила.

Выпалил первое, что пришло на ум.

–  А–а, под матрацем… Так это Сашка лежит! Брат мой… Его Сашкой зовут. Он болеет. — И добавил для верности: — Мы оба, значит, болеем.

–  Так вас больных оставили! — воскликнул солдат и поднялся. — А я–то слышу вчерась, будто разговаривают… Я на часах стоял… А ведь знаю, что кругом никого… Как же это вас одних бросили?

Он подошел к Алхузуру и заглянул под матрац.

–  Конечно! У него же температура! А может, малярия! Вон как трясет!

Помедлил, рассматривая Алхузура, и накрыл матрацем.

Солдат направился к выходу, но обернулся, крикнул Кольке:

–  Сейчас приду.

Колька насторожился. Зачем придет–то? Или засек, что Алхузур не брат?

Но солдат вернулся с железной, знакомой Кольке, мисочкой из–под консервов, принес пшенную кашу и кусок хлеба. Поставил на пол перед Колькой:

–  Вот, значит… Тебе. И ему дай. И вот еще лекарства…

Он положил рядом с миской шесть желтых таблеток.

–  Это хинин, понял? У нас многие малярией мучаются, так хинин спасает… Тебя как зовут?

–  Колька, — сказал Колька.

Менять свое имя сейчас не имело смысла. Да и кем теперь назовешься? Алхузуром?

–  А я боец Чернов… Василий Чернов. Из Тамбова.

Солдат постоял над Колькой, всё медлил уходить. Шмыгал носом и с жалостью смотрел на больного. Уходя, произнес:

–  Так ты, Колька, не всё сам ешь… Ты брату оставь… А я, значит, санитаров пришлю… Завтра. Ну, бывай!

Лишь когда стемнело, Алхузур выглянул в дырку из–под матраца. Он хотел убедиться, что солдата уже нет.

Колька крикнул ему:

–  Вылезай… Нечего бояться–то! Вон боец Чернов сколько принес! Тебе принес и мне…

Алхузур смотрел в дырку и молчал. Матрац на нем шевельнулся.

–  Будешь есть? — спросил Колька. — Кашу?

Алхузур высунулся чуть–чуть и покрутил головой.

–  Пшенка! — добавил аппетитно Колька. — С хлебом! Ты пшенку–то когда–нибудь ел?

Алхузур приоткрылся, посмотрел на миску и вздохнул.

–  Давай… Давай… — приказным тоном солдата Чернова произнес Колька. — Он велел поесть.

Алхузур поворочался, повздыхал. Но выползать из–под матраца не решался. Так и полз к Кольке со своим матрацем, который тянул за собой. В случае опасности можно укрыться. Ему, наверное, казалось, что так он защищен лучше.

Колька разломил хлеб пополам и таблетки разделил. Вышло по три штуки.

Указывая на хлеб, спросил:

–  Это как по–вашему?

–  Бепиг…

Алхузур с жадностью набросился на хлеб.

–  Ты не торопись, ты с кашей давай, — посоветовал Колька. — С кашей–то всегда сытней! А воды мы потом из Сунжи принесем…

–  Солжа… — поправил Алхузур. — Дыва река, таэк зови…

–  Разве их две? — удивился Колька, пробуя кашу.

–  Одын, но как дыва.

–  Два русла, что ли? — удивился Колька. — Прям как мы с Сашкой… Были… Мы тоже двое — как один… Солжа, словом!

Кашу брали руками, съели всё и мисочку пальцами вычистили. Корочкой бы, но корочку сжевали раньше. Довольные, посмотрели друг на друга.

–  Теперь ты мой брат, — сказал, подумав, Колька. — Мы с тобой Солжа… Они завтра придут за нами, фамилию спросят, а ты скажи, что ты Кузьмин… Запомнишь? По–нормальному — так Кузьмёныш… А хлеб это для нас с тобой бепиг, а для них хлеб — это хлеб… Не проговорись смотри… Сашка Кузьмин — вот кто ты теперь!

–  Я Саск, — подтвердил Алхузур. — Я брат Саск… — Он спросил, вздохнув: — А дыругой брат Саск гыде?

–  Уехал, — ответил Колька. — Он на поезде в горы уехал.

–  Я тоже хадыт буду, — заявил Алхузур. — Я бегат буду… Ат баэц…

–  Зачем? — не понял Колька. — Бойцы хорошие… Боец Чернов нам каши дал.

Алхузур закрыл глаза.

–  Баэц чурт ломат…

–  Могилы, что ли? Ну и пускай ломают, нам–то что!

Но Алхузур твердил свое:

–  Плох, кохда ламат чурт… плох…

Он закатил глаза, изображая всем своим видом, насколько это плохо.

–  Ну чего ты разнылся–то! — крикнул Колька. — Плох да плох! Могиле не может быть плохо! Она мертвая!

Алхузур вытянул трубочкой губы и произнес, будто запел, вид у него при этом был ужасно дурашливый:

–  Камен нэт, мохил–чур–нэт… Нэт и чечен… Нет и Алхузур… Зачем, зачем я?

–  А я тебе твердю, — сказал, разозлившись, Колька. — Если я есть, значит, и ты есть. Оба мы есть. Разбираешь? Как Солжа твоя.

Алхузур посмотрел на небо, зачернившее окно, ткнул туда пальцем, потом указал на себя:

–  Алхузур у чечен — пытыца, так зави. Он лытат будыт… Хоры. Дада–бум! Нана–бум! Алхузур не лытат в хоры, и ему… бум…

Он выразительно показал пальцем, изобразив пистолет.

* * *

На рассвете, лишь рассеялся густой туман, прикрывавший долину, и с поля потянуло ветерком и запахом горелой травы, мы вдвоем пробрались тихим двором, где рядом с желтым бугорком директорской могилы торчала повозка с камнями. Видать, ее вчера так и не смогли вытащить.

Мы скользнули в наш лаз и выбрались к кладбищу.

Впрочем, кладбища уже не было. Валялись тут и там побитые и выкорчеванные камни, готовые к отправке, да рыжела вывернутая земля.

Но когда мы полем направились к реке, мы снова наткнулись на могильные камни, положенные в ряд.

Это и была дорога, необычная дорога, проложенная почему–то не в станицу, а в сторону безлюдных гор.

Мой спутник на первом же камне будто запнулся. Постоял, глядя себе под ноги, потом наклонился, присел на корточки, на колени. Неловко выворачивая набок голову, что–то вслух прочел.

–  Что? — спросил я нетерпеливо. — Что ты там читаешь?

Не отрываясь от своего странного занятия, он сказал:

–  Тут лежат Зуйбер…

–  Зуйбер? Кто это?

Он пожал плечами.

–  Дада… Отэц…

И переполз к следующему камню…

–  Тут лежат Умран…

–  А это кто?

Как и в первый раз, он повторил, не глядя на меня:

–  Дада… Отэц…

И далее, от камня к камню:

–  Хасан… Дени… Тоита… Вахит… Рамзан… Социта… Ваха…

Я оглянулся кругом. Рассвело ужо настолько, что нас было видно издалека. Надо было спешно и скрытно уходить.

Я поторопил своего спутника:

–  Пойдем, пойдем… Пора!

Он не слышал меня.

Переползая от камня к камню, он прочитывал имена, словно повторял на память историю своего рода.

Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы дорога не уткнулась в высокий обрывистый берег реки… В пропасть. Наверное, дальше будет мост, его уже начинали строить.

Миновав опасный обрыв, мы спустились к реке, перешли по камням на другую сторону и стали удаляться в сторону гор.

Мой спутник всё оглядывался, пытаясь запомнить это место.

Ни он, ни я, конечно, не могли тогда знать, что наступит, придет время — и дети, и внуки тех, чьи имена стояли на вечных камнях, вернутся во имя справедливости на свою землю.

Они найдут эту дорогу, и каждый из вернувшихся, придя сюда, возьмет камень своих предков, чтобы поставить его на свое место.

Они унесут ее всю, и дороги, ведущей в пропасть, не станет.

–  Может, рвануть к станции? — спросил последний раз Колька. — На подсобном хозяйстве знаешь как здорово?! Будем чуреки печь… Дылду сварим… А?

Алхузур покачал головой и указал на горы.

–  Тут стрылат, там не стрылат, — бормотал упрямо и смотрел себе под ноги.

–  Ладно, — согласился Колька. — Раз брат, то вместе идти надо. Мы с братом порознь не ходили. Ты понял?

–  Панымат, — кивал Алхузур. — Одын брат — дыва хлаз, а дыва брат — четыры хлаз!

–  Во дает! — воскликнул Колька и тут же оглянулся, заткнул себе рот. Негромко продолжал: — Ты прям как Сашка… он то же самое говорил!

–  Я Саск… — подтвердил Алхузур. — Я будыт хырош Саск… А там… — Он указал на горы. — Я буду хырош Алхузур… А хлеб будыт бепиг, а кукуруза — качкаш… А вода будыт хи…

Колька нахмурился. В памяти, навечно врезанная, возникла рыжая теплушка на станции Кубань, из окошек зарешетчатых тянулись руки, губы, молящие глаза… И до сих пор бьющий по ушам крик: «Хи! Хи! Хи! Хи!» Так вот что они просили!

Ребята пробирались вдоль узких оврагов, переходящих в складки гор. Попалось огромное дерево грецкого ореха, и Алхузур ловко сшибал орехи палкой, а Колька собирал за пазуху. Потом они ели дикий сладкий шиповник, нашли несколько грибов, но те оказались горькими.

Тяжелый дым сопровождал беглецов всю дорогу, и Колька, еще слабый после болезни, часто садился отдыхать.

Алхузур же карабкался по камням, лишь голые ноги из–под ватника мелькали. Пока Колька отдыхал, он успевал пробежать по кустам и приносил дикие кислые яблочки и груши.

–  Былшой полза, — обычно говорил он, протягивая фрукты и улыбаясь. — А в Хор дым нэт… Там хырош будыт…

Один раз наткнулись на солдат, но те ребят не заметили. Они возились с машиной, которая невесть каким образом сползла на обочину и там застряла. Солдаты матерились, кляли горы, кляли чеченцев и свою машину в придачу.

Колька следил за ними из–за кустов, с горки, которая была над ними. Он прошептал Алхузуру:

–  Хочешь, я к ним спущусь? Попрошу поесть? А?

Алхузур задрожал весь, как тогда в колонии.

–  Нэт! Нэт! — закричал он, двое из солдат оглянулись.

Едва успели мальчики пригнуться, как раздалась автоматная очередь. Но солдаты пальнули и снова занялись машиной, стреляли они, видно, на всякий случай. Эхо разносило выстрелы по горам. Так что могло показаться — палят со всех сторон.

Ребята отползли от края и пошли в противоположную сторону.

К ночи пришли они к ветхому сарайчику, кошаре, в которой обычно живут пастухи. Так пояснил Алхузур. Около кошары был небольшой садик и огород; сейчас они оказались в полном забросе. И всё–таки ребята отрыли несколько морковин, почистили их о траву и съели. И орехи доели.

Ночь была холодной, горы давали о себе знать.

Они спали, обнявшись, на соломенной подстилке, но всё равно мерзли, а накрыться им было нечем. Под утро стало невмочь, оба дрожали и даже говорить не могли: языки позастывали.

Тогда Алхузур стал бегать вокруг кошары и петь свои странные, булькающие песни.

Колька тоже побежал, заорал изо всех сил свою песню: «От края до края по горным вершинам, где гордый орел совершает полет, о Сталине мудром, родном и любимом, прекрасные песни слагает народ…» Но песня о Сталине его не согрела. Он стал вспоминать песни о Буденном и Климе Ворошилове… Они все скаковые, под лошадиный ритм бегать удобней. А потом пришла на ум та, которую они орали в спальне: «Бродили мы с приятелем вдвоем… Бродили мы с приятелем по диким по горам, по диким по горам…»

Он стал учить Алхузура этой песне. Вдвоем они кричали что есть мочи, прыгали, бегали, толкали друг друга плечами… А потом вышло солнце, пробилось сквозь густой туман, стало чуть теплее.

Они легли прямо на траву и снова заснули, счастливые оттого, что не надо им больше дрожать от холода.

Алхузуру снился родной дом, и мать ругала его, что он не выучил уроков. А Кольке приснился брат Сашка, который пришел к кошаре и спрашивал: «Зачэм спыш? Смытры, хоры кругом, а ти спыш? Да?» И всё дергал за плечо.

Колька проснулся и не мог понять, что же происходит. Над ним стояли Алхузур и еще какой–то мужчина, в рыжей бараньей шубе, в зимней шапке и с ружьем в руках.

– Спыш, да? — кричал мужчина странным, переливчатым голосом, который шел прямо из горла. — С рускым свиным спыш? Да? А сам чычен, да?

Алхузур тянул его за руку, державшую ружье, это ружье он направлял на Кольку.

Спросонья Колька ничего и не понял. Он глаза протер и хотел подняться, но мужчина пхнул ногой, и Колька полетел наземь, больно ударился плечом.

–  Лыжат! — закричал мужчина громко. — Стрылат буду!

Он опять наставил на Кольку ружье, и Колька лег, глазами в землю. Так он лежал и слышал, как кричал мужчина и кричал Алхузур. Но Алхузур громко говорил по–своему, а мужчина отвечал ему по–русски, наверное, чтобы слышал Колька. Чтобы ясно ему было, что его сейчас убьют.

Мужчина гремел:

–  Мой зымла! Он на мой зымла приходыт! Мой дом! Мой сад! А я стрылат за то… Я убыват…

–  Ма тоха цунна! — кричал Алхузур. — Не убей! Он мынэ от быэц спысат… Он мынэ брат называт…

Мужчина посмотрел на Кольку:

–  Хан це хун ю? Разбырат? Нэт? Как зыват?

Колька повернулся. Мужчина посмотрел на Кольку холодно, жестко, и цвет его глаз был такой же стальной, как дуло его ружья, направленного на Кольку.

Колька хотел опять приподняться, но мужчина прикрикнул:

–  Лыжат! Отвычат! Хан це хун ю? Хо мила ву?

–  Ну, Колька, — сказал Колька, лежа и глядя на мужчину.

Он опустил глаза от ружья и увидел, что на ногах у мужчины обмотки и галоши, крест–накрест повязанные лыком. А тулуп у него драный, видать, долго ходил по колючкам. На голове папаха, такая же драная, а тулуп перепоясан блестящим серебряным ремешком… Ну, точно таким, какой был у них с Сашкой. Странно, но именно папаха и ремешок поразили Кольку, который и думать о них не должен, его убивать собирались…

–  Колка? — переспросил мужчина. — А зачэм прышел? Хор — зачэм? Чычен слыдыш зачэм?

–  Я не слежу, — сказал Колька. — Я вот с ним…

–  Ми брат! Ми брат! — выкрикнул Алхузур.

–  Со кхеру хёх, — сказал горец, повернувшись к Алхузуру.

–  Ма хеве со, — отвечал тот.

Горец смотрел на Кольку, на Алхузура и добавил по–русски:

–  Его убыт надта! Он будыт быэц прывадыт!

–  Ма хево со! — крикнул Алхузур. И заплакал.

Так и было: Колька лежал и смотрел на мужчину, на ружье, а рядом плакал Алхузур. Колька без страха подумал, что, наверное, его сейчас убьют. Как убили Сашку. Но, наверное, больно только, когда наставляют ружье, а потом, когда выстрелят, больно уже не будет. А они с Сашкой снова встретятся там, где люди превращаются в облака. Они узнают друг друга. Они будут плыть над серебряными вершинами Кавказских гор золотыми круглыми тучками, и Колька скажет:

«Здравствуй, Сашка! Тебе тут хорошо?»

А Сашка ответит:

«Ну конечно. Мне тут хорошо».

«А я с Алхузуром подружился, — скажет Колька. — Он тоже нам с тобой брат!»

«Я думаю, что все люди братья», — скажет Сашка, и они поплывут, поплывут далеко–далеко, туда, где горы сходят в море и люди никогда не слышали о войне, где брат убивает брата.

Пришел Колька в себя не скоро, он не знал, сколько времени миновало с тех пор, как его убивали.

А может, его уже убили?

Рядом с Колькой сидел Алхузур и по–прежнему плакал. Но горца нигде не было, и стояла в сумерках тишина.

Колька удивился, что Алхузур еще плачет, и спросил:

–  Он тебя обидел?

Алхузур услышал голос и заплакал еще сильней. Он вытирал слезы рукой и полой ватника, из дырок которого торчала горелая вата. От ватника пахло пожаром. Алхузур выдергивал вату и пускал ее по ветру.

И Колька опять спросил:

–  Чего ревешь? И зачем дергаешь вату?

Тот вытер рукавом лицо и посмотрел на Кольку:

–  Я думыт, что ты умырат.

–  Вот еще придумал!

–  Ты глыза закрыват, и так вот: хыр–хыр… — Алхузур изобразил хрип. — А я стыновится плох… Одын брат нэ брат…

Колька сказал:

–  Если он не стрелял, то я живой. Он ушел?

Алхузур показал на горы:

–  Он там… Он свой зымла стырыжыт… Он ее сыжалт… Он ее лубыт…

–  А если бы он застрелил меня? — спросил Колька.

И ему вдруг стало холодно. Тоскливо–тоскливо стало. Даже присутствие Алхузура не помешало этому чувству. Он понял, что его и правда хотели убить. И сейчас он валялся бы тут с выпавшими кишками, и вороны расклевали бы ему глаза, как Сашке.

Алхузур посмотрел на Кольку.

–  Я плакыт, — сказал он и правда заплакал. И тогда Кольке стало легче, совсем легко. И он стал утешать названого брата и стал объяснять, что им надо породниться по–настоящему. То есть разрезать руку и смешать кровь.

Они нашли стекляшку, и сперва Колька, а потом Алхузур надрезали на левой руке кожу и потерлись ранками.

–  Вот, — сказал Колька. — Теперь мы совсем родные. А отсюда нам надо уходить. Чечены меня всё равно застрелят.

Алхузур молчал.

–  Давай спустимся обратно, — предложил Колька. — Там внизу теплей.

–  Там быэц стрылат, — с боязнью произнес Алхузур.

–  А здесь чечен стреляет… — воскликнул Колька.

–  Выздэ плох! — вздохнул Алхузур. — А зычем они стрылат? Ты пынымаш?

–  Нет, — сказал Колька. — Я думаю, что никто не понимает.

–  Но оны же болше… Оны же умыны… Так?

Колька ничего не ответил. Наступил вечер. Они смотрели на горы, сверкающие в высоте, и не знали, как им дальше жить.

* * *

Их поймали на склоне, близ долины, где они, обнявшись, спали в кустах. Набрел на них солдатик, свернувший с дороги по нужде.

Когда их стали разнимать, оба они закричали. Алхузур стал кусаться, а Колька извивался изо всех сил и что–то вопил нечленораздельное.

Солдаты из обоза их скрутили, а потом развязали и дали поесть.

Ели они из миски руками и ни на кого не глядели. Они смотрели только друг на друга и переговаривались жестами да мычанием. Ни на какие вопросы ответить они не смогли.

Приехавшая женщина–врач констатировала, что оба мальчика в состоянии дистрофии и невозможно сейчас сказать, будут ли они вообще жить. Кроме истощения заметны у обоих нарушения психики.

Дети разлучать себя не позволили и поднимали невероятный крик, если одного из них уводили на медосмотр.

А через месяц и десять дней из детской клиники номер шестнадцать города Грозного ребят перевели в детприемник, где держали выловленных и собранных беспризорных перед тем, как отправить их в разные колонии и детдома.

Я запомнил этот дом, размещавшийся на тихой окраинной улочке в деревянном здании бывшей школы.

Здесь никого не учили, но в комнатах стояли парты, и за неимением столов за этими партами нас и кормили, давали привычную затируху: мука с водой да лук, да в редкие удачливые деньки — мерзлую черную картофелинку… Утром — два финика к чаю или десять изюминок, вечером — кусок протухшей селедки и снова чай. Иногда каша — в праздники и на воскресенье.

В нашей спальне жили дети разных национальностей.

Веселый, прыщавый, нескладно длинный татарин Муса. Он любил всех разыгрывать, но, когда ярился, мог и зарезать, становился белым и скрипел зубами. Муса помнил свой Крым, мазанку в отдалении от моря, на склоне горы, и мать с отцом, которые трудились на винограднике.

Балбек был ногаец. Где находится его родина, Ногайя, никто из нас, да и сам Балбек, не знал. Был он низкоросл, скуласт, справедлив. Как–то пытались они разговаривать с Мусой, каждый на своем языке, и даже что–то у них получилось. Оба умели играть в кости. Балбек учил нас ругаться по–ногайски…

Лида Гросс, попавшая в мальчиковую спальню потому, что она одна была девочка, а жить одной в холодной спальне невозможно, просила нас называть ее по–русски: Гроссова. Она знала наизусть все лекарства, была очень аккуратной девочкой и всем убирала постели. Она и пол подметала. О своем прошлом помнила лишь, что жила у большой реки, но однажды ночью пришли люди и велели им уезжать. Мать плакала от страха. А потом в поезде маме стало плохо, и ее вынесли, Лида тоже вышла; ее подобрали, умирающую, где–то в чужом городке, на вокзале…

Еще жили в нашей комнате два брата, Кузьмины, мы их звали Кузьмёныши. И хотя не были они похожи, уж куда разней: один светлый, курносый, русачок, а другой черный, стриженый и черноглазый, он и по–русски едва говорил… Но Кузьмёныши твердили, хоть их никто о том не спрашивал, что они кровные братья!

В соседней с нами комнате жили армяне, казахи, евреи, молдаване и два болгарина. А через комнату жили слепые.

Слепые дети жили здесь давно, это можно было понять по тому, что они сами находили дорогу в столовую и спальню, знали свои места за столом и даже могли гулять по улице, вдоль забора.

С одним из слепых мы успели познакомиться, его звали Антоша. Был он мал, лицо его было усеяно черными крапинками, будто дробью. Антон рассказал, что он нашел гранату и пытался ее разобрать. При этом он показал свои руки, где не было трех пальцев на левой руке и двух на правой.

Антон принес книгу, странную книгу с пупырышками, и, водя пальцем, прочитал несколько строк.

–  Вырасту — заведу попугая и буду на рынке билетики продавать, — говорил Антон. — У нас многие гадают на рынке. Столько заколачивают — ахнешь.

Кузьмёныши спали вместе, на одной кровати; был декабрь, бесснежный, но ветреный, в спальне стояла холодина.

Они, как все мы, выжидали, как повернется их судьба. В детприемниках судьбы поворачивались по–разному: одних отправляли в распределители и колонии, других — в детдома, а некоторых — в ФЗУ и ремесленные училища, если выходило по возрасту.

Но случались и чудеса: кого–то находили родители или родственники или брали какие–нибудь люди на воспитание, из тех, кто имел жилье и мог кормить и одевать.

По поводу последнего слухов и легенд было особенно много. Да и как иначе! Живешь, живешь, как кролик, выставленный на рынке в корзине: купят или не купят? А тут вдруг появляется волшебник и уводит тебя. Куда — неважно. Важно, что отсюда. И — навсегда. Фантазия? Но ведь должна же быть у безродных сказка? Как им без веры в сказку жить?

Однажды в распределитель пришла женщина, и вызвали к заведующей Кольку. Все как–то возбудились и старались отираться поближе к кабинету. Вдруг их тоже вызовут? Никто не сомневался, что Кольку хотят усыновить.

Алхузур ни на шаг не отставал от Кольки, но в кабинет его не пустили. Как ни кричал он, как ни скандалил, дверь закрыли, и он остался один.

Впрочем, Колька успел ему шепнуть:

–  Не бойся, я без тебя не уеду!

Заведующая детприемником была толстая пожилая женщина Ольга Христофоровна. Фамилия у нее была Мюллер. Рядом с ней, Колька еще в дверях увидел, сидела Регина Петровна, похудевшая, но красивая. На волосы был накинут платок, в руке — папироса.

Ольга Христофоровна сказала:

–  Кузьмин? Вот тобой… интересуются!

Колька стоял посреди комнаты с письменным, обляпанным чернилами, столом, таким же шкафчиком и тремя одинаковыми стульями, глазами он уперся в пол.

–  Я так понимаю, вы знакомы? — спросила заведующая.

Колька молчал.

Ольга Христофоровна бросила взгляд на Регину Петровну и добавила:

–  Можете поговорить тут…

Она тяжело поднялась и вышла. Из прихожей попытался пробиться Алхузур; он заорал в дверную щель: «Я тут! Я тут!»

Дверь опять плотно прикрыли.

–  Ну, здравствуй, — произнесла Регина Петровна и улыбнулась. Папироску она погасила и поднялась навстречу Кольке.

Но Колька стоял, не двигаясь и никак не проявляя себя. На лице его было тупое безразличие.

Регина Петровна остановилась на полпути, но, помедлив, всё–таки подошла к Кольке и тронула за плечо. Он поежился и отступил на один шаг. Чужая рука ему мешала.

–  Ты что? Коля? Ты меня не узнаешь?

–  Нет, — сказал он.

–  Не узнаешь? — переспросила она с застывшей улыбкой.

–  Нет.

Она натянуто рассмеялась:

–  Не валяй дурака… Кстати, ху из ху… Ты и вправду Колька?

–  Нет.

–  Ты Сашка, да?

–  Нет.

–  А где… другой?