IV МОСКВА

IV

МОСКВА

Вскоре после женитьбы, по всей вероятности в том же 1807 году, Тропинин в составе графских домочадцев едет в Москву.

Сохранившиеся от того времени миниатюры позволяют наконец воочию познакомиться с Василием Андреевичем и его молодой женой Анной Ивановной.

Миниатюры идут из дома Тропинина, от его наследников, и только недоразумением можно объяснить досадную ошибку, по которой они числились в Третьяковской галерее портретами младших детей графа — Аркадия и Веры Морковых.

Пытливость и некоторое удивление выражает необычайно моложавое лицо художника, будто впервые себя увидевшего. Полнота придает ему даже что-то детское. Невольно приходит на память путаница с возрастом Тропинина. Не преуменьшал ли он свои лета умышленно, пользуясь моложавостью, чтобы компенсировать позднее художественное развитие, а может быть, чтобы не считаться старше Анны Ивановны, родившейся в 1781 году? Впоследствии же он мог их уменьшать, отдаляя старость для сохранения своего престижа портретиста у капризных заказчиков. Так или иначе, по миниатюре, исполненной, вероятнее всего, в 1807 году по случаю свадьбы, Тропинину равным образом можно дать и двадцать пять и тридцать лет. Несмотря на холеную внешность, тщательность костюма с элегантно повязанным галстуком, робость и неуверенность выражения выдают его социальное положение. Однако в нем нет угнетенности, приниженности, наоборот — во всем облике молодого человека чувствуется сдерживаемая энергия и добрая сила. Трудно найти более свойственное духу художника, более искреннее и непосредственное произведение, чем это изображение самого себя. Миниатюра чрезвычайно убедительно дополняет характеристику молодого Тропинина, данную Рамазановым, который писал: «Будучи необыкновенно кроткого нрава, он вместе с тем обладал сильным характером… Все обидное переносил с высоким терпением и посреди всех художественных занятий совершенно забывал все окружавшее его неприятное и трудился до упаду; случалось, где работал, там и засыпал».

В «Автопортрете» явственно обнаружилось и свойственное художнику колористическое чувство. Сверкающий чистотой красок маленький овал его оставляет ощущение перламутра: ясные голубые глаза, нежный румянец пухлых щек, серо-жемчужный и белый цвета в одежде и фоне.

Интересен и парный «Автопортрету» портрет Анны Ивановны. Его связи с миниатюрами XVIII века прослеживаются более явственно. Молодая женщина нарядна и высокомерна, в ней действительно трудно заподозрить вчерашнюю крестьянку, хотя внимательный взгляд найдет некоторое сходство с известной уже «Девушкой-подолянкой». Портрет остался незаконченным — очевидно, не удовлетворил автора. Объяснение мы находим на обороте, где сохранился легкий набросок девичьего лица с беспорядочно растрепанными завитками волос, с робким и застенчивым, почти испуганным взглядом. Его видели и раньше, однако имеющаяся внизу надпись читалась, как начало слова «тетка». Это же слово, прочитанное как ласковое обращение «женк(а)», и явилось ключом при определении портретов. Правдивый набросок, возможно, был отвергнут самой моделью. Будничность трактовки казалась неуместной в портрете, знаменующем важное событие жизни. Второй вариант — в красках, по-видимому, не имел сходства и остался также не законченным.

Оба портрета исполнены гуашью с прибавлением акварели на бумаге. Небольшие по формату, они числятся в ряду миниатюр. По манере же письма они ближе к живописи и являются типичными малоформатными камерными портретами. Однако Тропинин умело владел и техникой миниатюры. В Третьяковской галерее хранится его миниатюрный «Портрет брата», относящийся к 1809 году.

Миниатюра входила в комплекс необходимых знаний художника XVIII века. В Академии был специальный миниатюрный класс, который вел Кирилл Иванович Головачевский. Миниатюрные портреты были модны, были «манией всех» и исполнялись в огромных количествах. Их писали и первоклассные художники, и иностранцы, и крепостные мастера, и любители. Часто исполнение таких портретов приурочивалось к свадьбе или другому какому-нибудь знаменательному событию — юбилею, награде. В более поздние годы, когда окончательно определился круг творчества Тропинина как мастера живописного портрета, он сознательно отказывается от иных техник, кроме масла. «Масляная живопись с акварелью не ладит, — говорил Тропинин своим ученикам. — Первая требует бойкости, смелости, при случае грубости, вторая — нежности, легкости, кокетливости, рука и собьется, и вы будете портить и то и другое».

В дальнейшем акварель и гуашь лишь случайно оказываются в руках художника и то, главным образом, для эскизов или небольших повторений своих произведений, сделанных как копии для себя или по чьей-нибудь просьбе.

Среди сохранившихся произведений Тропинина миниатюр мало. Однако это лишь случайное обстоятельство. По всей вероятности, небольшие гуашные с прибавлением акварели портреты были одним из главных занятий Тропинина по возвращении из Академии. Большинство этих портретов погибло во время пожара 1812 года в Москве.

Рамазанов, говоря о раннем периоде творчества Тропинина, особенно подчеркивает значение для развития художника поездок в Москву, где он «посещал галереи и храмы, имел встречи, отдавался живописи».

В Москве не было такого центра, сосредоточивающего деятельность художников, как в Петербурге — Академия художеств, но в Москве наряду с меценатами, вельможами, владевшими шедеврами, произведениями прославленных художников, была и интеллигенция, которая любила искусство искренне, а не из моды. Искусство проникало здесь в народные массы гораздо глубже, чем где-либо в другом месте России. Именно Москва была центром распространения лубков и народных картинок. Здесь было широко развито, шире даже, чем в Петербурге, издательское дело и гравирование. Бойкая торговля художественными произведениями шла в Немецкой слободе. Продажей картин занимались отставные стряпчие. Помимо известных, соперничающих с европейскими коллекциями во дворцах и великолепных подмосковных усадьбах, ценимые хозяевами картины находились почти в каждом доме московских жителей. Их описания, часто даже с указанием автора, мы находим в списках имущества, погибшего во время пожара 1812 года. Так, например, какой-то купец Дьяков заявил о потере четырех картин «без рам, небольших», которые изображали «головки, писанные господином Грёзом» [17]. (Уж не тропининские ли?)

Более органическая, более живая связь искусства с жизнью, которой была отмечена художественная среда Москвы, питала традицию и той более демократической линии в русской живописи, чем признанная линия придворных художников, представленная, главным образом, иностранцами. В Москве приверженность всему иностранному встречала более явственное осуждение.

Не случайно именно в Москве в том же 1807 году вышел первый в России «Журнал изящных искусств», издатель которого, профессор университета И. Ф. Буле, устанавливая зависимость между состоянием искусства и степенью образованности государства, отдавал должное русскому искусству. Он писал: «Произведения российских художников сделались уже по всему праву, в чужих краях, предметом важным в Истории образования». Буле ставит Петербург и Москву в ряд первых европейских городов, которые возвысились «бесчисленными государственными зданиями, воздвигнутыми самым смелым превосходным зодчеством, разнообразными украшениями, памятниками и множеством отличнейших произведений, весьма драгоценных и редких, находящихся в окружности». Он указывает, что «большая часть их произведена Гением Отечественным». «Может быть, — с грустью замечает профессор, — по предрассудку, весьма неблагоприятному для Отечества, но, к несчастью, вкоренившемуся почти повсюду, долго еще будут отдавать преимущество иностранным; но торжество Русского природного Гения, — уверен Буле, — будет некогда тем блистательнее, чем труднее было превозмочь невыгодное мнение самих соотечественников».

В то же время в Москве с большим энтузиазмом встречались отечественные успехи. Ореолом общенародного уважения и преклонения было окружено здесь имя Николая Михайловича Карамзина, предпринявшего работу над историей государства Российского.

Издания по русской иконографии с текстами Карамзина готовил Павел Петрович Бекетов. А в книжной лавке Селивановских, известных московских издателей, бойко раскупались гравюры с изображением русских исторических деятелей. Сергей Иванович Глинка здесь издавал новый журнал «Русский вестник», на страницах которого описывалась современная жизнь русского народа, а также публиковались материалы по русской истории.

Обращались к национальным народным темам отечественной истории и русские художники: в обстановке буквально всенародного энтузиазма велась подготовка к созданию Иваном Петровичем Мартосом памятника Минину и Пожарскому; бюсты и рельефы на тему русской истории исполнялись скульптором Гаврилой Тихоновичем Замараевым для нового здания Оружейной палаты в Кремле, где хранились национальные сокровища русского народа.

И в то время как дамы наперебой атаковали французские модные магазины, их мужья в Английском клубе одобрительно слушали воркотню старых вельмож, осуждавших политику Александра I и Тильзитский мир, их рассказы о суворовских походах и новые анекдоты о «немецких» порядках в русской армии. Среди этих вельмож был отставленный от службы, обиженный на царя Ираклий Иванович Морков.

В такой обстановке в 1807 году крепостной Тропинин писал портреты атаманов казачьих войск — недавних участников русско-турецкой войны, оставивших театр военных действий в связи с перемирием. Рамазанов называет их имена: Платов, Иловайский, Греков. Работы эти до нас не дошли; по всей вероятности, они сгорели вместе с домом Морковых во время пожара Москвы.

В следующий свой приезд в Москву, в 1809 году, видимо также по инициативе Моркова, Тропинин писал конный портрет атамана М. И. Платова для самого царя. Одной из причин появления этого портрета могла быть тщеславная гордость графа, задумавшего преподнести императору большой, в рост, портрет русского национального героя, созданный своим крепостным художником не хуже иностранца.

Имя атамана донских казаков Матвея Ивановича Платова, сподвижника Суворова, воина, не знавшего поражений, одержавшего ряд побед над самим Наполеоном, привлекало тогда всеобщее внимание и поднималось на щит как олицетворение русской военной доблести. Это был поистине народный герой.

Конный портрет его, исполненный крепостным художником, долгое время был известен только по рисунку, хранящемуся в Третьяковской галерее. На рисунке, приобретенном у наследников Тропинина, значилось, что оригинал, исполненный в рост, то есть в натуральную величину, был подарен Александром I Фридриху Вильгельму и находится в Потсдаме.

Но вот в комиссионном магазине появилась небольшая картина, в которой можно признать эскиз не дошедшего до нас полотна. Картина за короткий срок сменила несколько владельцев. После реставрации, проведенной одним из них, полотно сверкало новыми красками и свежим лаком. Внизу холста была размашистая подпись, даже не пытающаяся имитировать руку художника: «В. Тропинин. 1812 год». Портрет Платова был приобретен для музея «Бородино». Подлинно тропининскую кисть сейчас можно узнать лишь в правой части картины, изображающей казаков со знаменем. Но эта часть портрета и представляет как раз наибольший интерес, это то, что внес Тропинин своего в обычную схему парадного портрета военачальника, так хорошо известную и по многочисленным гравюрам и по лубочным изданиям. Образы казаков на фоне клубящегося дыма сражения привлекают живостью и свободой письма. По сравнению с распространенными тогда этнографическими сценками из казацкой жизни, созданными А. О. Орловским, здесь больше человечности и тепла. Для Тропинина казаки, сопровождающие атамана, вероятно, были совершенно определенные и, может быть, знакомые люди. Первый из них — бородатый знаменосец-ветеран с суровым и напряженно внимательным лицом, за ним — два других, видимо более молодых, оживленно беседующих всадника. Даже испорченная реставрацией картина Бородинского музея производит более живое впечатление, чем известный рисунок Третьяковской галереи, явившийся, видимо, эскизом для повторения портрета в связи с новыми победами Платова, одержанными в период Отечественной войны 1812 года. На это указывают ордена Платова — иные, чем на картине. Лицо атамана и на картине и на рисунке, в отличие от живописной свободы, с которой написаны казаки, передано суховато, но тщательно, подробно, вероятно, с большим сходством. В нем есть нечто от суворовского образа. Это умный, смекалистый человек, не склонный к рисовке и внешней помпезности. В эпоху создания портрета переносит нас разговор Платова с Тропининым, который, со слов самого художника, приводит Рамазанов: «Платов убедительно приглашал Тропинина к себе на Дон и говорил ему: „Я вам бри-ку денег насыплю“. „Не медью ли?“ — горько заметил художник. „У нас серебро и золото есть для вас!“ — отвечал атаман. „Да с этим золотом меня ограбят, а пожалуй, и убьют!“ — сказал Тропинин. „Конвой дам!“ — ответил Платов». Этот разговор имеет какую-то невеселую основу, будто шутливыми словами и тот и другой стараются обойти основное. Крепостной художник не был хозяином своей судьбы, а почитатель его таланта, почти всесильный Платов мог лишь одарить его деньгами, но не властен был сделать самого главного — помочь ему получить свободу.

Время создания Тропининым конного портрета Платова совпадает со значительнейшим для русской живописи явлением — расцветом творчества Кипренского. Прикомандированный к Мартосу, выдающийся портретист с февраля 1809 года жил в Москве. И именно здесь в том же 1809 году писал свои едва ли не лучшие портреты: Е. В. Давыдова, Е. П. Ростопчиной и, вероятно, мальчика А. А. Челищева. Общение с Кипренским прежде всего мог иметь в виду Рамазанов, говоря, что в Москве Тропинин «имел встречи».

Тропинин хорошо знал Кипренского по Академии, он вез с собой на Украину листы с его натурщиками как эталон академического рисования. Как-то встретились они, недавние соученики — баловень московского высшего света, известный художник, уже в полной мере проявивший свой талант, и крепостной лакей, недоучившийся живописец?

Мы не знаем обстоятельств свидания этих двух людей, столь разных по характеру, темпераменту и судьбе. Однако можем проследить в их творчестве очень близкие аналогии.

В следующий период в эскизах Тропинина мы не раз встретим реминисценции знаменитого портрета Давыдова. Правда, они будут относиться лишь к внешней стороне изображения — поза, жест, постановка фигуры. Существо же тропининских портретов совершенно иное. Вместо напряжения сдерживаемых молодых сил, готовых прорваться и героическим свершением и гусарской проказой, свойственного портрету Давыдова, в эскизах Тропинина герои представлены после одержанной победы, они покойно-мечтательны.

По аналогии с двумя другими портретами Кипренского хочется датировать 1809 годом такие малоизвестные произведения Тропинина, как живописный портрет Анны Ивановны, относимый ранее к 1830-м годам, и портрет мальчика из Житомирского областного художественного музея.

Портрет Анны Ивановны удивительно схож с наброском на обороте ее же миниатюрного изображения, условно отнесенного нами к 1807 году. По сравнению с миниатюрой портрет, как и первоначальный набросок, представляется умышленно будничным, домашним.

Анна Ивановна родилась в 1781 году, но на портрете ей трудно дать и двадцать пять лет. Перед нами юная хозяйка и, может быть, даже мать. Серые глаза ее смотрят на зрителя доверчиво и вместе с тем робко. Темно-русые волосы выбились из-под кружевного чепчика, свободное, скрывающее фигуру платье с мягким отложным воротником не стесняет спокойных естественных движений. Отдельные недочеты в рисунке как бы стушевываются, отступают на задний план перед мастерским владением живописной техникой. Тонкие лессировки на лице и мелкие прописи на освещенных частях кружев и ткани создают впечатление живой материальности и нежной поверхности лица, и паутины кружев, и переливчатого блеска лент. Очарование предметного мира, как отголосок прошлого века, сочетается в портрете с естественной простотой образа нового времени. Портрет мог бы служить иллюстрацией к лицейской шалости влюбленного Пушкина, содержащей просьбу к живописцу написать ему:

«…Красу невинности прелестной,

Надежды милые черты…»[18]

В житомирском портрете мальчика подкупает обаяние самой натуры, мастерски переданной Тропининым: нежное детское личико, как бы прозрачные голубые глаза, тонкие пряди белокурых волос. Светло-синий цвет кафтанчика, белизна воротника и сероватый тон фона поддерживают общее ощущение легкости и светоносности живописи.

С произведениями Кипренского эти два полотна сходны лишь темой да общими принципами эпохи. Создания Кипренского просты лишь по форме. В его полотнах внутренний мир как бы подчиняет себе телесную оболочку модели, которая представляется лишь хрупким вместилищем души.

В портрете Е. П. Ростопчиной гамма красок притушена, лишена натуральной свежести. Тонкий узор тюля и кружев не украшает графиню, но подчеркивает хрупкость ее болезненно-экзальтированной натуры. Огромные темные глаза на бледном лице глядят в пространство взволнованно и напряженно.

Полон динамики и юный А. А. Челищев. Однако весь строй изображения здесь совершенно иной. Красный жилет, синий кафтан и белый воротник рубашки, контрастно оттеняющий смуглое черноглазое лицо, хотя и даны в полную силу тона, не воспринимаются материальными — это живописное борение цвета, отражающее движение внутренних сил.

Тропинину не дано было проникнуть в тот сокровенный внутренний мир, который открывал в людях Кипренский. Вместо этого мы видим на его полотнах красоту мира предметного, зримого и как бы физически ощутимого. Тропинин передавал очарование окружающих человека вещей, материи, окутанной воздухом, пронизанной светом и как бы дышащей заодно с человеком.

Тем не менее встреча с Кипренским в период становления творчества должна была явиться для него значительным событием.

Пример сильного, независимого искусства Кипренского как бы освободил крепостного живописца из плена традиционной живописи и показал путь быть самим собой. Отныне Тропинин-художник приобретает свое собственное лицо, которое легко угадывается даже сквозь откровенные заимствования в рисунке, композиции, сюжете, манере письма. Ибо все эти внешние черты никогда не переходят рамок лишь технических приемов, служащих для выражения открытого художнику живого смысла изображаемой натуры.

В начальный период трудности мастерства не были еще преодолены крепостным живописцем. Если его мягкая послушная кисть виртуозно накладывала краску слой за слоем, передавая бархатистую поверхность детского лица, блеск глаз, пушистые пряди волос, то в рисунке и композиции Тропинин был еще заметно скован. Основная часть его портретов начала XIX века — погрудные. Композиция их традиционна: при трехчетвертном положении фигуры голова почти фронтальна, а направление взгляда обращено в сторону, обратную повороту туловища. И это повторяется от портрета к портрету почти идентично. Фон портретов нейтральный — оливково-зеленый или серебристо-серый. Обрез холста оставляет вокруг фигуры лишь очень небольшое поле сверху и чуть большее спереди. Однако при том акценте, который всегда сосредоточивался на самой модели, на характере и выражении лица, глаз, эти вынужденные приемы не мешают, они не навязчивы, их лишь с удивлением отмечаешь в разных, по существу, портретах.

Долгое время работой Щукина считался портрет пожилой женщины в кружевном чепце. Затем в ней узнали кисть Тропинина, однако отнесли ее к зрелой поре творчества, к 1830-м годам, — так мастерски написана она и так полно характерности добродушное старческое лицо. Увидав же эту работу рядом с описанным прежде портретом Анны Ивановны, также изображенной в кружевном чепце, их невозможно разделить. Оба полотна были созданы не только одновременно, они писались как бы по одному замыслу, в них использованы одни и те же приемы. Достаточно указать хотя бы на форму тени, падающей на лоб от рюшей чепцов. Не портрет ли это матери Василия Андреевича, упоминание о котором в статье Рамазанова стоит рядом с портретом Анны Ивановны как «портреты матери и супруги художника»?

К тому же кругу камерных образов относится и единственный в то время подписной и датированный «Портрет брата художника», известный по фотографии. На нем стоит монограмма «ВТ» и дата — «1809 год».

Лицо этого крепостного интеллигента, с открытым лбом, значительно и добро. К сожалению, нам ничего не известно о его судьбе.

Длительное пребывание в Москве должно было наложить определенный отпечаток и на последующие украинские работы Тропинина. Однако, ввиду отсутствия сколько-нибудь определенно датируемых произведений, проследить это трудно. Рамазанов говорит о «головах украинцев и украинок», которые Тропинин привез с собой в Москву в 1812 году. Можно предполагать, что, живя опять на Украине, художник продолжал работать над образом уже известной нам подолянки, который становится в эти годы более свободным, непосредственным, приближаясь к тому превосходному произведению, которое теперь хранится в Курском областном краеведческом музее и равно очаровывает юным девичьим образом и свежестью тонкого письма. Возможно, что именно к этим годам относится этюд украинского дровосека.

Долго не удавалось точно датировать и два других полотна, связанных с Украиной. Это «Мальчик с топориком», который стоит как бы между сентиментальными головками XVIII века и поэтичными образами наступающего романтизма, и «Мальчик со свирелью», совсем недавно еще принимавшийся за произведение немецкого художника. На первом из них есть полустершаяся надпись: «Морков». Обе картины являются портретами старших сыновей Моркова — Ираклия и Николая. Сравнивая их с семейной группой Морковых, написанной в 1813 году, можно предполагать, что они созданы в самом начале 1810-х годов. Тогда старшему, Ираклию, было около пятнадцати, а второму, Николаю, родившемуся в 1798 году, немногим более десяти лет.

Портрет Николая, изображенного в виде крестьянского мальчика с топором за плечами, непосредственно примыкает к «Девушке-подолянке» и «Портрету Боцигети-дочери», так естественно развившихся из традиций русской живописи XVIII века. Ираклий же в виде пастушка, на фоне характерного для Подолья пейзажа, прорезанного глубокими ущельями, несет черты лирико-романтические: его портрет мог быть навеян элегиями Жуковского, прозой Карамзина. Своей интеллектуальной утонченностью он резко отличается от всех других известных нам украинских произведений. Прекрасно сохранившееся полотно это демонстрирует уже вполне сложившееся, великолепное живописное мастерство художника. Удивительно тонко написано лицо подростка. Вечерние лучи заставляют светиться карие глаза; блики, положенные у края нижнего века, придают им влажность. Краска, золотисто-коричневая в тенях, почти незаметно переходит в розовый цвет загорелых щек. В сильно затемненных местах теплый красноватый тон создает впечатление живой, пульсирующей под кожей крови. Так же тонко, лессировками, как лицо, написаны руки. При этом ни одной чистой, четкой линии — все мягко, все вполсилы; освещенные части незаметно переходят в затемненные. В то же время необычайная определенность фактуры предметного мира — ворсистого светло-коричневого сукна свитки, одетой поверх белой холщовой рубашки, украшенной голубым узором вышивки. И все это написано широкой свободной кистью. Несколькими легкими мазками переданы свежие, будто только что сорванные цветы на соломенной шляпе мальчика. Живописная гамма картины построена на сочетании золотистых тонов, горящих на вечернем солнце, в которых написана фигура, и холодных серо-голубых красок облачного неба. И на всем изображении будто тончайшая воздушная дымка, заставляющая вспомнить итальянское «сфумато». Да и само положение фигуры в пространстве чем-то отдаленно напоминает мальчиков итальянского Возрождения. Вероятно, это отголосок уроков, полученных в московских собраниях.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.