Глава VIII ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Глава VIII

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Отец Фудель, священнослужитель одного из московских храмов, в письме на имя обер-прокурора Священного синода К. П. Победоносцева высказал суждение, что не считает возможным, в случае смерти графа Л. Н. Толстого, отпевать его, еретика и отступника, согласно церковному обряду.

Выслушав текст письма от докладчика В. М. Скворцова, оборвав чтение на полуслове, обер-прокурор сказал, энергично жестикулируя рукой с папироской перед самым лицом подчиненного:

— Да позвольте! Что он мудрит: ведь этаким манером рассуждать, то по ком же тогда и петь «со святыми упокой»? Мало еще шуму-то около имени Толстого, а ежели теперь, как он хочет запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов!

К. П. Победоносцев понимал: открытая борьба церкви с Толстым послужит к славе последнего.

Но все больше приходило в Священный синод писем с осуждением действий Толстого. В печати и обществе появились резкие укоризны к церковной власти, которая боится выступать против еретичества.

Наконец, 18 февраля 1901 года К. П. Победоносцев затребовал доклад об учении Л. Н. Толстого, а в двадцатых числах февраля Святейший синод обнародовал в «Церковных ведомостях» послание Греко-российской церкви о графе Льве Толстом.

Отныне граф Толстой был отлучен от церкви, доколе не раскается и не примет ее догматов.

Искал ли Толстой примирения с церковью?

Чем жил он последние годы?

Художник М. В. Нестеров, картину которого «Юность преподобного Сергия» Толстой не принимал и даже советовал «полечиться художнику, хоть травой Кузьмича», так характеризовал писателя в письме к А. А. Турыгину от 31 августа 1906 года:

«„Толстой-старец — это поэма“, — писал я тебе, и это истинная правда, как правда и то, что „Толстой — великий художник“ и как таковой имеет все слабости этой породы людей. В том, что он художник, — его оправдание за великое его легкомыслие, за его „озорную“ философию и мораль, в которых он, как тот озорник и бахвал парень в „Дневнике“ Достоевского, постоянно похваляется, что и „в причастие наплюет“. Черта вполне „русская“. И Толстой, как художник, смакует свою беспринципность, свое озорство, смакует его и в религии, и в философии, и в политике. Удивляет мир злодейством, так сказать…

Лукавый барин, вечно увлекаемый сам и чарующий других гибкостью своего великого таланта…

…Сколько это барское легкомыслие, „блуд мысли“ погубил слабых сердцем и умом, сколько покалечило, угнало в Сибирь, один Бог знает!..»

Отношение к Л. Н. Толстому вполне сложившееся, и, надо думать, художник не сомневался в том, какую реакцию вызовет у Толстого его картина «Святая Русь».

Но об этом он узнал лишь много лет спустя после смерти Л. Н. Толстого. А узнав, признался, что, если бы мнение писателя было известно ранее, его отношение к Толстому резко переменилось бы тогда же.

Впрочем, все по порядку.

21 января 1907 года в газете «Новое время» появилась статья М. О. Меньшикова «Две России», посвященная картине М. В. Нестерова «Святая Русь».

«Она будит давние, заснувшие чувства, — писал М. О. Меньшиков. — Мне кажется, что есть две России — святая и поганая. И святую, неотделимую от Бога и его природы, создал сам народ. Поганая же пришла откуда-то со стороны.

…У иноплеменных иная гордость: у греков — красота, у римлян — сила, у германцев — знания. У нас поэзия расы вылилась в святость, в какое-то сложное состояние, где есть красота, но красота чувства, где есть и сила, но сила подвига, где есть и знание, но знание, похожее на провидение, на мудрость пророков и боговидцев.

У нас не выработалось роскошной культуры, но лишь потому, что интеллигенция наша — наполовину инородческая — изменила народу, отказалась доделать, дочеканить до совершенства народное создание, народное творчество. А сам же народ дал могучее своеобразие духа, дал черту особой цивилизации, отличной от заказных. Он дал нечто трудно объяснимое, но понятное русскому чувству, что звучит в словах „Святая Русь“».

Через два дня М. О. Меньшиков получил письмо от Льва Николаевича Толстого: «Спасибо Вам, Михаил Осипович, за Ваше вступление к фельетону „Две России“. Я заплакал, читая его, и теперь, вспоминая, не могу удержать выступающие слезы умиления и печали. Но умру все-таки с верой, что Россия эта жива и не умрет. Много бы хотелось сказать, но ограничусь тем, что благодарю и братски целую Вас».

Шла внутренняя борьба, спор гордыни с затерянной было в тайниках души, едва ли не с отроческих лет, верою в Бога. Но борьба была настолько скрытой, утаенной, что о ней не догадывались даже близкие. Сын Толстого Лев Львович, к примеру, продолжал считать, что «никто не сделал более разрушительной работы ни в одной стране, чем Толстой… Не было никого во всей нации, кто не чувствовал бы себя виновным перед строгим судом великого писателя. Последствия этого влияния были прежде всего достойны сожаления, а кроме того, и неудачны… Отрицание государства и его авторитета, отрицание закона и Церкви, войны, собственности, семьи — отрицание всего перед началом простого христианского идеала…»

И сам Толстой в своем обращении к духовенству еще 1 ноября 1902 года писал следующее: «Говорят о вредных книгах. Но есть ли в христианском мире книга, наделавшая больше вреда людям, чем эта ужасная книга, называемая „Священной историей Ветхого и Нового Завета“?»

И все же… Бежав из Ясной Поляны, Толстой отправляется в Оптину пустынь и останавливается в монастырской гостинице.

Оптинский послушник, будущий отец игумен Иннокентий со своим товарищем послушником Николаем Тимашевым, был свидетелем того, как ранним утром граф вышел из гостиницы и направился вдоль монастырской внешней стены. Подойдя к скитским воротам, Лев Николаевич остановился. С правой стороны от врат была келья старца Иосифа, с левой — Варсонофия.

«Немного постояв, он повернул возле скитской стены налево, — вспоминал отец Иннокентий, — вышел на тропинку, ведущую на монастырские огороды, прошел огородами и дошел до берега реки Жиздры. Тут он развернул свой складной стул и сел… отдыхая порядочно времени, а потом поднялся и пошел в гостиницу и больше никуда не выходил. А утром 30-го он отправился на станцию Козельск для дальнейшего следования в Шамординский монастырь, где жила его сестра — монахиня Мария».

Уезжая, он расписался в книге посетителей синим карандашом: «Лев Толстой благодарит за прием».

Едва он приехал к сестре Марии Николаевне, они затворились в спальне. Вышли только к обеду, и тогда Толстой сказал: «Сестра, я был в Оптиной, как там хорошо! С какой радостью я жил бы там, исполняя самые низкие и трудные дела; только поставил бы условием не принуждать меня ходить в церковь». — «Это было бы прекрасно, — отвечала Мария Николаевна, — но с тебя бы взяли условие ничего не проповедовать и не учить». Он задумался, опустил голову и оставался в таком положении довольно долго, пока ему не напомнили, что обед кончен. «Виделся ты в Оптиной со старцами?» — спросила сестра. «Нет, — ответил он. — Разве ты думаешь, что они меня приняли бы? Ты забыла, что я отлучен».

Он переживал свое отлучение. Это было ясно.

Перед кончиной Толстой, по мнению некоторых зарубежных исследователей, был на грани примирения с церковью.

Мало кто знает, что со станции Астапово, вскоре после приезда туда Толстого, была отправлена в Оптину пустынь телеграмма с просьбой немедленно прислать к больному графу старца Иосифа.

Старец Иосиф в то время, в силу физической слабости, не мог выходить из кельи, и на совете старшей братии монастыря было принято решение командировать старца игумена Варсонофия в сопровождении иеромонаха Пантелеймона.

Сохранилась редчайшая книжка В. А. Готвальда «Последние дни Л. Н. Толстого», вышедшая в свет в 1911 году. Автор ее, находясь в Астапове по поручению газеты «Копейка», скрупулезно собирал сведения обо всех происходивших тогда близ Толстого событиях. Вскоре ему стало известно, что митрополит Антоний прислал Толстому телеграмму, в которой писал, что он с первой минуты разрыва Льва Николаевича с церковью непрестанно молился о том, чтобы Господь возвратил его к церкви, и что теперь он умоляет его примириться с церковью и православным русским народом.

«Но положение Л. Н. было настолько серьезно, что показать ему эту телеграмму было рискованно, — пишет В. А. Готвальд. — Ослабевшее сердце могло не выдержать волнения».

5 ноября оживленно обсуждалось получение телеграммы от митрополита Антония.

В это же время в Астапово приехали монахи из Оптиной пустыни.

«Возвращаюсь на станцию и, при входе в буфетный зал, невольно отшатываюсь: передо мной вырастают две черные зловещие фигуры. Оказывается, это — игумен Оптиной пустыни о. Варсонофий и иеродиакон той же пустыни о. Пантелеймон, — пишет В. А. Готвальд. — Игумен решительно отказывается отвечать на вопросы и скрывается куда-то, а иеродиакон, напротив, охотно сообщает, что они приехали сюда по поручению Синода, для „увещания“ графа Толстого.

— И надеетесь на успех? — спрашиваю я.

Иеромонах мнется:

— Как вам сказать… Конечно, если Господь его не просветит, то что же мы можем…»

Несмотря на настойчивые просьбы, их не пустили к больному.

«Как я понимаю, Толстой искал выхода. Мучился, чувствовал, что перед ним вырастает стена», — говорил старец Варсонофий позже.

Возможно, окружение Толстого боялось, что он, увидевшись со старцем, попросит исповедовать его и соборовать и, таким образом, откажется от своего вероучения.

Скупые сведения остались о последних часах жизни Л. Н. Толстого. Накануне смерти он произносит: «Ну, теперь шабаш, все кончено!» «Не понимаю, что мне делать?» Мария Николаевна Толстая, сестра писателя, рассказывала об этом более подробно: «„Что мне делать, Боже мой! Что мне делать?“ руки его были сложены, как на молитву».

В. Чертков приводит и другой возглас Льва Николаевича: «„А мужики-то, мужики как умирают!“ Фразу эту он произнес, лежа на спине, слабым, жалостливым тоном и прослезился».

«Так, видно, мне в грехах придется умирать». Возглас, записанный врачами, дополняет вышесказанное: «6 ноября около 2-х часов неожиданное возбуждение: сел на постель и громким голосом внятно сказал окружающим: „Вот и конец, и ничего!“».

Да, его влияние на окружающих было велико.

И в среде художников он находил сторонников. Пытался обратить в свою веру И. Н. Крамского и И. Е. Репина, H. Н. Ге, и В. И. Сурикова…

«Я все еще под влиянием Вашего посещения! — писал И. Е. Репин графу Толстому 14 октября 1880 года. — Много работы задали голове моей… Теперь, на свободе, раздумывая о каждом Вашем слове, мне все более выясняется настоящая дорога художника, я начинаю предчувствовать интересную и широкую перспективу…»

Под влиянием бесед с Толстым Репин чуть было не оставил работу над картиной «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Репин просил Льва Николаевича дать ему сюжет для картины в 1898 году. («Репин все просит папа дать ему сюжет. Он приезжал с этим в Москву, потом писал мне об этом и еще несколько раз напоминал мне об этом, пока я была в Петербурге. Вчера папа говорил, что ему пришел в голову один сюжет, который, впрочем, его не вполне удовлетворяет. Это момент, когда ведут декабристов на виселицу. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, — скорее личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его, и они пошли так вдвоем к виселице» — из дневниковой записи Т. Л. Сухотиной-Толстой от 4 февраля 1898 года.)

«…Помню, как однажды у себя в „Княжьем дворе“ В. И. Суриков, сыграв что-то на гитаре и отложив ее в сторону, сказал:

— Ну и что же, что Толстого отлучили от церкви! Велика беда! А вот от „Войны и мира“ и „Казаков“ его никто не отлучит, потому что он ведь вот какой! — При последних словах В. И. Суриков раскинул во всю широту руки. — Его не ухватить никакому Синоду. Он один у нас и таким будет не только пока жив, но и когда его в живых не будет. Он — Толстой! — И Суриков опять сделал такое же движение руками», — вспоминал В. М. Лобанов.

Восхищаясь Толстым-писателем, не принимал его взглядов и Репин.

«Льва Толстого я лично хорошо знаю, знаю хорошо и его произведения, — сказал как-то Илья Ефимович своему знакомому А. В. Жиркевичу. — На мой взгляд, Толстой — гений как художник и слаб, когда начинает философствовать, проводить в своих произведениях различные тенденции. Я смотрю, да и многие в обществе того же взгляда, что „Крейцерова соната“ — признак упадка в духовном мире Толстого. Как только он творит без тенденции, он велик, несравненен. Но как только он начинает писать, проводя нарочно какую-нибудь мысль, он заслуживает жалости. Встав в литературных работах на скользкую почву тенденции, Толстой быстро пойдет под гору».

Высказывал свое неприятие обновленного христианства и иронизировал по поводу толстовского проповедничества М. В. Нестеров. Противником Толстого-моралиста был Г. Г. Мясоедов, не любил философствований графа Толстого и И. И. Шишкин.

В среде молодых художников взгляды Толстого на искусство, резкие высказывания о великих художниках вызвали несогласие, однако обаяние таланта было столь велико, что конечно же каждое суждение Толстого о том или ином художнике и его работе запоминалось и передавалось друг другу.

А он ходил по выставкам и бросал:

— По моему мнению, все же лучшей картиной, которую я знаю, остается картина Ярошенко «Всюду жизнь» — на арестантскую тему.

Увидев репинских запорожцев, сказал:

— Сколько потрачено бесполезно Репиным времени, труда, таланта для такой бессодержательной картины. А зачем?

— Я не признаю картинных галерей. В них разбрасываешься, впечатление меркнет. Я предпочитаю им книжку с иллюстрациями, которую можно спокойно перелистывать дома, лежа на кровати, — говорил он своему знакомому А. В. Жиркевичу.

Лев Николаевич приходил в восторг от репинского «Ареста пропагандиста», а картины В. М. Васнецова называл мазней.

«Люди ужасаются на произведения Васнецова потому, что они исполнены лжи, и все знают, что ни таких Христосов, ни Саваофов, ни Богородиц не было, не могло быть и не должно быть, — писал он П. М. Третьякову. — Люди же, ужасающиеся на произведения Ге, ужасаются только потому, что не находят в них той лжи, которую они любят».

Л. Н. Толстой в своих исканиях был близок русским художникам XIX века, как и Ф. М. Достоевский. Два эти писателя оказали огромное влияние на развитие общественной мысли, оба говорили о главном — о духовных недугах России, грозивших ей в будущем исторической катастрофой. Оба искали выход, и каждый видел его по-своему.

Художники прислушивались к литераторам, и все же говорить о том, что русская живопись целиком находилась в зависимости от русской литературы, идей, ею исповедуемых, было бы неверно.

Наблюдалась тенденция к сближению с литературой, в какие-то моменты живопись как бы нагляднее, зримее доносила до зрителя ту или иную мысль, идею, волнующую литераторов и художников, и все же живописцы и писатели в своих отношениях напоминали скорее двоюродных братьев, нежели родных, — вроде бы и свои, да не совсем.

В 30-е годы XIX столетия, предчувствуя наступление «всеразрушающего времени», К. П. Брюллов выразил свое предощущение гибели последующих поколений в картине «Последний день Помпеи».

Думается, не случайным было обращение его к сюжетам, связанным с историческим прошлым России, — войне 1812 года, польской интервенции. Осталась незавершенной его картина «Осада Пскова польским королем Стефаном Баторием в 1581 году».

Оглядываясь в прошлое, он искал ответа на вопрос, чем спасалась Россия в те давние времена. А вглядываясь в лица современников, как бы спрашивал себя: способны ли они нравственно противостоять надвигающейся беде, в чем их вера?

По-своему отреагировал на наступающее «всеразрушающее время» другой художник — А. А. Иванов. Будучи мыслителем по натуре, замкнувшись в мастерской, он приступил к работе над картиной «Явление Христа народу», желая сказать главное: спасение — в нравственном преобразовании человечества, ведь откровением Мессии начался день человечества. Замысел был очевиден: Христос своим явлением как бы озаряет светом веры душу человека. В обращении к нему — спасение человека.

Н. В. Гоголь точно определил задачу картины — «представить в лицах весь ход человеческого обращения ко Христу».

«Весь Рим, — писал он, — начинает говорить гласно, судя даже по нынешнему ее виду, в котором далеко еще не выступила вся мысль художника, что подобного явленья еще не показывалось от времени Рафаэля и Леонардо-да-Винчи».

Едва ли не под влиянием этих работ о роли художника в жизни общества заговорили писатели. Почти в одно время появились повесть Н. В. Гоголя «Портрет» и повесть В. Ф. Одоевского «Живописец». Т. Г. Шевченко написал автобиографическое произведение «Художник».

Но и художники высказывали свои мысли о предназначении писателей.

«Поэт славянорусский должен быть более в духе азиатском, — писал А. А. Иванов, — в виде Пророка. Он должен высказывать ярко недостатки и возвышать добродетель. Художник вторит ему». А в письме к Н. В. Гоголю добавил: «…художник из ничтожества и предмета насмешки вынесется в деятеля общественного образования».

И те и другие радели за Россию и желали трудом своим принести ей пользу в это сложное время.

«Мы живем на кратере вулкана, который пылал, утих и теперь снова готовится к извержению, — писал в январе 1848 года В. А. Жуковский. — Еще первая лава его не застыла, а уже в недрах его клокочет новая, и гром вылетающих из бездны его камней возвещает, что она скоро разольется. Одна революция кончилась, другая вступает в ее колонны, и замечательно то, что последняя в ходе своем наблюдает тот же порядок, какой наблюдала первая, несмотря на различие их характеров. И та и другая — сходны в первых своих проявлениях, и теперь, как и тогда, начинают с потрясения главной основы порядка: с религии. Но теперь действуют уже смелее и шире. Тогда стороною нападали на веру, проповедуя терпимость, теперь прямо нападают на всякую веру и проповедуют и нагло проповедуют безбожие; тогда подкапывали втайне христианство, по-видимому вооружаясь против злоупотреблений церковной власти, теперь вопиют от кровель, что и христианство, и церковь, и власть церковная, и всякая иная власть не что иное, как злоупотребление…

Позади сих проповедников образования и движения, действующих открыто, действуют потаенно, по их указаниям, другие, уже не ослепленные, с целью практической, которую ясно перед собой видят…»

П. А. Федотов, который в своем творчестве многое унаследовал от К. П. Брюллова, сделал бытовой жанр «большим» искусством. Умный, наблюдательный, отзывчивый на добро, художник взялся учить зрителя добру. Тень незлобивой сатиры просматривается в его картинах «Сватовство майора», «Игроки», «Анкор, еще анкор!». Недаром критики отмечали его юмор, «то наивно улыбающийся, то доходящий до грусти».

Живопись П. А. Федотова сродни прозе Гоголя.

О трагедии людей, живущих в городе, теряющем христианское лицо, заговорил В. Г. Перов. Вспомним хотя бы его картины «Утопленница» и «Последний кабак у заставы»…

Были в русской литературе братья Иван и Константин Аксаковы, историк М. П. Погодин, Ю. Ф. Самарин, Ф. М. Достоевский. Но были и Д. И. Писарев, Н. Г. Чернышевский, Н. А. Добролюбов. Беллетристы Глеб Успенский, Федор Решетников, Александр Левитов, в мрачных красках рисовавшие положение народа и подогревавшие (сознательно или нет, другой вопрос) враждебное отношение к правительству.

Приведем лишь некоторые строки из письма Н. А. Добролюбова к Славутинскому, которое он писал по поводу реформ Александра II и в котором излагал свое видение на методы борьбы с правительством: «Надо вызывать читателей на внимание к тому, что их окружает, надо колоть глаза всякими мерзостями, преследовать, мучить, не давать отдыху, — до того, чтобы противно стало читателю все это царство грязи, чтобы он, задетый за живое, вскочил и с азартом вымолвил: „Да что же, дескать, это за каторга; лучше пропадай моя душенька, а жить в этом омуте не хочу больше“».

А такие люди, как М. Бакунин? Анархист по убеждению, он проповедовал разрушение государства, призывал молодежь бросать университеты, идти в народ, подрывать основы государственного строя в России. По его мнению, без разрушения Российской империи не могло быть свободы в Европе.

Или Нечаев, не скрывавший своего отношения к русскому государю: «Мы убережем его для казни мучительной, торжественной, перед лицом всего освобожденного черного люда, на развалинах государства».

А так называемая демократическая печать?

«Печальное зрелище представляет и еще более печальные опасения внушает порицательная и кощунственная литература, столько же, если не более распространенная, как в известном европейском государстве прошедшего столетия, где она оказалась решительной. Звания, должности, лица — все подвергается жестоким порицаниям и изображается в безобразном, до невероятности преувеличенном виде, исполненном клеветы… Господь да управит мудрость Святейшего Синода и православного правительства к изысканию средств врачебных и охранительных», — писал митрополит Филарет.

Голос церкви слышали не все.

В 1874 году, весной, последователи Бакунина, Лаврова, Нечаева двинулись в народ. Но… крестьяне хватали смутьянов, связывали и сдавали властям.

Здравое начало жило в сознании народа.

Художники, выходцы в основном из этого народа, оставили (за малым исключением) без внимания призывы «к топору» Н. Г. Чернышевского. Они, используя опыт П. А. Федотова, его умение внести в живопись сюжетную завязку, писали бытовые сцены из народной жизни, которую хорошо знали. Появились картины Р. И. Фелицына «Вдовушка», В. Смирнова «Продажа имущества», А. Ф. Чернышева «Благословение дочери отцом в присутствии родных», Н. Г. Шильдера «Искушение»…

Острая на язык литературная критика не дремала и время от времени набрасывалась на того или иного художника. Так, «Искра» в 1863 году принялась упрекать члена Артели художников Н. А. Кошелева за его лирическую картину «Утро в деревне» и возымела успех: Н. А. Кошелев, болезненно отреагировавший на критику, вскоре написал сатирическое полотно «Крестный ход в деревне».

В какой-то степени под влиянием «злободневной» литературы появились картина В. В. Пукирева «Неравный брак», полотно А. М. Волкова «Прерванное обручение», «Посещение заключенного» кисти В. П. Верещагина.

В «Губернских очерках» М. Е. Салтыкова-Щедрина можно увидеть прообраз юшановских «Проводов начальника», а глава «Богомольцы, странники и проезжие» могла навести на мысль написать «Крестный ход» И. Е. Репина. «Многолетие» Н. В. Неврева или «Выход архимандрита» Л. И. Соломаткина напоминали «Спевку» Слепцова. Картина И. М. Прянишникова «Шутники» сродни сюжетам пьес А. Н. Островского.

А каким влиянием можно объяснить, что жанровая картина от добродушного федотовского «Свежего кавалера» пришла к репинскому «Аресту пропагандиста»?

Впрочем, в живописи были И. И. Шишкин, В. М. Васнецов, В. И. Суриков и их знаменитые работы.

Художники же первыми поймут, что искусство не может существовать иначе как при условии уяснения значения положительных типов русского человека. А вслед за ними повторит те же слова, но относительно литературы М. Е. Салтыков-Щедрин.

П. М. Третьяков, заказывавший портреты писателей и деятелей русской культуры, ясно сознавал, в какой взаимосвязи развиваются литература и живопись: история русской живописи была историей русской мысли в не меньшей степени, чем литература.