Глава V ЗАКАЗНЫЕ ПОРТРЕТЫ

Глава V

ЗАКАЗНЫЕ ПОРТРЕТЫ

Однажды, будучи в гостях у Третьяковых, отец Василий задержал взгляд на картине К. Д. Флавицкого «Княжна Тараканова в темнице во время наводнения».

— Знаете ли вы историю княжны? — поинтересовался он.

Павел Михайлович читал в одном из журналов чрезвычайно любопытные сведения о загадочной женщине, выдававшей себя за дочь Елизаветы Петровны, но сколь достоверны они, судить ему было трудно. Правда, до того как он приобрел картину, она выставлялась на Всемирной выставке в Париже под другим названием: «Смерть легендарной принцессы Таракановой». Была в каталоге приписка, сделанная по распоряжению государя, что сюжет заимствован из романа, не имеющего никакой исторической истины.

— Развожу руками, — ответил он.

— Талантливый, талантливый художник, но позволил себя ввести в заблуждение, — сказал священник и, поймав вопросительный взгляд Третьякова, пояснил: — Уверился в истине небывалого происшествия, придуманного досужими иностранцами.

Было видно, что его, удивительно спокойного человека, что-то задело в картине, ему хотелось сказать какую-то свою правду и он только решал, делать это или нет.

— Все же расскажу, — наконец произнес он. — Вещь не бесполезная и вам ее надобно знать.

— Буду признателен вам, — отозвался Третьяков.

— Начну вот с чего, с Елизаветы Петровны. Но, с вашего разрешения, присяду. В ногах, как говорится, правды нет.

Хозяин и гость сели в кресла друг против друга.

— Едва Елизавета Петровна взошла на престол, — продолжил отец Василий, — она приблизила к себе Алексея Разумовского, певчего церковного хора, обладавшего дивным голосом и буйным молодецким характером. Он стал камергером, а вскоре графом. Звание это она пожаловала ему в тот день, когда они тайно обвенчались в церкви Воскресения в Барашах. — Он помолчал, как бы выстраивая нить рассказа, и продолжил: — Как иностранные писатели, так и сохранившиеся предания утверждали, что у Елизаветы Петровны от брака с Разумовским были дети — сын и дочь. По законам своего времени, рожденные от брака, хотя и законного, но тайного, они не имели права на престолонаследие. Более того, с течением времени они должны были утвердиться в мысли о необходимости добровольно отказаться от света и посвятить жизнь свою Богу, дабы не смогли люди нечестные использовать их имена в корыстных целях.

За окном послышались голоса дворни, чей-то смех и все стихло. Явственнее различимы стали крики стрижей, носящихся над домом.

— О сыне письменных источников не сохранилось, — продолжил отец Василий. — Дочь же императрицы носила имя Августа. Она получила фамилию Тараканова. По отчеству звалась Матвеевной. Конечно же и фамилия, и отчество вымышленные. В тысяча семьсот семьдесят пятом году, когда ей исполнилось сорок пять лет, она приняла постриг. Стала монахиней Досифеей. Двадцать пять лет пребывала в монастыре под этим именем. Зналась лишь с игуменьей, духовником и причетником. По смерти Екатерины Второй Досифею навещали известные люди, приезжая поздравить ее по большим праздникам. Посетило ее келью даже одно лицо императорской фамилии и долго беседовало с ней. Но до самой смерти Досифея жила неспокойно. Вздрагивала при всяком шорохе, стуке, тряслась всем телом. Был у нее портрет Елизаветы Петровны и какие-то бумаги, которые она однажды сожгла.

Отец Василий как-то внимательно посмотрел на полотно Флавицкого и повел рассказ далее:

— В молитвах и постах прошла ее жизнь. Умерла она шестидесяти четырех лет от роду, в начале нынешнего века. Похоронили ее в Новоспасском монастыре в усыпальнице рода бояр Романовых. Как видите, с героиней картины она не связана никоим образом.

— Но кого же мог изобразить Флавицкий?

— А вот тут, дорогой мой Павел Михайлович, надобно говорить о политических играх, которые вели враждебные России государства. В царствование Екатерины Второй, когда, согласно ее воле, на польский престол вступил Станислав Понятовский, в Европе разразилась целая буря политических страстей. Франция направила в Польшу деньги и своих офицеров в помощь противникам Понятовского и уговорила Турцию вступить в войну с Россией. Турки были разбиты русскими. Австрия, напуганная вторжением наших войск в Молдавию и Крым, срочно заключила с Турцией оборонительный союз. Война вот-вот должна была вспыхнуть с новой силой. Но прусский король сумел утихомирить страсти. Зная, что Австрия с тревогой смотрит на намерение Екатерины приобрести Молдавию и Валахию, король предложил вознаградить Россию частью польских земель, не забыв при этом себя и Австрию. Все согласились и вздохнули с облегчением. Тогда и последовал первый раздел Польши.

Магнаты и шляхта, да и сам Станислав Понятовский были поражены этим событием. Вот тогда-то, с помощью иезуитов, и была явлена Европе «дочь Елизаветы Петровны», якобы воспитывавшаяся у князя Радзивилла. Таинственность, которой были окружены настоящие дети умершей императрицы, сыграла на руку шляхтичам. Объявившаяся наследница русского престола была опасна. Таким образом поляки и стоящие за ними иезуиты решили объявить войну русской императрице.

Конечно же самозванка не сама приняла такое решение — объявить себя наследницей престола. Она, принятая в дом Радзивилла еще маленькой девочкой, не знала о своем происхождении. Уже перед самой своей кончиной, находясь в Алексеевском равелине, она призналась духовнику, что о месте своего рождения и о родителях никогда ничего не знала.

«Я помню только, — говорила она, — что старая нянька моя, Катерина, уверяла меня, что о происхождении моем знают учитель арифметики Шмидт и маршал лорд Кейт. Меня постоянно держали в неизвестности о том, кто мои родители, да и сама я мало заботилась о том, чтобы узнать, чья я дочь, потому что не ожидала от того никакой себе пользы».

Жила она в Лондоне. А надо вам сказать, лорд Кейт, о котором она упомянула, был фигурой значительной: маршал Шотландии, глава всех масонских лож Англии. Игра пошла крупная, — добавил священник в задумчивости. — Так вот, вначале она была известна под именем девицы Франк. Получила неплохое воспитание. Знала французский и немецкий языки, легко говорила и по-английски. Обладала редкостною красотою.

Любила роскошь. Вела едва ли не царский образ жизни. Деньги ей тайно поставляли иезуиты. После поездки в Париж и встречи с Михаилом Огинским — посланником польского короля — стала выдавать себя за русскую и сделалась известною под именем «принцессы владимирской». А через некоторое время объявила себя наследницею русского престола. Появились и подложные документы, в частности «духовное завещание» Елизаветы Петровны, согласно которому по достижении возраста дочь ее, принцесса Елизавета, должна принять в свои руки бразды правления.

К действиям и поступкам «принцессы владимирской» стали со вниманием приглядываться европейские дворы. Дело принимало нешуточный оборот для России. Вот тогда-то граф Алексей Орлов и получил от государыни приказ «поймать всклепавшую на себя имя во что бы то ни стало». Он был даже уполномочен подойти с эскадрой к Рагузе, где в то время жила «принцесса», и потребовать выдачи самозванки, а если Сенат откажет ему в этом, бомбардировать город.

Орлов собрал сведения о самозванке и, отметив среди черт, ей свойственных, страстность и влюбчивость, решил сыграть на этом. Притворившись пылко влюбленным, он хитро увлек красавицу в расставленные сети. А уж на это Алексей Орлов был мастак. Огромного роста, в плечах, как говорится, косая сажень, необычайной силы, с приятным, умным, выразительным лицом, тридцативосьмилетний граф был одним из красивейших людей своего времени. Конечно же все любовники, доселе окружавшие самозванку, потеряли для нее интерес, едва она встретилась и коротко сошлась с графом. Она потеряла голову и поверила ему. А когда он предложил ей руку и сердце, счастливее ее не было никого на свете.

Орлов хотел обвенчаться на русском корабле. Не чувствуя опасности, она ответила согласием.

Обман обнаружился для нее слишком поздно. «Принцесса» вскоре оказалась в Петербурге, в Алексеевском равелине. Здесь ей и суждено было кончить свои дни. Умерла она от чахотки.

А иезуиты приложили немало усилий, чтобы легенда о мнимой дочери Елизаветы Петровны, якобы умерщвленной Екатериной Второй в каземате, долго жила на свете. Они не забывали оплачивать труды историкам, писавшим по их указке. Так появилась на свет и книга Кастеры «История Екатерины Второй», в которой много страниц посвящено и «принцессе владимирской», так трагически погибшей.

Она-то, видимо, и попала на глаза художнику, и он, пораженный прочитанным, обратился к холсту.

Ведомо ли ему было, что события, изложенные в книге, не что иное, как историческая ложь? Конечно же нет…

* * *

В то время как в России горячо обсуждали и решали вопрос о возможности нейтрализации вредных для идеологии русского государства идей, проникающих с Запада, в самой Европе все отчетливее осознавали нарастающую мощь России и ее влияние в Европе. В этом смысле любопытна переписка, которая велась в те годы между французским писателем Ренаном и немецким философом Давидом Штраусом. Оба были известны своими работами по истории христианства, и в частности исследованиями об Иисусе Христе.

В этой переписке они как бы состязались в глубокомыслии и высоте взгляда на вещи. Оба давали оценки Франко-прусской войне. Ренан признавал необходимость установления мира. Он рассматривал Европу как единое целое и потому утверждал, что всякая европейская война есть в сущности война междоусобная. Так как европейские интересы страдали от этих междоусобий, Ренан считал шедшую войну событием глубоко плачевным для европейской цивилизации.

«Нашею мечтою был, — писал он, — политический и умственный союз Германии, Англии и Франции, которые втроем могли бы составить силу, управляющую миром, и образовать плотину против России, или лучше направить Россию на свой же путь. Вот существенное дело и опасность для союза».

Россия была той силой, из-за которой, по мнению Ренана, Европе следовало быть единодушной и сильной. Еще до начала войны он говорил, что, в случае дальнейшего ослабления, Европе грозит опасность именно от России.

«На первый взгляд кажется невозможным новое нашествие варваров, то есть чтобы менее сознательные и менее цивилизованные части человечества опять победили части более сознательные и более цивилизованные. Но разберем дело хорошенько. В мире еще существует запас варварских сил, которые почти все находятся под рукою России. Пока цивилизованные нации будут сохранять свою крепкую организацию, роль этих варваров будет почти ничтожна, но, без сомнения, если (чего Боже храни!) зараза эгоизма и анархии приведет к гибели наши западные государства, то варвары совершат свою обязанность, состоящую в том, чтобы поднять мужскую силу в испорченных цивилизациях, произвести живительный приток инстинкта, когда размышление уничтожило субординацию, показать, что готовность жертвовать своею жизнью из верности своему государю (дело, которое демократ считает низким и бессмысленным) есть источник силы и ведет к обладанию миром. Не нужно, в самом деле, скрывать от себя, что окончательным следствием социалистически-демократических теорий было бы совершенное ослабление. Нация, которая пошла бы по этой программе, отвергая всякую идею славы, общественного блеска, индивидуального превосходства, сводя все к одному удовлетворению материалистических желаний масс, то есть к доставлению удовольствий возможно большему числу людей, была бы совершенно открыта для завоевания, и ее существование подвергалось бы величайшим опасностям».

Ренан полагал, что главным вредом, наносимым войной, было разделение сил Европы, необходимых для противостояния России.

«Я всегда считал, — говорил он, — войну между Францией и Германией за величайшее несчастье, какое только может случиться с цивилизацией).

Она посеет жестокую ненависть между двумя европейскими племенами, союз которых всего нужнее для прогресса человеческого ума».

Ренана пугала сама мысль о возможном славянском завоевании Европы. Вот почему в его глазах самостоятельная духовная жизнь России составляла главную опасность для европейской цивилизации.

«…умственное и нравственное величие Европы основывается на тройственном союзе, — писал Ренан, — разрушение которого есть смертельное горе для прогресса, союза между Францией, Германией и Англией. Эти три великие силы, будучи соединены, стали бы руководить миром и руководили бы им хорошо, увлекая за собою другие, еще значительные элементы, входящие в состав Европы; в особенности они повелительным образом указали путь другой силе, которую не, следует ни слишком преувеличивать, ни слишком умалять, — России. Россия опасна только в том случае, если остальная Европа допустит ее предаться ложной мысли о духовной самобытности (originalit?), которою она, может быть, не обладает, и дозволит ей соединить в одной руке варварские племена центральной Азии, племена совершенно бессильные сами по себе, не способные к дисциплине и весьма расположенные, если не будут приняты меры, сгруппироваться вокруг какого-нибудь московитского Чингиз-хана… При союзе Франции, Англии и Германии старый континент сохранял бы свое равновесие, могущественно господствовал бы над новым, держал бы в опеке этот обширный восточный мир, которому вредно давать возможность увлекаться преувеличенными надеждами…»

Надо иметь в виду, что частная переписка и мысли, высказываемые в ней, отражали, в частности, взгляд католической и протестантской церквей, ибо оба адресата были главными их идеологами.

«Подумайте, какая тяжесть ляжет на весы мира, когда Богемия, Моравия, Сербия, все славянское население Турецкой империи… сгруппируются вокруг громадного русского конгломерата, уже включившего столько различных элементов в свою славянскую горную породу и, по-видимому, предназначенного быть ядром будущего единства…» — писал Ренан Штраусу.

Французскому писателю не откажешь в умении анализировать события. Превосходное понимание истории, тонкий взгляд на вещи и беспристрастие в суждениях отличают в данном случае Ренана. Его оценки точны и интересны.

«Часто мы начинаем со страхом думать, что Франция и даже Англия, в сущности, пораженные одною и тою же болезнью (ослаблением воинского духа, преобладанием торговых и промышленных стремлений), будут вскоре низведены на второстепенную роль и что сцена европейского мира будет исключительно занята двумя колоссами, племенем германским и племенем славянским, которые сохранили в силе воинский и монархический принцип и борьба которых наполнит собою будущее».

Как в Европе идеологи вырабатывали концепцию единения, так и в России конечно же прекрасно осознавали, что только мощная, единая Россия способна противостоять Европе. И в этом смысле идеи «государственников» несли в себе много положительного. Выразителем этих идей в том числе было и духовенство.

Как отмечал отец Василий, стараясь предупредить об опасности шатаний и брожений умов:

— Ныне модны идеи разоблачительства. Но многие ли сознают, что, подпав под их влияние, увлекшись ими, роют яму для себя, но более — для России.

* * *

В аристократических салонах Запада можно было услышать высказывания вроде следующего: Россия не только гигантски лишний, громадный плеоназм[4], но даже положительное, весьма трудно преодолимое препятствие к развитию и распространению настоящей общечеловеческой, то есть европейской германо-романской цивилизации.

Характерные идеи, вынашиваемые в среде европейских идеологов, были записаны Н. Я. Данилевским в его книге «Россия и Европа»: «Если Русь, в смысле самобытного славянского государства, есть препятствие между европеизмом и гуманитарностью и если нельзя притом, к сожалению, обратить ее в tabula rasa[5] для скорейшего развития на ее месте истинной европейской культуры, pur sang[6], то что остается делать, как не ослаблять то народное начало, которое дает силу и крепость этому общественному и политическому организму? Это жертва на священный алтарь Европы и человечества».

— Взгляните на карту, — говорил иностранец одному из русских ученых, — разве мы можем не чувствовать, что Россия давит на нас своею массою, как нависшая туча, как какой-то грозный кошмар?

Поразительно, но в России находились люди, которым были близки эти мысли.

«Позвольте нам, юношам, — писал новый пророк молодого поколения Писарев, — говорить, писать и печатать, позвольте нам встряхивать своим самородным скептицизмом те залежавшиеся вещи, ту обветшалую рухлядь, которые вы называете общими авторитетами… Вот заключительное слово нашего юного лагеря, что можно разбить, то нужно разбивать; что выдерживает удар, то годится, что разлетится вдребезги, то хлам; во всяком случае, бей направо и налево, от этого вреда не будет и не может быть».

В кругу ближайших друзей он не уставал повторять:

— Литература во всех своих наименованиях должна бить в одну точку; она должна всеми своими силами эмансипировать человеческую личность от тех разнообразных стеснений, которые налагают на нее робость собственной мысли, предрассудки касты, авторитет предания, стремления к общему идеалу и весь тот отживший хлам, который мешает живому человеку свободно дышать и развиваться.

Ему внимали и соглашались, что да, все свое внимание надобно отныне сосредоточивать на освобождении личности и человеческой мысли от всяких религиозных, бытовых и семейных пут и предрассудков.

В стремлении освободить человеческий ум от влияния чувства Писарев воспитал в себе ненависть ко всякой эстетике и принципиально отрицал искусство, он совершенно отрицал всякое значение живописи, скульптуры, пластики и музыки.

Совершенно иные взгляды исповедовала та часть русского общества, к которой принадлежал Третьяков. Он писал еще в 1865 году: «Многие положительно не хотят верить в хорошую будущность русского искусства… Вы знаете, я иного мнения, иначе я не собирал бы коллекцию русских картин…» Время удивительным образом показало, что те, кто отстаивал непопулярные и как бы непрогрессивные взгляды, оказались в итоге сторонниками наиболее передовых и значительных для общества идей.

Время наступало тревожное.

Из Франции приходили ужасные известия. Слово «революция» с ужасом повторялось бежавшими из Парижа русскими путешественниками. Рассказывали о толпах возбужденного народа, пушках на парижских улицах, арестованных короле и королеве.

Да и в самой России было неспокойно.

Именно в это время П. М. Третьяков приходит к мысли о собирании портретной галереи выдающихся деятелей русской культуры.

Он принялся покупать, где можно, портреты умерших писателей.

У вдовы Нестора Кукольника Павел Михайлович приобрел его портрет кисти Брюллова. В одном из писем он писал ей: «…собрание мое картин русской школы и портретов русских писателей, композиторов и вообще деятелей по художественной и ученой части поступит после моей смерти, а может быть даже и при жизни, в собственность города Москвы, в этом Вы можете быть вполне уверены, заверяю Вас честию, и более серьезного удостоверения я представить Вам не могу». У художника Моллера Павел Михайлович купил портрет Гоголя, написанный при жизни писателя.

Он также искал дагеротипы с изображениями литераторов и композиторов у их родственников, читал воспоминания людей, помнящих их. Просил современников умерших дать консультации художникам.

Не довольствуясь одними покупками уже написанных работ, он делает заказы художникам.

По его просьбе в 1872 году В. Г. Перов знакомится с Ф. М. Достоевским и после долгих переговоров приступает к написанию его портрета. Федор Михайлович, поняв важность задуманного Третьяковым, предложил, в свою очередь, написать портреты Майкова и Тютчева. Павел Михайлович согласился, и портрет Майкова Перов писал параллельно. Закончив работу, он отправил собирателю письмо: «К этим портретам можно применить нашу поговорку (за вкус не берусь, а горячо будет), и правда, как они написаны, то есть хорошо ли, не знаю, но что в них нет ничего портретного, то это верно, мне кажется, что в них выражен даже характер писателя и поэта».

И. Е. Репин получил заказ на написание портрета Тютчева, но крайняя занятость поэта не позволила приступить к работе.

Лишь в 1876 году, уже после смерти Ф. И. Тютчева, эту работу выполнил по фотографии С. Ф. Александровский.

Портретная часть галереи Третьякова росла: в это время в ней появились портрет А. Н. Островского кисти В. Г. Перова; портрет А. С. Грибоедова, выполненный И. Н. Крамским с акварельного портрета работы П. А. Каратыгина; портреты Тараса Шевченко, Льва Толстого.

В 1884 году, уступая настоятельным требованиям Третьякова, «сдается» И. А. Гончаров. («Когда И. Н. Крамской нынешней зимой объявил, что желание в Вас не прошло, я счел <…> неуместным противиться более <…>, и отдал себя в полное распоряжение артиста», — писал он из Петербурга в Толмачи в апреле 1874 года.)

И. П. Келлер принял заказ на портрет Н. И. Костомарова. («Предложение Ваше <…> принимаю с большим удовольствием и постараюсь, чтобы портрет вышел достойным Вашего собрания».)

A. Г. Горавский, заполучив дагеротип с изображением М. И. Глинки, готовился к работе.

Заказы стоили денег, и немалых. Но Третьяков шел на затраты.

B. Г. Перову за портрет А. Ф. Писемского было уплачено 350 рублей серебром. Павел Михайлович вскоре обратился к И. Н. Крамскому с просьбой написать портрет И. А. Гончарова. Иван Николаевич запросил 500 рублей серебром. «Согласен на Вашу цену, я желаю только, чтобы портрет глубоко почитаемого мною Ивана Александровича Гончарова был отличный», — писал П. М. Третьяков художнику.

Многое для понимания замысла Третьякова дает его письмо к Репину, написанное в 1874 году. Художник жил в Париже, и собиратель обратился к нему с просьбой написать портрет П. А. Вяземского. Поэт находился в Германии, недалеко от французской границы. «Если Вы поедете сделать его портрет, — писал Третьяков, — я предлагаю Вам за него 2000 франков; знаю, что цена не Бог знает какая, но тут, по-моему, следует Вам сделать этот портрет из патриотизма, а я на портреты много денег потратил!»

К Репину же Третьяков обратился с просьбой написать портрет А. К. Толстого. Но поэт болел, и о работе не могло быть пока и речи. «Но чтобы сделать Вам удовольствие, чего я очень желаю, — отвечал Илья Ефимович, — я начал портрет с Ивана Сергеевича».

Тургеневский портрет не задался.

Третьяков скажет Крамскому при встрече:

— В портрете Репина нет того Тургенева, каким мы его знаем; нет того, что есть в портрете Гончарова, то есть совершенно живого человека как он есть.

Иван Николаевич становился все более близким человеком Третьякову. Особенно они сдружились в январе 1876 года, когда у Третьякова случилась подагра и, воспользовавшись его вынужденным бездельем, Иван Николаевич написал портрет Павла Михайловича. И, конечно, беседы во время работы позволили лучше узнать и понять друг друга.

— Ваш взгляд на искусство мне очень дорог, — признался однажды художник.

«Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь, — писала в дневнике Вера Николаевна. — Папа, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним, и мне было очень интересно присутствовать тут».

Новые замыслы переполняли Третьякова. Ему хотелось пополнить свою коллекцию портретами А. В. Кольцова, М. П. Погодина. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Я. Полонского, С. Т. Аксакова, Ю. Ф. Самарина, И. С. Аксакова.

— Будет ужо вам, художникам, работа, — смеясь говорил Павел Михайлович.

Вот и Рождество подошло.

Снег валит. Белым-бело на улицах. Ресницы мокры от снега.

Из труб дым к небу пробирается. Москва готовится к празднику.

Павел Михайлович неспешно возвращается домой. Впервые изменил себе, отпустил сани и решил от Каменного моста пешком пройтись. Может, детство вспомнилось.

Хрустит снежок под ногами. Катят извозчики мимо.

В Лаврушинском тихо. У ворот экипаж стоит. Приехал кто-то.

Кто же? Может, работу новую привезли, а может, кто из дорогих гостей пожаловал?