СОЗВЕЗДИЕ ЯРЛЫГИ

СОЗВЕЗДИЕ ЯРЛЫГИ

Саид Муратов любил бешеную езду на мотоцикле.

У него был сильный, звероватый «ИЖ» стального цвета. Если Саид видел впереди другую машину, непременно обгонял ее.

Может, он любил и славу. В детстве всюду старался быть первым — больше других скосить травы, быстрее переплыть бурный поток, набрать в лесу самых спелых и крупных ягод.

Мотоцикл напоминал ему и коня, и ракету, а он, горец, конечно, любил коней и, как все молодые, завидовал космонавтам.

Кружила голову ему одна марка — алая чешская «ЯВА». Его «ИЖ» сильнее, но «ЯВА» казалась современней, стремительней.

Ранним осенним утром Саид Муратов вышел из аула. Домики лепились под скалами Баксанского ущелья — в конце его вставала снежная громада Эльбруса. Волнистое покрывало тумана раскинулось внизу. Горласто кричали петухи, мычали коровы, настойчиво сигналила машина.

Саид шел по просыпающейся стране с песней в сердце и с посохом в руках. За плечи его заброшена сплетенная из прибрежной ивы сапетка. Чабан идет за кизилом и барбарисом. Приятно зимой на далекой кошаре открыть банку с лесным вареньем и припомнить медь осенней дубравы, журчание родников, чуткую тишину гор.

Минувшая зима выдалась трудной. Снежные заносы, ветры, нехватка кормов. Лето тоже не порадовало: жара, сухмень. Саид с трудом вырастил отару. Новую пока не давали. Из Дагестана и Чечни приезжали чабаны-сезонники. Для них отары находились. Из пришлых были чабаны потомственные. Они опирались на ярлыгу, как на копье. Но были и такие, что приходили на кошару пережить какой-то трудный период жизни, подзаработать длинных рублей. Эти держали ярлыгу, как палку.

Саид взял отпуск.

Длинный это был день на крутых склонах, поросших чистым ясенем, орехом, буком. Быстро наполнилась сладким грузом сапетка. В обед Саид свернул к родственникам в аул, спрятавшийся в глубокой балке.

Его приходу обрадовались. Сидя во дворике, под диким яблоневым деревом, он с удовольствием ел мамалыгу с бараниной, пил айран из бурдюка, охлаждаемого проточной водой.

Когда гость насытился, хозяин не спеша начал спрашивать его о жизни, о заработках и порядках в совхозе. Сам он кормился старым промыслом: ковал из медных листов кумганы для омовения. Но мало теперь верующих.

Подошли девушки-горянки. Дочь хозяина и ее подруга, балкарка с сиреневыми глазами. Саид смутился от ее красоты. А она, здороваясь, подала ему руку, женщина!

— Гостья наша, — сказала хозяйка. — Тоже в отпуске. Ты не помнишь ее, Саид? Они жили во Фрунзе, внучка Джамбулата, что погиб на Кубани.

— Про семью Джамбулата слыхал. Припоминаю, вас зовут Фоусат.

— Нет, — ласково ответила балкарка. — Фоусат — сестра. Она в Ведено. Восемь ребят у нее, мать-героиня. Меня зовут Секки.

Хозяин недовольно покосился на женщин. Они продолжали щебетать. Он вздохнул и пошел к яме, где ковал медь, как в бронзовом веке. Саид понимал, что надо пойти за ним, но захмелел от сиреневых глаз. Обычно робкий и высокомерный с женщинами, он спросил Секки почтительно:

— Как живете на родине?

— Я по Средней Азии тоскую.

— Чем занимаются ваши здесь?

— Больше в поле работают. Школа, интернат, сыроваренный завод, электростанция тоже большая.

В ее маленьких розовых ушках покачивались серьги-полумесяцы. На темных, с обломанными ногтями руках перстень и часики. Платье зеленого бархата — цвет ислама. Под столом она незаметно сняла светлые босоножки с полных ног. Саид видел, как она снимала, невольно наблюдал за ней, и румянец приливал к его рыжеватым щекам.

— В саклях живете? — ревниво пытался он унизить женщину.

— Что мы — темные какие! В домах, в блочных.

— Религии ваши держатся?

— Старики молятся.

— Мечеть есть разве?

— Нет. Уходят к могилам, там красиво теперь, и молятся на траве. А молодые такие некультурные стали. Губы красят, на реке купаются вместе, даже аборты делают — тьфу!

Хозяин с ожесточением плющит кувалдой красный лист. Саид горделиво уперся в бок и неожиданно для себя сказал:

— Вот на Эльбрус собираюсь подняться — все некогда! Говорят, будто два моря видно с него!

Секки благодарно улыбнулась:

— У вас в Москве случайно никого нет?

— Есть, — помедлил Саид. — Дядя — начальник железных дорог, наверное, слыхали, большой человек.

— Мне подарок надо передать.

— Кому?

— Сейчас расскажу… Маму я недавно похоронила. На тысячу новых делали поминки — угощение разносили по всем домам. Ее шали, платья, шубы раздали по закону — кто нуждается. Одну вещь пока не отдала. Моя мама славилась как главный мастер валять башлыки. В последние дни она сказала: «Секки, меня тянет спать в темноте. Принеси мой станок и лучшей шленской шерсти. Сделаю последний башлык. Умру — отдашь самому сильному джигиту, пусть сто лет носит, поминает». Нелегкой была ее жизнь. Ее руки столько сделали…

Щелкнул замок сумочки с индийскими пагодами и птицами. Секки развернула алый с черными кистями башлык тонкого сукна.

— Вах! — залюбовался горец.

— Космонавту надо подарить, — сказала Секки.

— Дядя, наверное, знает адрес, можно написать.

Подошла хозяйка. Приложила башлык к лицу, стала рассказывать о матери Секки.

— Болтовней сыт не будешь! — крикнул хозяин, с молитвой раздувая огонь. — Таус, принеси гостю еды!

Хозяйка ушла.

— Семейной жизнью живете или как? — сорвалось с языка густо покрасневшего чабана.

— Год уже замужем. А дети никак не завязываются. — Она вздохнула. — У вас есть дети?

— Двое.

— Счастливый вы, и жена ваша счастливая. По закону после свадьбы нельзя год показываться на людях, но я в магазине работаю — куда спрячешься? Муж не ревнивый попался, тихий, курит да молчит.

— Кто же он? — нехорошо любопытствует чабан, терзаясь, что поступает неправильно, так долго разговаривая с женщиной, да еще замужней.

— Муж-то слесарь… Чабаном все мечтает пойти, да руки нету.

— Чабаном не просто! — отрезал Саид. — Лет пять в подпасках походи. Голову надо иметь. Отара не машина. Если пойдет, могу слово сказать начальникам. У меня рука есть, все знакомые. Муратов я. Ни в чем не отказывают мне.

— Далеко работаете?

— Теперь, в зиму, на Черные земли отару поведу. Большое это дело — отара. Некоторые думают: пойду чабаном, деньги хорошие там, а того не думают, что чабану науку знать надо и работать, как наука требует.

— Мы журнал выписали по овцеводству, — потупилась от упреков Секки.

— Дом имеете? — совсем разболтался отпускник.

— Нет. У него живем. Золовку замуж выдали. Ух, какая свекруха у меня! Старого закала мусульманка! Пилит с утра до ночи. У тебя, говорит, шею видно из платья, русские косынки носишь, бессовестная, а чулки твои капрон все равно сожгу: через них все тело видно…

— Скоро ты там? — кричит хозяин на жену, спустившуюся в подвал. — Такую за смертью посылать только!

— Каждую новую кинокартину, — говорит Секки, — свекруха сама смотрит, потом решает, можно мне или нет. И большинство картин бракует. Хасан посмеялся: сама, мама, смотришь ведь! Ух, она зарезаться хотела, кинжал хранит. Очень темная женщина. Как сто лет назад.

— Хозяйство держите? — Саид выложил именные часы — на крышке врезано: «Лучшему чабану Киргизии Саиду Муратову от Президиума Верховного Совета КССР».

— Две коровы у нас, пятнадцать овец, птицу разводим. — Она искоса читает надпись на часах. — Шапочки пуховые на продажу вяжем. Вот телевизор купить не можем. Свекруха сказала: горло себе перережу, если в дом внесете греховную машинку, там голых людей показывают, вдруг ночью они из телевизора выйдут в комнату! И все трое ходим на телевизор к соседям. Прямо житья нету, хоть развод бери!

— По шариату разве можно?

— Разводятся, которые отчаянные.

Хозяйка принесла творог в марле, яйца, свежие лепешки и чайник, выкованный хозяином дома. Секки ела с аппетитом. Видя вольномыслие Саида, хозяин не захотел прослыть старовером. Принес кувшин вина. Покосился, налил и женщинам. Секки даже не взглянула на медную стопку, просто сказала:

— Это грех, в Коране написано.

Кизиловое вино преобразило хозяина. Он говорил без умолку. Полились воспоминания добрые и недобрые. Медь в яме остывала. Саид не любил болтать и хвастаться. Но сейчас, рядом с красивой женщиной, он хмелел и тоже рассказывал о себе…

Вспомнилось, как его, десятилетнего, разбудил громкий стук. В сакле еще пахло кизячным дымком и бараньим салом: вечером пекли лепешки из кукурузной муки, смолотой на ручной самодельной мельнице.

Месяц высоко плыл над горами. Шумела река. Отца дома не было. Мать прижала к себе детей и не подходила к двери. С ужасом смотрела на прыгающий в кольце крючок. Старый Мухадин молился в углу на коврике.

Тикали ходики. Чуть тлели угли в очаге. Поблескивало на стене отцовское ружье. Саид взялся за приклад, но мать оттащила сына.

Дверь затрещала, повалилась, ударив мекнувшего козленка. По лицам горцев полоснул луч карманного фонарика — Саид мечтал о таком.

Вошел низкий, плечистый солдат с азиатским разрезом глаз. Опрокинул швейную машину. Выругался. Длинными сильными руками потащил женщину и старика из сакли.

По всему балкарскому аулу двигались столбы света от рычащих грузовиков. Солдаты пересчитывали людей. Неслись крики, слова команды, молитвы и проклятья.

Ледяной лунный свет лежал на серебристых от инея горах, на необъятной горечи Вселенной.

Держась за юбку матери, Саид бежал по вымоинам каменистой дороги. Крепко сжимал ручонку младшего Али. Маленького Сафара мать несла — он безмятежно спал.

Солдат толкнул на машину мать с ребенком и деда.

— Мама! — кричали оставшиеся внизу дети.

Солдат гнал их к другой машине. Они вырывались, кусались, как зверьки. Пришлось надавать им тумаков.

На обочине кричал мальчишка лет четырех, уже отбитый от матери. Слегка прихрамывая, к нему подошел другой солдат, тоже скуластый, в шинели, с автоматом. Положив руку на голову мальчишке, успокаивал:

— Ну, чего ты, мама твоя здесь, не плачь…

Свет упал на его лицо. Саид увидел терпеливые серые глаза, глубоко запавшие под заиндевелыми бровями.

— Ронин! — крикнул первый автоматчик. — Тащи его сюда!

— Напрасно ты его с матерью не посадил — совсем пацанчик!

— Змею ласкаешь? Гладишь?.. Мою семью немцы бензином облили… Сволочи!

Второй солдат неловко опустил руку, пошел к следующей сакле.

Мальчишка смолк, побежал следом. Сероглазый сделал вид, что не замечает его.

В горах Кавказа нашлись недовольные Советской властью муллы и беки.

Еще до прихода немцев они покрасили бороды в рыжий пламень и ушли в пещеры, с Кораном в руках, в добровольное изгнание.

Им казалось: в изгнании набираешь высоту. Чем длительней оно, тем фанатичнее становится дух. Чем теснее пещера, тем беспредельнее открываются горизонты одиноким шихам, то есть посвященным.

Они не пили спиртного, не касались женщин, омывались ледниковой водой. Там, за облаками, с ними жили альпийские совы и другие сумеречные крылатые твари. Преданные исламу старики носили им ячмень, мед, брынзу.

Шихи раздували в своих сердцах зеленый огонь священной войны против неверных. Они хотели метнуть сухие искры в селения, чтобы горы Кавказа наново перепахать алой сталью газавата, повернуть колесо истории.

Они передавали со стариками якобы сбывшиеся пророчества Корана. Шихи чтили аллаха, пророка, Гази-Магомеда и его ученика Шамиля.

Гази-Магомед, имам Дагестана, сто с лишним лет назад ходил по аулам без страха, без шашки, без золота. Он проповедовал войну с богатыми и знатными мусульманами прежде, чем произнес пылающее слово «газават». Он презирал грязных мулл, несовершенство толпы, мерзкие спальни ханов и шахов. Он был другом бедных саклей, заступником угнетенных. И его убили.

Шамиль, имам, боролся за национальное единство и свободу горцев. Однажды он въехал в аул, где возле мечети стояла толпа. Старейшины собирались наказывать плетями бедняка за долги. Шамиль вошел в мечеть, поговорил с богом и сказал:

— Аллах повелел мне принять эти удары на себя!

Имам снял черкеску и лег под плети старейшин.

Шихи были потомками ханов и мечтали только об одном: чтобы власть, серебро, девушки, пастбища и отары принадлежали им. Вот почему они вылезли из пещер в сорок втором году, когда Северный Кавказ оккупировали гитлеровцы.

Они посылали в аулы слухи, что Страшный суд близок — им уже открылось. В день суда солнце взойдет с запада. Накануне сорок лет будут звучать трубы. Судить будут ангелов, гениев, демонов, людей и животных. Суд продлится до пятидесяти тысяч лет. Те, кто поверит шихам сейчас и выйдет с оружием против Советов, спасутся, пройдут по узкому, как клинок, мосту в райские сады пророка, где получат в услужение по семьсот пятьдесят гурий невиданной красоты.

Шихи называли себя мюридами зеленого знамени. Адольфу Гитлеру они послали белого арабского скакуна с зеленым в серебре седлом, дагестанскую гурду и полный наряд джигита.

Они ходили по аулам, водили на арканах окровавленных горцев-коммунистов, били в тулумбасы, стреляли из старинных турецких пистолетов и кричали:

— Мусульмане, газават!

Родившуюся в момент молитвы девочку они назвали грозным именем Секки-Газават, цветок священной войны. В мечетях светлыми ночами они вынашивали планы борьбы с неверными. Гитлеровцы не мусульмане, гяуры, но об этом шихи как бы забывали — вот так газават!

Используя «газават шихов», гитлеровцы пытались создать горские полки, но народ не вышел к ним. Старики молились богу и точили шашки. Женщины работали на полях и дома. Сыны их сражались на фронтах Великой Отечественной войны.

За грехи шихов в условиях культа личности отдельные горские народы выслали в Среднюю Азию.

Небо прекрасно всюду. И небо Киргизии так же резко изломано белоснежной грядой гор. Саид медленно бредет за отарой, томительно переживает красоту мира, вспоминает детство.

В детстве Саид часто просыпался по утрам с ощущением чего-то нового, прекрасного. Это или зацвела алыча у сакли, или выпал первый снег. Саид вскакивал, хватал кусок лепешки, мчался на улицу. Помогал отцу кормить животных, дразнил петухов.

Пробежит горянка с кувшином на голове, шлепая деревянными подошвами. Саид, озорничая, запустит ей вслед голыш. Пронесется всадник — мальчишка натравит кобеля с отрубленными для злости ушами и хвостом. Без страха разорял он орлиные гнезда, переплывал бурные ледяные реки.

— Лихой сын растет у тебя! — говорили отцу про Саида. — Или голову потеряет или большим человеком вырастет!

В Киргизии он впервые взял в руки чабанскую ярлыгу — еще подростком. Тогда же от старого карачаевца чабана Шаулоха, в молодости князя, потом председателя аульного Совета, носившего на теле отметины от пуль и кинжалов беков, услыхал осетинский вариант мифа о Прометее и с тех пор полюбил мифы.

В те дни, когда Бештау был еще маленькой кочкой, некий джигит похитил с неба огонь звезды и отдал его пахарям и чабанам. За это братья джигита — боги — приковали его к скалам конца света, к Кавказу, и бессмертный коршун клевал его печень.

Люди попытались разбить цепи узника, но боги разгневались — и над отважным джигитом выросла белая темница — снежный Эльбрус. В мрачных недрах томится огненосец, лишенный света. Его охраняет особая стража.

Проходят тысячелетия.

Цветет барбарис. И время летит над западом и востоком. Иногда великан выходит из оцепенения и спрашивает в темноте:

— Растет ли еще на земле камыш и родятся ли там ягнята?

— Да, — отвечает стража. — И еще растут ландыши, светит солнце, поют птицы.

Неистовство охватывает джигита. В отчаянии рвется он из подземелья. Тогда сотрясаются горы, делаются обвалы, грохочут бури и, как лист, трясется солнце.

С криком поднимается с вершины Эльбруса вещая птица Семиург. Оком, обращенным в будущее, она видит свободного джигита и спасенный им народ.

С гор Саид возвращался к началу учебного года. Пригонял заработанных в колхозе золотисто-рыжих каракулевых овец. На стол выкладывал деньги. Родные одобрительно цокали языками: добрый растет чабан! Только мать незаметно утирала слезы, видя грязь, ссадины и худобу детского тела. Зато теперь Саид ел вместе с дедом и отцом, завоевав право мужчины. Отныне он в клане рыцарей ярлыги, хозяин, добытчик.

Радостно смотрел на сына отец. Он сдавал на глазах. Худые лопатки на спине проступали, как у мальчишки. Все видели, что старый Юсуп, тоскующий по родным горам и нарзану, скоро возвратится к вечным горам. Рак поедал его. Сильные руки, кормившие семью, ослабели, стали тонкими и сухими, как плети отродившего винограда. Мулла брался вылечить, но горец только посмеялся.

Чабаны — киргизы, туркмены, казахи — удивлялись трудовой жадности подростка.

— Орден, что ли, хочешь получить?

— Все деньги не загребешь — здоровье береги.

— Два сердца у него, потому и бегает, как дикий баран.

После смерти Юсупа старшим в семье стал семнадцатилетний Саид. И когда младший брат, Али, бросил школу, Саид привел его в класс за ухо и, протянув директору свою плеть, просил оставить ее в кабинете, держать до тех пор, пока братья не окончат десятилетку. Сам он окончил только шесть классов.

Как-то Саиду попался учебник брата по астрономии и стал его любимой книгой. Саид знал множество мифов и сказаний о созвездиях, разбирался в карте звездного мира. Может, и чабанские тропы влекли его тем, что проходили они под пламенным небом, полным торжественных, необыкновенных имен — Лира, Орион, Арктур…

В восемнадцать лет комсомолец Муратов стал старшим чабаном. Он полюбил дымный уют шалаша в непогоду, рассветы в горах, лихих коней, долгие мечты и думы в пути за отарой. Любил воспитывать овчарок, охотиться круглый год, спать на кошме, укрываясь длинношерстным тулупом. Он испытывал наслаждение, когда ему удавалось из слабого, дрожащего ягненка вырастить круторогого барана, сшибающего быка.

В его характере, несомненно, присутствовала воинская жилка. Месяцами идти в трудном чабанском походе, переносить лишения, быть рядом с ветрами и звездопадами. Отыскивать сочные пастбища, радоваться росту овец и осенью приводить на мясокомбинат грузную, осоловевшую от жира отару. Сдать ее и сидеть с друзьями за кружкой пива под тутовником, вспоминая летние происшествия в горах… И гордо ступать по улице, придерживая бурку на одном плече, волоча ореховую ярлыгу, чувствуя восхищенные взгляды девушек и сверстников. Набрать в магазине мешок подарков и неожиданно появиться дома. Ощутить радость хозяина, добытчика.

Он сложился стройным, поджарым, мускулистым. Исходил тысячи чабанских верст, познал мудрость и терпение горцев-пастухов.

Средняя Азия навсегда осталась в его сердце: там кончилось детство, там могила отца. Там республика наградила его часами.

Он подвязывал плети винограда, когда младший брат, Сафар, влетел во двор со школьной сумкой и закричал на всю округу:

— Эй, кавказские люди! Можете ехать на родину — есть постановление правительства!

Тогда Саид впервые заплакал на людях. Грудь вздрагивала, словно в клетке бился связанный орел. Вспомнились землянки, горькие из трав лепешки, испеченные в золе, лепешки, из-за которых дрались до крови…

Стыдясь слез, закрыл лицо руками, ушел в сарай. Оттуда, отхлопываясь, выскочил мотоцикл — на бешеной скорости Саид умчался в степь.

Через несколько дней Саид продолжал подвязывать виноград, решив, как и многие, остаться в Киргизии. Он ходил в школу рабочей молодежи и мечтал об институте. Старики уговаривали его:

— Что тебе здешние отары и большие заработки? Дома горсть земли вкуснее пшеничной лепешки на чужбине. А вода там какая — нарзан! Богатырь-вода. Семь жизней в ней!

— Везде Советский Союз, — отвечал чабан.

Братья загорелись от предстоящего путешествия по железной дороге и морю. Дед Мухадин и мать, конечно, захотели вернуться.

Улучив минуту, когда Саид был один, к нему подошла мать. Он насторожился от ее взгляда: никогда не видел такой глубокой тоски. Мать положила черную, изуродованную работой руку на светлые волосы сына. Встал, будто поправить скатерть на столе. Отвел зеленоватые глаза.

Он разговаривал с ней только о хозяйстве. Говорил сдержанно, без улыбки, подчас жестко, окриками, если она в чем-нибудь оплошает. Сын вел себя с матерью так, словно впереди у них тысячи лет жизни и он еще успеет сказать ей о своей любви, обнимет, утешит и пошлет отдыхать в горный санаторий. Это когда-нибудь. А пока она таскала снопы, била масло, резала кизяк, всех обстирывала, прихватывая в работе часть ночи.

— Мухадин просится умереть дома.

— Ну, поедем, что ли, — уступил джигит.

И обнял бы ее, да дети вошли — нельзя, надо быть сдержанным. Он никогда не видел, чтобы отец обнимал мать… Суровы кавказские горы!

Второй раз переплывали море, но видели впервые: тогда из трюмов не выпускали.

Море пенилось барашками.

— Барашками? — изумился чабан, услыхав родное слово.

И видел белорунных ягнят, идущих нескончаемой отарой к синему горизонту.

Потом волны горами обрушивались на палубу. В загонах жалобно мычали коровы, блеяли козлы. Сам Саид вез только двух щенков, которые пока умещались на ладони, а вырастут грозными отарными псами.

На травянистых просторах Ставрополья спали Синие и Белые горы. Смотрит на них Саид — и сладкая тоска по Памиру трогает его сердце. Подолгу смотрит на облака, плывущие на восток. Ночами ищет созвездия, видимые и там и здесь.

Родина его раздвинулась. Горцы вернулись домой, оставив в далеких краях новых родственников, друзей и могилы. Степи и горы Киргизии тоже стали родными.

На Кавказе пришлось работать с другими овцами — мериносовыми. Теперь чабан сдавал не каракуль, а шерсть. И когда видел людей, одетых в яркие шерстяные одежды, гордился: на платках и свитерах пылали цветы кавказских лазоревых балок, где он водил отары.

Его по-прежнему ценили, посылали на выставку, писали о нем в газетах. Были, конечно, и неприятности на работе. Мелкие, досадные. Вырастил отару валухов — бараны, как моржи. Пригнал сдавать — не принимают. Мясокомбинат загружен. Из дальних районов все прибывали новые гурты, эшелоны скота. Пока сдал, потерял несколько тонн первоклассного мяса: овцы похудели. Но, в общем, работой на родине он доволен…

Давно погас огонь в яме горца-кузнеца. Вырезанный в лесу посох Саида заветрил, подсох. Чабан посмотрел на вершины. Там бежали бронзовые от солнца облака, сияли пики и холодно синела Вселенная — беспредельностью мечты, дерзаний, пространств.

Саид попрощался, поставил на плечо сапетку с кизилом, зашагал по узкой тропинке, пробитой овцами. Обернувшись, крикнул Секки:

— Приезжайте на Черные земли, в совхоз «Новая жизнь», работа найдется!

— Приедем! — Сиреневые глаза затуманились. Подошел вечер, разлука.

А чабана уже потянуло к ярлыге, к Вселенной — она виднее ночью, когда лежишь на сладковатом сене в степи и смотришь на Млечный Путь — молоко, пролитое Юноной при кормлении Геракла. Тогда вспоминаются стихи Лермонтова — любимые стихи Саида.

Порой чабану не хватает самого необходимого. Давит одиночество. Степь дымится пыльными буранами. Змеи за день нависают гирляндами над дверями чабанского домика — и надо пускать в ход ярлыгу. На голове древняя бурая шляпа. В руках палка — главный инструмент…

Пусть. Но там, в степи, добывают золотое руно.

После отпуска Муратову дали маточную отару. Довольный чабан пошел телеграфировать братьям, комплектовать бригаду. Али с женой Разият уже работали один сезон с ним и ждали вызова снова. Сафар, городской шофер, тоже согласился пойти чабаном. Памирские щенки-овчарки давно выросли в звероподобных псов. Пока они на кошаре аварца Агаханова. Саид оседлал лошадь и к вечеру привел свою четвероногую стражу.

Отара не вставала. Пнул ногой овцу — заблеяла, но не встала. Другую — то же самое. Ребра выпирают из-под шерсти. Понуро свисают длинные белые губы. Отару надо вести на зимние пастбища, а она еле дышит.

Несколько дней он купал овец в горячей мыльной воде с табаком, прижигал йодом ранки, чистил копытца, весь пропах лекарствами. Десятка два маток прирезал: безнадежные.

Приехала бригада. Нервный Али наотрез отказался принимать отару. Разият и Сафар невесело молчали.

— И не таких поднимали, — торопился Саид. — Рук, что ли, нету? Голову надо иметь! Выходим! Завхоз обещал давать тройную порцию дробленки!

— Они подохнут, а я платить должен! — упирался Али.

— Много ты понимаешь — подохнут! Эти мериносы живучие, как бабы: бей — не убьешь! Помогать будут. Клянусь, сделаем отару показательной: овцы породистые, молодые!

Разият уже разводила огонь под котлами. Варила ячменный «чай» овцам. Сафар по-флотски взялся прибирать в сарае, связав веник из зеленого камыша. Мальчишка Мухадин скакал верхом на ярлыге.

Отару кормили кукурузной массой, молочными початками, картофельной кашей, пасли на клеверном поле. На ночь слабых овец брали под крышу, где временно жили сами. Выматывались, как на покосе.

Зато овцы скоро повеселели. Начала расти шерсть. Животные охотно лизали соль, пили воду.

Теплым хмарным деньком двинулись пасом на Черные земли. Трактор тащил зеленый вагончик с чабанским скарбом.

Идти было трудно. Лето выдалось засушливое, по степи уже прошли сотни отар — и травы почти не было. Осунувшийся Саид рыскал впереди, выискивал лужки, отаву и скошенные кукурузные поля, чтобы подкармливать отару. Завхоз честно посылал вдогонку машины с зерном.

Лунной сиреневой ночью Саида охватила тоска. Он решил написать письмо жене. Достал блокнот, заточил карандаш на ноже, сел на пригорке, чтобы лучше светила луна. Начал:

«…Пишет тебе от всего сердца твой муж, умирающий без тебя. Во первых строках моего письма прими горячие чувства и признания в вечной любви…»

Писал жене, а видел в лунной степи Секки.

Два озерка в зарослях чакана казались сиреневыми глазами. Они лежали рядом. Как глаза. А пригорок казался грудью сладостно теплой, многорожалой земли. Из чакана нежно посвистывала птица.

Саид перечеркнул, и начало письма уже выглядело так:

«Письмо с Черных земель. Жене Саида Муратова, старшего чабана. Во первых строках этого небольшого письма сообщаю, что находимся в пути, и овцы, слава богу, в порядке…»

Поднимались часа в три. Гнали отару по росе. На восходе солнца пасли. В жару стояли на водопое. Вечером снова пасли и долго шли при звездах.

Налетали туманы, дожди, ветер.

В пути Разият кормила бригаду, квасила айран — без айрана Саид не мог работать. Стирала в лиманах чабанскую одежду, готовила варево собакам, ошпаривала кипятком пол и стены домика на колесах, смотрела, чтобы не потерялся сынишка, четырехлетний Мухадин.

Мухадин охотился на ящериц и жуков, пускал стрелы в кобчиков. Больше всего ему нравилось идти за отарой, грозно покрикивая на отстававших у сусликовых нор собак.

Обычно гнали отару Али и Сафар. Саид дежурил ночами.

За день проходили верст десять-пятнадцать.

Тракторист куражился, требовал прибавить ходу. Приходилось по вечерам покупать ему водку. Он добрел тогда, называл чабанов кунаками, а с утра мрачновато, не оглядываясь, включал скорость.

Ночи стали красными. Ревущие газовые солнца били из земли, освещая степь на сотни километров.

С рассветом монотонно выкатывался огромный шар настоящего солнца, поднимался над мокрой розовой степью, и начинался жаркий, белесый день с пылью, парящими птицами, ржавыми деревцами и хлопотами о корме, воде и дороге. Вечером тень от козла — вожака отары — снова вытягивалась на версту, и борода козла становилась розовой.

Черные земли — зимние пастбища Северного Кавказа. Красноватые пески. Редкие, цепкие травы — полынь, типчак, верблюжья колючка. Колхида, где с осени растет руно мериносовых отар. Весной после окота и стрижки отары откочевывают на запад. Черные земли зацветают, накапливая травостой на зиму, и тогда тут царствуют суслики, ястребы, суховеи и одиноко струятся сладкие артезианы в горящих газовых венцах.

На двадцать пятый день пути отара пришла на место. Тучный калмык по фамилии Иванов, зоотехник отделения, указал кошару. Отозвал чабана в сторонку, сказал:

— Возьми на складе мясо, сделай хаш, заедем к тебе с управляющим. Мясо потом вернешь, овцу мне отдашь, спишем.

— Зачем списывать? Я свою зарежу, у меня восемь штук, приезжайте.

Калмык с удивлением посмотрел на чабана: в лесу, что ли, жил? Но разговаривать больше не стал, медленно влез на мохнатого конька, затрусил в поселок, широко расставив ноги, искривленные еще предками — всадниками Золотой Орды.

Кошара — длинный сарай из камыша, обмазанного глиной. Здесь же конюшня. Рядом — чабанский домик. Неподалеку из ржавого хобота трубы толчками пульсирует артезианская струя. Овечий баз огорожен камышовыми матами. Вокруг камыши, беспредельная степь, буруны, колючий пустынник.

Домик прогнил, просел. Не беда. Засучили рукава чабаны, достали мастерок и топор. Разият неведомо где добыла синьки и известки…

И вот уже на струганых топчанах яркие пушистые одеяла, пол вымазан свежей глиной, посыпан травой. На столе радиоприемник, школьная чернильница. На стенах портрет Ленина, фотографии космонавтов, плакаты с призывами увеличить производство мяса и настриг шерсти. Висит чучело желтоперой совы с мягкими кошачьими лапами. Рядом ружья Саида.

На «газике» приехал управляющий отделением Бекназаров.

Чабану он понравился сразу. Живой, подтянутый, дельный, в спортивной рубашке, на вид гораздо моложе своих сорока лет, симпатичен лицом, обращением. Назначен он недавно, в прошлом году был другой управляющий. Положил на стол газеты — просвещайся, чабан. Полюбовался огромной совой, похвалил французскую двустволку «Идеал». В одном патронташе четыре гнезда пустовали. Бекназаров принес из машины патроны и заполнил патронташ чабана.

— Спасибо! — Муратов смутился. — Шкура первого волка ваша.

— Посмотрим, кто раньше убьет первого! — приветливо улыбнулся всеми зубами управляющий.

Сама смекнув, Разият быстро готовила еду. Было у Саида и дорогое вино — коньяк, на случай простуды, да и так чабан любил выпить крепко заваренного чаю с каплями коньяку.

— Доставать ту бутылку? — спросила Разият Саида.

Нет. Саид не решился предложить выпить начальнику: оба коммуниста, разница в положении большая. Пусть лучше он чебуреков отведает.

— Товарищ Бекназаров, вопрос у меня. Видишь, лето сухое, а воды в Куме много. Зимой может кошару затопить. Овец не выведешь, корма не подвезешь.

— В прошлом году заливало?

— Я стоял далеко отсюда, не слыхал.

— Ладно, подумаем. Место здесь удобное, специально для тебя оставили. Парторг о тебе звонил, просил связь держать. Будем тянуть вас на бригаду коммунистического труда.

— Чабаны мои еще неопытные, — зарделся, как девушка, от такого внимания Саид. — А воды этой боюсь. Кошара с синим домиком пустая. Может, туда перейти?

— На синей кошаре от конторы будешь далеко. Та кошара не оборудована, мы ее в резерв поставили.

— В резерв необорудованную? — удивился чабан.

— Успеем заделать дыры! Наладим работу! Надо выходить на высокую орбиту. Не скрываю: работал я не на овцах — в другой системе. Подсказывайте. Помогайте. Поэтому и хочу, чтобы ты ближе был, увидишь неполадки — докладывай. С Красным знаменем должны мы выйти из зимовки. Как отара у тебя?

— Слабая, собрана из отходов, но вся племенная, кровная.

— Вот. Рядом будешь — всегда зерна подбросим, а за сто верст пока довезешь — по дороге растрясется. Знаешь поговорку: ласковый теленок две сиськи сосет! А ласковые телята всегда у коровы держатся!

Вместе с чебуреками Разият подала калмыцкий чай — молочный, с травами, с маслеными солнышками. Бекназаров дружески покосился:

— Кажется, у меня под сиденьем бутылка осталась.

В таком случае гостеприимство горца не могло скрыть коньяк, хотя Саиду не хотелось пить с Бекназаровым — уже по какой-то иной причине. Под предлогом, что ночью ему пасти отару, он только чокался.

К вечеру в гости пожаловал другой управляющий — бывший, потом завхозом работал, теперь объездчик, дядя Вася. Его Саид знал. Крепкий, сильный степняк на белом жеребце, с чудесным карабином у седла. На крохотных мутных глазках, утонувших в багровых складках лица, крохотные стеклышки очков. Парусиновая фуражка. Вельветовый пиджак, обтягивающий могучую спину. Болотные сапоги, спущенные до колен.

Дядя Вася кинул Разият пару убитых уток и достал фляжку. После первого же стакана разговорился. Вино сделало его прозрачным.

— Ты осторожнее с Бекназаровым. Провинившийся человек. Чуть из партии не вылетел в торговой сети. Старается въехать в рай на чужом горбу…

— Дядя Вася, эту кошару вода заливала?

— Как сказать… Зимой воды прорва, лодку припасай. Пастбища тут хорошие. А если насчет соседей пытаешь — неважные соседи. От Змеиного буруна Темирбаев, недавно драку с перестрелкой учинил. А от Сладкого колодца Ибрагимов…

Нашептывание не нравилось Саиду. Но хозяин не может сказать гостю неприятное — таков древний горский закон.

— Лошадей получил? — объездчик открыл вторую фляжку.

— Нет еще.

— Слушай. Проси вороных и гнедую кобылу. Будут подсовывать серого мерина — не бери: с виду здоровый, красивый, а сам сердечник, идет-идет — и хлоп наземь!

— Какая трава у Красных бурунов? — переводит разговор чабан, не хочет замечать в глазках дяди Васи огоньков просыпающейся совы.

— Катька из конторы спит с Бекназаровым, — гнет свое дядя Вася. — В шпионах у него ходит, так и знай. Муж помалкивает, зоотехник Иванов. Две коровы у них, телка, овец штук сорок — кормить-то их надо! Кур держат до сотни, по зернышку — уже полведра! Пороху мне прислал один редактор столичный — охотились вместе. Если бедствуешь, дам. На зайца захочешь — бери моего жеребца, на нем Шуваев все весенние призы выиграл!

Саиду оставалось только благодарить объездчика.

Серого мерина Саид действительно не взял. Бекназаров охотно дал ему вороных и гнедую.

Оседлав горячую, как пламень, кобылу, чабан поскакал к морю, к великому чабану Каспию. Его томила какая-то тоска. Стало необходимым увидеть бесконечно идущие барашки волн.

Солнечно длинной ярлыгой гнал синий чабан белорунные отары к желтым берегам. Обнявшись с небом, рокотал в заливах между дюнами, расстилался необъятной мощью синевы, гудел винным ветром, несущим чаек и паруса.

Тысячу лет стоит всадник на песчаном взгорье. Пенные брызги моют до янтарной желтизны копыта лошади. От ветра всадник забронзовел, стоит как памятник. Чистота волн катится сквозь него. Чистота времени. Чистота пространств.

Там, за горизонтом, знойная Киргизия, пики Памира, могила отца. Когда-нибудь он побывает там снова. А пока пошлет молчаливый привет с отарами Каспия, которые вечером покатятся на восток.

И он дождался вечера. Тысячи тонких ярлыг — лучей заката — поднял великий старец, брат пастуха Эльбруса. Покатился на восток. Саид медленно поехал назад, в степь. Вскоре хлестнул лошадь, помчался вихрем — к своей отаре.

Нареченная шихами грозным именем, Секки-Газават была украдена своим мужем, когда подошел срок — шестнадцать лет; она тогда училась в девятом классе. О готовящемся воровстве знали все, родные ждали вора, уже договорившись о калыме и свадьбе. Знала и Секки-Газават. Час ее подошел, и надо исполнить волю истлевших в курганах предков, закон шариата.

С Хасаном они вместе ходили в школу. Частенько он списывал у нее трудные задачки. Оба в один день вступили в комсомол. Но представить себе Хасана своим мужем Секки не могла. Муж рисовался ей как некий герой из фильма — на коне, на машине. Намерение Хасана удивило ее до предела. Но предстоящее замужество волновало, как волнуют всякие значительные перемены в жизни.

В школьные годы ее часто охватывало волнение от прочитанных книг. Она всегда считала, что жизнь и книги — разные вещи. Но все-таки многое в книгах было близко, понятно и совпадало с жизнью. Теперь же, в замужестве, яркая, высокая жизнь героев книг казалась недоступной, как отвесная скала. Это где-то там, за горами, в новых городах, на стройках, в институтах, лабораториях. Этой жизнью можно любоваться тайком от свекрови час-другой, а потом чесать шерсть, кормить коз, варить обед и штопать прохудившееся белье.

Правда, она видела, что отвесные скалы преодолеваются спортсменами, и против воли мужа пошла работать в магазин.

Хасан, несмотря на молодость, любил жену болезненно страстной и немощной любовью старца, жаждущего своими охладелыми жилами юной крови. Цветущая, как кизиловый лес в мае, Секки жалела его за тихую, грустную улыбку, за младенческое личико и частые головокружения.

Он хорошо одевал ее, дарил драгоценности, водил в клуб, где затравленно озирался под огнем восхищенных взглядов молодых модных мужчин в сторону Секки. Вернувшись из клуба, ревниво допрашивал: отчего так смотрят на нее мужчины? Чистая, как горный родник, она и сама не знала отчего. «Наверно, я одеваюсь нарядно», — говорила она и потом одевалась скромнее. Он успокаивался, но жизнь в шумном ауле не нравилась ему. Тут сотни красивых молодых юношей. Пусть она верна ему, но юноши эти видят ее глаза, шею, руки — в душе он был за паранджу, которая прежде скрывала лица женщин на Востоке.

Да, она верна ему, но когда приехавший на каникулы студент объяснился ей в любви и она рассказала об этом Хасану, он готов был ее зарезать. Хасан понимал, что Секки не виновата, если ее полюбил кто-то. Но почему она с удовольствием рассказывала о студенте, хотя и смеялась над этим влюбленным?

И худенький, с детским личиком Хасан, утопая ночами в папиросном дыму, придумал: пойти чабановать, жить наедине с женой в глухой прекрасной степи, вдали от людей, городов, разврата. Он чувствовал себя точно злой горбун из сказки, нашедший крупный драгоценный камень.

Сохранить камень нелегко, сотни глаз прельщаются его гранями, сотни жадных рук протягиваются к нему.

Когда жена вернулась из аула, где была в гостях, он сказал ей о своем решении. Секки вспыхнула и, потупясь, молчала.

— Разве плохо будет? — уговаривал Хасан. — Вольная жизнь, большие заработки, свежая птица с охоты — ружье куплю…

— Не надо, Хасан! — шепнула она с горячим стыдом, заливающим ее до ослабевших в истоме колен.

— Нет, сказал я! — стукнул детским кулачком Хасан.

— Как хочешь, — обмякла она, счастливая птица, у которой развязывают крылья.

— Поедем?

— Да! — горячо поцеловала она мужа, заливаемая алыми волнами предчувствия встречи с белокурым чабаном.

Хасан не мешкая стал собираться…

С утра отара обступала старшего чабана. Пока проводишь ее в степь, семь потов сойдет. И сразу тихо станет на кошаре под чистым, по-осеннему грустящим небом. Налетит ветерок, поиграет камышовыми метелками, сядет на бычий череп птица — и тишина, тишина, плывущая прозрачными волнами во все стороны света. Саида ожидают другие дела, но в этот короткий миг передышки нет-нет да и забьется сердце, вспомнится кизиловый денек, стол под дикой яблоней и сиреневые глаза.

Саид страстно набрасывался на работу, стараясь забыться, потому что чувствовал себя преступником. Ведь у него жена, дети.

Прежде он никогда не задумывался о любви. До женитьбы видел жену раза три, и она понравилась ему. Нашла ее мать Саида, сказала, что та хорошего рода, работящая, религиозная. У нее были крепкие икры, вечно влажные от работы руки, от кожи пахло укропом, молоком и приторными мазями. Частые и длительные отлучки копили в сердце Саида нежность к жене, и он не понимал женатых мужчин, ищущих легких удовольствий на стороне.

Теперь Саид думал, не стал ли и он похожим на тех мужчин? Чудесные глаза Секки преследовали его в степи, они стали родными, несли невыразимое чувство радости. Стыдно сказать: самостоятельный человек, знатный чабан, коммунист, семьянин, тайком от бригады стал сочинять в камышах стихи. Если строчки не получались, доставал из чабанской сумки затрепанный томик Лермонтова, и слова находились.

Светлым песчаным деньком он обедал один. Мухадин крутился рядом, хотелось и его посадить за стол, но тогда бы нарушалась воля курганных предков. Разият же ни в коем случае не сядет за один стол с мужчинами: воля шариата непреклонна. Внешне в арбичке нет ничего от старой аульной женщины. И кошарный, степной образ жизни не сделал ее замкнутой, подозрительной.

Арбичка — стряпуха, хозяйка у чабанов, платят ей как равному члену бригады. Она помогает и при осеменении маток, и на стрижке, берет и ярлыгу, участвует в сакмане. Разият приветлива, умна, одета, как русские молодые женщины. Но для Саида естественно, что она снимает с него сапоги, полушубок; мужа она, по шариату, за глаза не называет по имени, чтобы не привлечь чародейства, — только местоимениями. Комсомолка. Рукодельница. Одежду шьет себе сама. «В магазине все стиляжное, юбки узкие, как будто голая идешь!» Сейчас, подавая Саиду на стол, Разият сказала:

— Наши балкарцы приехали работать, на камыш их поставили, у Сладкого артезиана. Я их видела во Фрунзе, они дружили с нашими Боташевыми…

Алое пламя лизнуло чабана. Еле заставил себя проглотить кусок. Для вида потоптался в конюшне и, чуть отдышавшись, птицей махнул к артезиану, захватив двустволку.

Рабочие резали и вязали камыш. Увидев балкарца, остановились. Он старался идти медленно и как будто мимо, но ноги выросли до саженных размеров и упрямо вели его в одну сторону — туда, к ней.

Глаза увидели милое лицо. Секки в рваном плюшевом пальто, сапогах и пуховом дымчатом платке. Рядом тщедушный, с маленьким лицом Хасан. Во рту толстая папироса. Увидев рослого, мужественного чабана с ружьем, он приветливо оскалил меленькие зубки и стал похож на мелкорослую собачку, с готовностью падающую на спину перед большим псом.

— Бог на помощь! — почему-то сказал Саид старую русскую поговорку.

— Здравствуйте, — вежливо, как гости, ответили рабочие.

Секки тихо вскрикнула, порезала палец. Саид достал из кармана бинт. Хасан спокойно сказал:

— Песком присыпь.

— Помою пойду. — Загоревшаяся женщина ушла к колодцу.

Саид почувствовал себя желтым подсолнухом, поворачивающим голову вслед солнцу, и старался сделать шею волчьей, чтобы поворачивалась она только вместе с туловищем. Плечи и грудь распирала сила радости, не уступающая силе гнева и ненависти. Поговорив с балкарцами, Саид взял резак Секки, и рабочие только дивились, как ловко и молниеносно чабан валил стену белого камыша.

— Приходите ужинать на мою кошару, — пригласил он рабочих. — Пойду подстрелю, что ли, трех-четырех уток, — как будто речь шла о курах в собственном сарае. Он пригласил бы их и в том случае, если бы Секки не было.

Необыкновенно везло ему в тот день. Не успел отойти от рабочих, как заметил в лимане плещущихся уток. С двух выстрелов положил четырех. Все-таки это приятно — показать себя мастером перед дорогим человеком.

Удачи продолжались. Вечером выяснилось, что балкарцы — три бездетных семьи — будут жить на кошаре Муратова, в свободной сейчас родилке. Они натаскали на пол соломы. Саид переложил разбухшую саманную печь, сколотил уже при свете лампы стол из ящика для запчастей, пока Разият готовила ужин на всех.

Теперь у времени появился смысл: утро для того, чтобы увидеть ее, идущую на работу, вечер — чтобы зайти к рабочим, потолковать о том о сем, видя дорогое лицо. Вечерами балкарцы полюбили сидеть в горнице чабанов: уютно, чай, варенье, карты, домино. Потом волнующим смыслом наполнились ночи.

Ночами Саид обычно дежурил на базу. Раньше выходил к овцам ненадолго, теперь просиживал до рассвета. А ночи зацветали сиреневым огнем луны, и звезды, составляющие четкие геометрические фигуры, меняли цвет: слабые гасли, пропадали, а сильные становились яркими. В такую-то ночь скрипнула дверь рабочих. В серебристом сумраке шептались камыши. Секки медленно ушла в степь, за бурун. Сердце чабана стучало молотом. Но пойти следом не посмел. Не скоро вернулась она. Села на прессованный тюк сена, приласкала собаку. Саид нарочито громко разговаривал с овцами, два раза быстро прошел мимо женщины, будто по делу, и ему казалось, что она слышит предательский стук его сердца.

Долго сидела Секки — лунный бурун потемнел. Потом направилась в дом. Проходя мимо чабана, опустила голову. От нее пахло шалфеем. Он шагнул к ней, но глаза Секки блеснули кованой сталью чеченского кинжала.

Камыши чернели. Все чаще небо затягивало хмурыми облаками с пиками богов, оленей, скал. Моросили обложные дожди. В лиманах плескались последние утки. С дождем срывался снег.

Рабочий день чабанов — от темна дотемна.

Первой встает Разият. Разводит огонь в печи. Бросает в котел мясо, месит тесто. Пока хлебы подходят, гладит ржавым чугунным утюгом выстиранное с вечера белье.

Завтракает бригада при фонаре. В сухую погоду отару ведут в степь, на подножный корм, режут на базу кизяки, заготовляют камыш. В ненастье распрессовывают сено, кормят овец на кошаре, чинят ограду, колоды, упряжь.

После завтрака арбичка сгребает со стола корки и кости в ведро с теплым пойлом на ячменной муке. В окно напряженно следят за ее действиями собаки. Обе камышового цвета. Одна вдвое больше кавказского волка. Другая длинная, как пантера. Едва арбичка выходит с ведром, собаки бегут к деревянному корыту. Шумно и торопливо лакают свою похлебку и незлобно рычат друг на друга.

В это время просыпался Мухадин. Полуодетый выбегал из горницы. То мелькнет под пузом коня, то на барана верхом сядет, то затевает опасную игру с собакой, борется с ней на сене.

Собака вначале осторожно поднимает его за рубашонку. Мальчишка вырывается, закусив губу. Собака злится. Бьет тяжелой лапой по голове сорванца. Но эта злоба домашняя, семейная. Она имеет границы. Для чабанских овчарок и овца, и уздечка, и ребенок на кошаре — свое, святое…

К вечеру промокшие и усталые Али и Сафар пригоняют отару на баз. Разият вешает сушить брезентовики, греет ужин. Саид лежит у горячей стены в майке, темно-синих бриджах, заправленных в белые шерстяные носки. День выпал счастливейший, весь наполненный смыслом: несколько раз видел Секки и даже поговорил с ней, когда возил сено на тракторе, — ему знакома и эта работа. Теперь журнал читает, Бекназаров прислал. Братья закурили. Саид морщится от дыма — он не курит, молчит. Но братья знают: ждет, что скажут они об отаре.

— Порядок, товарищ начальник! — подмигивает младший, Сафар, прикладывая руку к «пустой» голове. — И волки сыты, и овцы целы!

Саид готов их обнять — так хорошо на душе! Но кто же его назовет мужчиной, если он полезет с нежностями к младшим братьям!

— Ты зубы не заговаривай! — закрывает журнал старший чабан. — Слушай, почему долго стояли у Красных бурунов?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.