Эпилог
Эпилог
Когда я был пятнадцатилетним мальчишкой, мама иногда давала мне конверт, чтобы я отнес его к станции ближайшего метро в Уиллесден-Грин. В конверте были деньги для одного нашего бедного родственника — дяди Лесли. Лесли (в свидетельстве о рождении он именовался Лазарем) переживал тогда тяжелые времена. Когда-то преуспевающий музыкальный импресарио, он устраивал концерты в Альберт-Холле, в том числе с участием оперной дивы Джоан Сазерленд. После войны он напрочь разругался со своим партнером из-за того, что отказался привозить в Лондон Венский хор мальчиков. «Они пели для Гитлера», — заявил он. И вскоре ему пришлось заниматься не певцами, а мороженым, давая объявления в малотиражной идишской газетке.
Во время этих встреч нам обоим было неловко. Лесли быстро засовывал конверт в карман (на самом деле деньги поступали от богатого дядюшки Гарольда, жившего в Кейптауне) и от смущения начинал быстро, скороговоркой рассказывать о чем-нибудь постороннем. Как правило, о высоком искусстве. В молодости он был знаком с Д. Г. Лоуренсом и Г. Уэллсом и даже уверял, что однажды доставил записку от одного писателя к другому. Мама считала Лесли большим интеллектуалом, ставшим жертвой общественных предрассудков. Лесли благодаря своим талантам в 1920-е годы получил стипендию для учебы в университете, семья жила тогда в Австро-Венгрии, но, поскольку мой дед был иностранцем, деньги так и не выдали. Пришлось юноше самому пробивать себе дорогу. Он вступил в Новый книжный клуб левых и в тридцать с чем-то лет рвался в Испанию, чтобы сражаться в рядах Народного фронта. Но моя бабушка его не отпустила: ей нужен был помощник. Так он и остался при доме, холостяком.
Во время наших встреч, раз в полмесяца, он уговаривал меня читать великих писателей: Достоевского, Толстого, Чехова, Лоуренса, Джойса, а главное — Шекспира. И после этого переходил к другой теме: утраченном мире идишской культуры. Лесли любил рассказывать мне о представлениях в «Павильоне» — еврейском театре на Уайтчепел-роуд, он заглядывал туда в молодости. Больше всего его забавлял «А-мелех Лир». И вот, стоя возле стоянки такси у станции «Уиллесден-Грин», он живо изображал короля Лира, жалующегося на своих дочерей на идише. Вспоминая, он смеялся до слез — так смеялся, что слезы выступали на глазах, а может, это он плакал. «Держись подальше от идиша», — наказывал он мне. Он хотел уберечь меня не только от мелодрамы, но и от всего остального, что связано с этим умирающим языком, как будто верность отжившей культуре вела лишь к одному — к ожиданию с протянутой рукой у станции метро.
Однако Шагала он любил. В шагаловской живописи мир утраченный и мир современный пребывали в согласии, и Лесли это нравилось. Еще бы не нравиться! В Израиле (по разным причинам) идиш оказался под запретом в первые же дни основания нового государства — официальными языками считались и до сих пор считаются иврит и арабский, но живопись Шагала там не запрещают. Сложности в жизни и творчестве Шагала, очень плодовитого мастера, можно объяснить тем, что евреям оказалось непросто влиться в современный мир. Отсюда двухголовый кубистский петух с картины «Пьяница» (ок. 1910).
В 1977 году я снимал квартиру в Иерусалиме на втором этаже дома номер три по улице Бецалель, на территории Академии искусств «Бецалель». Хозяином квартиры был Бецалель (Лилик) Шац, сын основателя академии художника Бориса Шаца. Сам же Лилик занимался скульптурой, а его жена Луиза — живописью. Сестра Луизы Ева Макклюр одно время была замужем за Генри Миллером, и в 1950-е годы сестры и их мужья вели в калифорнийском Биг-Суре совершенно богемный образ жизни.
На одном этаже со мной проживал пенсионер по имени Макс, бывший моряк с американского судна. Каждое утро Макс поливал садик — так же усердно, как когда-то надраивал палубу, — и волна аромата олеандров и роз поднималась аж до моего балкона. Иногда летними вечерами я вытаскивал на балкон матрас и засыпал под яркими звездами и нависающими ветвями корявой оливы; на балконном карнизе росли цикламены, в цветочных ящиках алели кривенькие герани. По пятницам, перед шабатом, выбивали ковры — женщины и девушки выходили на балконы и вытряхивали пыль — последний приступ активности перед полным затишьем. Иногда Лилик и Луиза приглашали меня спуститься к ним в мастерскую — попить кофе, поболтать.
В молодости, в 1930-е годы, Лилик встречался с Шагалом в Париже. Шагал ничего хорошего о картинах Лилика не сказал, и тот решил, что знаменитый художник просто сноб. Однако позже Шагал проявил больше снисходительности, после того как Лилик напечатал хвалебный отзыв о Шагале в одном еврейском журнале. Были и другие истории про Шагала, все далеко не лестные, — истории об обманутых ожиданиях, несправедливой критике, обидах, как это всегда бывает в художественной среде. Художники редко проявляют великодушие по отношению к своим собратьям. Мнение Лилика о Шагале как о человеке меня тогда не слишком интересовало, мне просто было приятно сидеть рядом с кем-то, кто знал Шагала. Кроме того, Лилик не оспаривал то, что Шагал — великий художник.
Весной 2006 года, вновь побывав в Иерусалиме после длительного перерыва, я пошел взглянуть на мое прежнее жилище. Рядом, в Доме художников, как раз проходила ретроспективная выставка работ Лилика. Я вспомнил вечер накануне его смерти и как мы с Максом пошли сдавать кровь, на случай, если потребуется операция. И вот, стоя перед одной безымянной картиной, которая чем-то напоминала шагаловскую — мужчина и женщина, женская фигура перевернута, этакая экспрессионистская версия «Прогулки» Шагала (1929) — я припомнил наш давний разговор.
За десять лет до смерти Шагал написал письмо Томасу Мессеру из музея Гуггенхайма в Нью-Йорке, заявляя, что он не отдаст ни одной своей работы на выставку под названием «Еврейский опыт в искусстве двадцатого века», ее устраивали в Еврейском музее в нескольких кварталах от Гуггенхайма. Во-первых, с Шагалом заранее не посоветовались, но главное — он не понимает, с какой стати его включили в состав участников такой выставки. Но мы бы спросили иначе: «Почему включили кого-то еще?»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.