Глава 12 Моя жизнь во время войны

Джорджо Джойс переживал тяжелые времена. Его жена Хелен сошла с ума и металась по Парижу с двумя голубыми персидскими котятами на руках, которыми пыталась привлечь к себе внимание. Она крутила роман с маляром за городом и вообще пыталась соблазнить каждого мужчину на своем пути. Джорджо обосновался в Париже у нашего друга Понизовского. Он приехал ко мне в надежде, что я смогу его утешить и дать ему совет. Он очень волновался за своего сына и надеялся забрать его у жены. Однажды вечером, когда мы были в ресторане, туда заявилась Хелен с сиделкой, которая должна была за ней следить, и устроила чудовищную сцену. Я сразу ушла. Это был сущий кошмар, и мы с Понизовским боялись, что Джорджо упрячет ее в лечебницу. Мы не осознавали, насколько она больна, и пытались уговорить Джорджо оставить ее на свободе. Она влезла в долги у всех портных, поскольку ко всему прочему страдала folie de grandeur[41]. Она пошла в полицию и обвинила в шпионаже свою подругу Эльзу Скиапарелли, Джеймса Джойса и еще нескольких людей. Она в самом деле становилась опасна, но я не могла вынести мысли о том, что она окажется под замком. Это неизбежно случилось, когда она сделалась буйной. Джорджо отнял у нее ребенка, и для нее это стало последней каплей. В конце концов полиция отвезла ее в кошмарную maison d’ali?n?s[42]; Джорджо смог перевести ее в санаторий, где за ней должны были ухаживать, но этого, разумеется, никто не делал. Мы отправили телеграмму ее брату Роберту Кастору, чтобы он увез ее обратно в Америку, и он прилетел на «Клиппере». Он не удивился новостям: до этого она уже год провела в санатории в Швейцарии. Тогда Джорджо был рядом и присматривал за ней, но теперь его силы иссякли. Хелен находилась не в том состоянии, чтобы брат мог ее увезти, но он договорился, чтобы ее отпустили сразу, как только она станет спокойнее. Он хотел, чтобы Джорджо отвез ее в Нью-Йорк, но Джорджо подлежал призыву во французскую армию и не мог покинуть страну. Как раз в то время со мной произошел несчастный случай.

Как-то вечером я пришла домой после ужина с Бранкузи и ко мне зашли в гости Джорджо с Беккетом. Я жила в доме Мэри, который я у нее арендовала, пока она жила в Аркашоне с Марселем и супругами Дали. Мэри не хотела покидать Париж, но Марсель так боялся бомбежек, что не мог остаться, и ей невольно пришлось последовать за ним. Беккет сильно напился, и Джорджо уложил его спать. Мы продолжили пить с ним вдвоем. На следующее утро Беккет все еще был у меня, и я решила взять его с собой на чай с Кандинским. Я уже давно хотела увидеть мастерскую Кандинского в Нейи-сюр-Сен, в современном многоквартирном доме. Беккет перевел предисловие к каталогу выставки Кандинского, и поскольку он был знатоком немецкой живописи, я подумала, что ему стоит взглянуть на картины Кандинского.

Но нам не было суждено в тот день встретиться с Кандинским. Спускаясь по мраморной лестнице к двери, мы прошли мимо Фэнни, служанки Мэри. Я пересеклась с ней взглядами и поняла, что она помнит Беккета: она подавала ему завтрак в постель, когда мы жили в предыдущем доме Мэри. (Мэри переехала в соседний, побольше.) От воспоминаний у меня перехватило дух, и я, оступившись, упала с лестницы. Я приземлилась на правое колено и вывихнула его. К счастью, рядом оказалась Нелли — Беккет просто беспомощно стоял в своем обычном парализованном состоянии. Нелли заставила его перенести меня на диван и послала за своим врачом. Тот вернул мое колено на место, но в нем уже скопилась жидкость. На следующий день Нелли отвезла меня на скорой помощи в Американский госпиталь, где мне сделали рентгеновский снимок и, не обнаружив перелома, отправили домой. Мне приходилось все время лежать в кровати, и, поскольку я не могла двигаться, я привыкла молча и спокойно пережидать воздушную тревогу. В то время нас еще не бомбили, поэтому я не сильно нервничала.

Через несколько недель после многочисленных массажей я наконец смогла ходить. Мне нужно было найти себе жилье, потому что Мэри с Марселем собирались вернуться в Париж, где, как казалось, стало безопасно. Джорджо хотел, чтобы я сняла номер в отеле, где он жил со своей семьей. Я определенно не намеревалась так сближаться с ним, поэтому выбрала другую гостиницу.

На Рождество я вернулась в Межев к детям, но зимние наледи не позволяли мне много ходить с моим больным коленом, поэтому я осталась недовольна своим визитом. На обратном пути я заехала на озеро Анси, чтобы взглянуть на новую школу Синдбада. Интернат в По не оправдал возложенных на него надежд.

Вернувшись в Париж, я стала целенаправленно скупать картины и скульптуры. В моем распоряжении после урегулирования ситуации с мистером Ридом были все средства музея, а также уйма свободного времени и сил. Моим девизом стало «покупай по картине день», и я исправно его придерживалась.

Я арендовала квартиру Кей Сейдж, где до того нашла Танги. Она находилась на острове Сен-Луи на набережной д’Орлеан, на седьмом этаже, в бывшем чердаке под самой крышей. К ней вела терраса, которая отделяла лифт от входа в квартиру. В самой квартире были просторная студия с тремя окнами, маленькая спальня с серебряными обоями, гардеробная и элегантная ванная. На потолке моей спальни красиво играли блики отраженного в водах Сены солнца, и я часто лежала в кровати по воскресеньям и любовалась ими. Я всю жизнь мечтала жить у реки и была счастлива.

В этой квартире я провела множество званых ужинов. Я готовила еду сама с помощью Фэнни, служанки Мэри, которая приходила ко мне каждый день. Нелли ужасно не нравился мой дом; она говорила, что там негде вешать картины. Тем не менее я нашла место для всех небольших холстов. Крупные пришлось оставить в хранилище, куда я могла приходить в любое время.

Жена Джорджо всю зиму провела в той ужасной лечебнице, и они бы ни за что не расстались ни с ней, ни с теми деньгами, которые она им приносила, если бы я не заставила ее брата прислать за ней. В конце концов при помощи двух медсестер, врача и большого количества медикаментов нам удалось отправить ее на поезде в Геную, где она села на корабль до Нью-Йорка. Мы вместе с Джорджо забрали из хранилища и упаковали все ее вещи. Тогда я унаследовала двух ее персидских котов, которые уже перестали быть милыми котятами. Один из них так напоминал Джорджо, что я назвала его в честь него; другому я дала имя Сан-Лендюма («Без завтрашнего дня»).

Перед своим отъездом Танги отвел меня к Браунеру. Тот уже оправился после несчастного случая и хорошо рисовал. (Он жил с девушкой-еврейкой, которая работала в одном из министерств, чтобы содержать его.) Мы с Нелли навестили его и купили одну картину. Она произвела такое впечатление на моего врача, что я отдала ее ему в счет своего лечения. Полотна Браунера пользовались успехом. Помню, как еще одну я в Лондоне подарила учителю, у которого не было денег на нее.

Всю зиму я ходила по мастерским художников и к арт-дилерам в погоне за новыми приобретениями. Все знали, что я готова покупать все, что попадает ко мне в руки. За мной гонялись и приходили со своими картинами ко мне домой. Мне приносили их утром в кровать еще до того, как я вставала.

Уже несколько лет я мечтала о бронзовой статуэтке Бранкузи, но не могла ее себе позволить. Теперь я сочла, что настал подходящий момент для этой чрезвычайно важной покупки. Я долгие месяцы постепенно сближалась с Бранкузи, прежде чем смогла заключить с ним сделку. Я знала его уже шестнадцать лет, но не думала, что мне будет так сложно вести с ним дела. С ним было трудно говорить о ценах, и если у тебя и хватало духу завести этот разговор, то он называл баснословные суммы. Я об этом знала и надеялась, что наша дружба упростит для меня задачу. В результате мы ужасно поссорились: он потребовал у меня четыре тысячи долларов за «Птицу в пространстве».

Мастерская Бранкузи находилась в cul de sac[43]. Это огромное помещение, заполненное гигантскими скульптурами, напоминало кладбище, хотя скульптуры были слишком велики для надгробий. Работал он в маленькой соседней комнате. Ее стены были увешаны всеми мыслимыми и немыслимыми инструментами для работы, а по центру стояла плита, где он эти инструменты нагревал и плавил бронзу. На этой плите он готовил восхитительные блюда и всегда делал так, чтобы они подгорали, а потом говорил, что это вышло случайно. Он ел за стойкой и подавал изумительные аккуратно разлитые напитки. Между этой маленькой комнатой и большим залом, где было слишком холодно находиться зимой, имелся укромный уголок, где Бранкузи слушал восточную музыку на фонографе, собранном им своими руками. Его спальня, чрезвычайно простая, располагалась этажом выше. Всю квартиру покрывал слой белой пыли от скульптур.

Бранкузи был удивительным маленьким человечком с бородой и пронзительными черными глазами. В нем было поровну от хитрого крестьянина и божества. В его обществе тебя переполняло счастье. Знать его было привилегией, но он имел сильные собственнические замашки и требовал от меня все мое время. Он называл меня Пегицей.

Бранкузи рассказал мне, что любит долгие странствия. Он путешествовал по Индии с махараджей Индаура, в чьем саду он поставил три «Птицы в пространстве»: одну из белого мрамора, одну из черного и одну из бронзы. Еще ему нравилось останавливаться в роскошных французских отелях и заявляться туда, одевшись крестьянином, а потом заказывать все самое дорогое. Раньше он брал с собой в поездки молодых красивых девушек. Теперь он хотел взять меня, но я отказалась. Он съездил к себе на родину в Румынию, где правительство поручило ему проекты общественных памятников. Он этим страшно гордился. Большую часть своей жизни он провел в спартанских условиях и целиком отдавал себя работе. Ради нее он пожертвовал всем и даже по большей части отказался от женщин, чем довел себя практически до отчаяния. В пожилом возрасте он особенно страдал от одиночества. Если он не готовил для меня ужин сам, он одевался по-вечернему и вел меня в ресторан. У него была мания преследования, и ему казалось, будто все за ним шпионят. Он очень любил меня, но я никогда не могла ничего от него добиться. (Я просила его подарить Джорджо Джойсу карандашный портрет его отца, но он этого так и не сделал.) Лоуренс в шутку предложил мне выйти замуж за Бранкузи и унаследовать все его скульптуры. Я прощупала почву в этом направлении, но вскоре поняла, что у него другие идеи на этот счет и делать меня наследницей он не собирается. Он скорее бы все мне продал, а потом спрятал деньги в своих деревянных башмаках.

После ссоры с ним я исчезла из его жизни на несколько месяцев, за которые я успела купить за тысячу долларов одну из его ранних работ, «Майастру», у сестры Поля Пуаре. Это была его самая первая птица 1912 года — красивое создание с огромным животом, но я все еще мечтала о собственной «Птице в пространстве». Тогда Нелли (мы называли ее Неллицкой) пошла к Бранкузи и попыталась уладить наши разногласия. В конце концов я сама отправилась к нему в мастерскую и снова попыталась договориться о сделке. На этот раз мы сошлись на цене во франках, и я сэкономила тысячу долларов, обменяв валюту в Нью-Йорке. Бранкузи казалось, будто я его в чем-то обманула, но он все же принял деньги.

Как-то раз я обедала с ним в его мастерской, и он рассказывал мне о своих приключениях во время предыдущей войны. Он сказал, что в этот раз ни за что не уедет из Парижа. В прошлую войну он уехал и в результате сломал ногу. Конечно же, он не хотел покидать мастерскую и оставлять свои гигантские скульптуры. Их было никак не вывезти. В момент нашего разговора началась бомбардировка внешних бульваров Парижа. Бранкузи сразу понял, что в этот раз все по-настоящему, хотя я отказывалась верить после стольких ложных сигналов тревоги. Мы находились всего в нескольких кварталах от бульвара Вожирар, где разрывались бомбы, и грохот стоял инфернальный. Бранкузи заставил меня уйти из комнаты со стеклянным потолком, но я по-прежнему не воспринимала опасность всерьез и еще несколько раз сходила туда-обратно за вином и едой. После этого мы вышли на улицы Парижа, где все подтвердилось. Заводы внешних бульваров были разрушены, погибло много учащихся школ.

Бранкузи вручную полировал все свои скульптуры. Мне кажется, это главный секрет их красоты. Он собирался работать над моей «Птицей в пространстве» несколько недель. К тому времени, как он закончил, немцы уже подошли к Парижу, и я приехала за ней на своем маленьком автомобиле, чтобы успеть ее упаковать и отослать. По лицу Бранкузи катились слезы, и я была тронута до глубины души. Я никогда не спрашивала у него, почему он плакал, но решила, что он прощался со своей любимой птицей.

Я хотела купить картину Жана Эльона и узнала, что он в армии и расквартирован под Парижем. Нелли написала ему, и он сразу же примчался в Париж, чтобы продать мне ее. В армии он был лишен женского общества, поэтому мы с Нелли привели его в восторг. Мы казались ему очень женственными и яркими с нашим макияжем, и он сказал, что мы первые картины, которые он увидел за долгое время. Мы объездили весь Париж в поисках его полотен, запрятанных по разным местам, и в итоге я купила огромный холст, который мы нашли на чердаке у его друга. Я подарила Эльону антологию Герберта Рида под названием «Вещевой мешок», составленную специально для солдат; тогда мне казалось, что я больше никогда его не увижу. Откуда же мне было знать, что он станет моим зятем. (Позже, когда он сбежал из немецкого лагеря, где провел около двух лет, он обнаружил эти деньги во французском банке, что спасло ему жизнь.) Мы замечательно поужинали напротив вокзала Монпарнас, и он помчался обратно в свое подразделение.

Как-то раз у арт-дилера по имени Пуассоньер я наткнулась на занятную маленькую картину, которую, как он утверждал, написал Дали. Это было очаровательное и при этом дешевое полотно, которое Дали совершенно ничем не напоминало. Я сказала, что куплю ее, если художник ее подпишет. Бедный Пуассоньер, которого вот-вот должны были перевести из Парижа (он служил в армии), бросился с этой картиной в Аркашон. Вернул он ее с подлинной подписью.

После этого случая я захотела приобрести настоящего Дали — то есть такого, которого признает публика, и что-то из его лучшего периода, 1930-х годов или около того. Одну из таких картин мне принесла рано утром прямо в постель женщина-дилер, и я немедленно ее купила. Но все же она была слишком мала, а я мечтала о большой и важной. Как бы неодобрительно я не относилась к самому Дали и его поступкам, я считала, что мне необходимо иметь его в своей коллекции, которая претендовала на звание исторической и непредвзятой. Мэри близко дружила с четой Дали, поэтому как только Гала приехала в Париж, она пригласила нас обеих на ужин. Мы ужасно повздорили из-за моего образа жизни, который Гала находила возмутительным. Она считала, что я сошла ума, раз жертвую жизнью ради искусства, вместо того чтобы выйти замуж за одного художника и сосредоточиться на нем, как то сделала она. На следующий день она объездила со мной весь Париж в поисках полотна Дали. Мы сходили в хранилище и их безумную квартиру, которая пустовала, пока они жили в Аркашоне. Там я нашла подходящую картину — Гала сочла ее более уместной, чем откровенный холст, который я наивно выбрала до этого, не заметив, что на нем в самом деле нарисовано. Выбранная Галой картина была эротична, но в меру. Она называется «Рождение текучих желаний» и до безобразия очевидно принадлежит кисти Дали.

Еще я хотела приобрести скульптуру Джакометти, у которого на маленькой улочке близ авеню дю Мен была своя мастерская — такая крошечная, что я не представляю, как он там работал. Он в ней выглядел как лев в клетке, с его львиным лицом и огромной гривой волос. Он говорил и вел себя в чрезвычайно сюрреалистичной и эксцентричной манере, в духе дивертисмента Моцарта. Однажды я увидела в одной галерее побитый гипсовый слепок его работы. Я пошла к Джакометти и спросила, не восстановит ли он его для меня, если я его куплю, — я хотела отлить его в бронзе. Он сказал, что у него в мастерской есть другая скульптура, куда лучше. Она оказалась точно ничем не хуже, и я купила ее, а он обещал сделать для меня бронзовую копию.

Это заняло несколько недель, после чего он объявился на моей террасе с чем-то, что напоминало причудливое средневековое животное. Оно выглядело, будто сошло с картины Карпаччо, которую я видела в Венеции: на ней Святой Георг ведет дракона на цепи. Джакометти был преисполнен энтузиазма, что удивило меня — я думала, он утерял интерес к своим ранним абстракциям и теперь только вырезает маленькие греческие головы и носит их с собой в кармане. Он отказался участвовать в моей выставке модернистской скульптуры, потому что я не стала их там выставлять. Он сказал мне, что все искусство равно, но я с ним не согласилась. Я не знала, зачем ему нужны эти греческие головы, и куда больше радовалась своей бронзовой скульптуре, которая имела мало общего с классическим искусством. Она называлась «Женщина с перерезанным горлом» и была первой скульптурой Джакометти, которую отлили в бронзе, и когда много лет спустя я вернулась в Европу после войны, к своему ужасу, видела ее повсюду, хотя количество отливок изначально было ограничено шестью.

На этом моменте хотелось бы представить вам Говарда Путцеля. Это был мужчина примерно моего возраста с поразительной силой характера. С того момента как я с ним познакомилась, я либо делала все, что он скажет, либо же противилась ему изо всех сил. Последнее настолько изматывало меня, что у меня не оставалось энергии на более важные вещи. Впервые я узнала о нем зимой 1938 года, когда он написал мне из Голливуда с пожеланиями удачи для моей новой галереи и сообщил о закрытии своей. Он прислал мне несколько картин Танги, которые выставлялись у него и которые я собиралась включить в свою грядущую выставку. Через несколько месяцев я встретилась с ним в Париже у Мэри и с удивлением обнаружила, что выглядит он совершенно не так, как я себе представляла. Я ожидала встретить маленького горбатого брюнета. Он же оказался огромным тучным блондином. Поначалу он производил впечатление сумбурной личности, но постепенно я осознала, что за его хаотичной речью и поведением кроется огромная страсть к искусству модернизма. Он немедленно прибрал меня к рукам и стал сопровождать меня, а точнее заставил меня водить его по мастерским всех художников Парижа. Он вынудил меня сделать бессчетное количество вещей, которые я не хотела делать, но вместе с тем добыл множество картин, которые мне были нужны, и тем уравнял наш счет. Он приходил ко мне по утрам с несколькими произведениями под мышкой и обижался, если я их не покупала. Если же я находила и приобретала работы «у него за спиной» — а он расценивал любую мою попытку самостоятельных действий именно так, — он оскорблялся еще сильнее. Они с Нелли недолюбливали друг друга, как это бывает с теми, кто одержим одной и той же страстью.

Зимой 1938/1939 года Путцель решил познакомить меня с Максом Эрнстом. Я, как обычно, сопротивлялась, но безуспешно. Я хорошо знала работы Эрнста и имела желание купить у него картину. Однажды он провел выставку в Лондоне в галерее Мезенса, где львиная доля его лучших работ принадлежала Пенроузу. Эрнст знал, кто я такая, и, по всей видимости, решил, что я пришла с намерением купить картину. Эрнст давно славился своей красотой, обаянием и успехом у женщин — помимо живописи и коллажей. Он все еще, без сомнения, был хорош собой, несмотря на возраст. Ему было почти пятьдесят. У него были седые волосы, большие голубые глаза и орлиный нос. Он был очень изящно сложен. Он мало говорил, поэтому мне приходилось поддерживать разговор болтовней о Мезенсе, его галерее и моей. В ногах Эрнста сидела Леонора Каррингтон, его возлюбленная. Я уже видела их в Париже и подумала, что они интригующе смотрятся вместе. Она была сильно моложе Эрнста; выглядели они в точности, как Нелл с ее дедушкой из «Лавки древностей». Я попыталась купить у Эрнста картину, но та, на которую я положила глаз, принадлежала Леоноре, а про другую Путцель по какой-то неведомой причине заявил, что она слишком дешевая. В итоге я купила картину Леоноры. Она была ученицей Эрнста и не обрела большой известности, но имела большой талант и богатое воображение в лучшем духе сюрреализма и всегда рисовала птиц и зверей. То полотно под названием «Лошади господина Подсвечника» изображало четырех лошадей разных цветов на дереве. Все обрадовались моей покупке, и я не вспоминала об Эрнсте до военной зимы, когда я обнаружила у арт-дилера несколько его великолепных картин и купила сразу три. Он тогда был в концлагере.

Нелли познакомила меня с Антуаном Певзнером, русским конструктивистом. Я знала его работы еще в Лондоне и была хорошо знакома с его братом Наумом Габо. Певзнер был пугливым человечком, который напомнил мне шутку Эла Джолсона: «Ты человек или мышь?» По-моему, он был мышью. Он мастерил красивые конструкции, и я купила одну из них, на которую его, кажется, вдохновил некий математический объект. Певзнер имел давнее знакомство с Марселем Дюшаном, но никогда не встречал Мэри Рейнольдс. Мы привели ее к Певзнеру на ужин, и когда она сказала ему, что она любовница Марселя уже больше двадцати лет, он не мог поверить своим ушам. Он даже не знал о ее существовании, хотя уже многие годы виделся с Марселем каждую неделю. Певзнер воспылал ко мне большой страстью, но поскольку он был мышью, а не человеком, я никак не могла ответить ему взаимностью. Он вел себя как школьник весной. Мы стали близкими друзьями. Он не смог вывести жену из Парижа во время немецкой оккупации, и я отправляла ему деньги и помогала ему всю войну.

На Пасху я поехала в Межев и забрала Синдбада с Пегин кататься на лыжах в Коль де Воза. Меня сопровождала Жаклин Вантадур, их подруга. Мы ехали в моем маленьком «тальботе» и распевали старинные южные баллады, которым она меня научила по пути. Мы все остались довольны отдыхом за исключением Пегин, которая не хотела покидать Межев. Синдбад и Жаклин хорошо провели время, и я сама тоже, потеряв голову из-за маленького итальянца, которого встретила в отеле. Он был совершенно отвратительным, невозможным существом, но уж очень хорош собой. Он занял мои мысли на то время, что я сидела одна без дела, пока все катались на лыжах. На обратном пути я отвезла Синдбада в Межев вместе с моим новым знакомым. Когда итальянец уехал на поезде, я осталась на ночь у Лоуренса и Кей. На следующее утро, когда я уже уходила, я поскользнулась на лестнице и вывихнула лодыжку и разбила локоть. Мы с Кей, как всегда, не выносили друг друга, поэтому я настояла на своем отъезде, как только мне наложили два шва на руку. Не знаю, как добралась одна до Парижа в таком состоянии: я не могла ходить и двигать правой рукой.

Той зимой я провела много времени с Вирджилом Томсоном. Мы с ним и Путцелем часто обедали вместе. Вирджил намеревался заняться организацией концертов в моем музее, если однажды он у меня будет. Он давал чудесные вечеринки по пятницам с открытым входом для всех. Он написал мой музыкальный портрет, который ничем меня не напоминал, но ради которого я терпеливо позировала несколько часов, читая его весьма проницательный труд «Государство музыки». Я подумала, что было бы неплохо выйти замуж за Вирджила и обрести связи в музыкальном мире, но далеко в этом направлении не продвинулась.

Как-то раз у Мэри мы ужасно повздорили из-за моих картин. Мэри считала, что непорядочно даже думать об их спасении, когда в помощи нуждаются столько беженцев. Она заявила, что, если нам удастся раздобыть фургон, мы первым делом бросимся спасать картины, а не людей. Вирджил был ко мне очень добр, и я помню, как рыдала в его объятиях в моем маленьком автомобиле, пока он утешал меня после этих совершенно излишних нравоучений из уст моей давней подруги.

Вирджил уехал из Парижа раньше меня, и был одним из первых людей, кого я стала разыскивать, вернувшись в Америку. К тому времени он уже стал самым известным музыкальным критиком Нью-Йорка и пользовался такой популярностью, что, как сказал мне сам, теперь мог делать только то, что ему нравится, — он обладал достаточной для этого независимостью. Когда я сказала, что привезла с собой в Америку Макса Эрнста и живу с ним, он сделал бесценное замечание: «Кажется, уже много женщин могли этим похвастаться». Но я забегаю вперед.

В тот день, когда Гитлер вошел в Норвегию, я вошла в мастерскую Леже и за тысячу долларов купила у него замечательную картину 1919 года. Он еще долго не переставал удивляться тому, что мне в такой день пришло в голову покупать картины. Леже был потрясающе энергичным человеком и имел внешность мясника. После окончания немецкой оккупации Франции он наконец добрался до Нью-Йорка и обошел его весь на ногах, после чего стал нашим гидом и водил по иностранным ресторанам в каждом квартале города.

На следующий день я купила одну из ранних работ Ман Рея, полотно 1916 года и несколько райограмм.

Я пыталась арендовать пристойное место под галерею, но немцы надвигались так быстро, что мне в конце концов пришлось спасать свою коллекцию и вывозить ее из Парижа. Впрочем, я все же успела снять красивую квартиру на Вандомской площади. Она была примечательна не только тем, что в ней умер Шопен, но и тем, что в ней когда-то была мастерская портного О’Россина. Впервые я оказалась там как раз в тот злосчастный день, когда Гитлер вторгся в Норвегию. Владелец здания отговаривал меня изо всех сил, и когда я продолжила настаивать, сказал: «Подумайте хорошенько и приходите завтра». Я пришла на следующий день и сообщила, что не передумала; ему пришлось уступить. Я назвала имя своего адвоката, который оказался его старым другом, что значительно упростило процесс. Затем я обратилась к архитектору Жоржу Вантонгерло с просьбой заняться переделкой этой просторной квартиры, чтобы я смогла там жить и открыть музей. Она была уж слишком вычурно декорирована в стиле fin de si?cle[44], и я непременно хотела убрать всех ангелов с потолка и стен, прежде чем красить помещение. Однако на тот момент уже стало очевидно, что мой план обречен на провал и что мне как можно скорее надо вывозить картины из Парижа, пока не поздно. В последний момент я предприняла попытку занять под музей подвал, но это тоже оказалось невозможно, поскольку ему уже была отведена функция бомбоубежища. Удивительно то, что я ни подписала контракт аренды, ни заплатила ни цента депозита за эту квартиру, но владелец тем не менее убрал весь декор в стиле fin de si?cle без каких-либо гарантий с моей стороны. Когда я покинула Париж, меня так мучила совесть, что я послала ему двадцать тысяч франков компенсации. Я больше никогда в жизни не встречала таких великодушных домовладельцев.

С картинами можно было поступить лишь двумя способами: упаковать и вывезти из Парижа, либо упрятать в подземной камере хранения. Леже сказал мне, что Лувр должен согласиться выделить мне кубический метр пространства где-то в секретном хранилище за городом, куда они отправили все свои картины. Я поспешила снять полотна с подрамников и упаковать их, но Лувр заявил, к моему отчаянию, что моя коллекция слишком модернистская и не стоит спасения. Вот какие картины Лувр счел недостойными: Кандинский, несколько Клее и Пикабиа, Брак кубического периода, Грис, Леже, Глез, Маркусси, Делоне, футуристы Северини и Балла, Ван Дусбург и Мондриан периода «Де Стейл». Из сюрреализма в моей коллекции были представлены Миро, Макс Эрнст, де Кирико, Танги, Дали, Магритт и Браунер. Скульптуры они даже не рассматривали, хотя среди них были работы Бранкузи, Липшица, Лорана, Певзнера, Джакометти, Мура и Арпа. В конце концов моя подруга Мария Джолас, арендовав шато в Сен-Жеран-ле-Пюи близ Виши для эвакуации детей из своей двуязычной школы, предложила мне разместить мою коллекцию в амбаре. Туда я ее и отправила.

Как оказалось, это было очень удачное решение: немцы задержались там совсем недолго и не нашли мои ящики.

После этого мне следовало бы самой уехать из Парижа. Немцы стремительно приближались, но я не могла заставить себя уехать от моего нового друга Билла. Уже два месяца я проводила с ним каждый вечер. Мы сидели в кафе и пили шампанское. Сейчас немыслимо думать о том, как по-идиотски мы вели себя, когда вокруг нас было так много страдания. В Париж один за другим приходили поезда, полные несчастных беженцев и тел тех, кого расстреляли из пулеметов по дороге. Я не могу понять, почему я не помогала этим бедным людям. Но я просто не помогала; вместо этого я пила шампанское с Биллом. В последний момент закончился срок действия моей визы, и когда я попыталась получить новую, мне отказали. Мне до этого приснилось, что я осталась заперта в Париже. Когда я узнала, что не могу уехать, я вспомнила этот сон и ужасно испугалась. Немцы приближались с каждой минутой. Все мои друзья уехали. Билл решил остаться, потому что его жена была слишком больна для переезда.

В конце концов за три дня до того, как немцы вошли в Париж, мне удалось сбежать вместе с Нелли и двумя персидскими котами. Я уехала на «тальботе» и имела в достатке бензина: я уже несколько недель копила его в бидонах на своей террасе. Мы выехали в Межев, как раз когда итальянцы объявили войну. К тому моменту мне уже не требовались документы, поскольку Париж переживал массовый исход порядка двух миллионов человек. Это было невообразимо. Вся дорога на Фонтенбло была в один ряд забита машинами, ползущими на первой скорости. Они двигались со скоростью миля в час, прижатые к земле всевозможной домашней утварью. В дороге всех окутало облаком черного дыма, выпущенного не то немцами, не то французами, и я так никогда не узнала, кто это сделал и почему. Нас покрыла сажа. Наконец я смогла съехать с основной магистрали и поехала объездными дорогами. Несколько часов я ехала свободно, потому что никто не двигался на восток. Все пытались попасть в Бордо. Меня несколько раз предупреждали, что на востоке я рискую встретить итальянскую армию. Я даже боялась, что полиция силой отправит меня обратно. Все же нам дали проехать, и, разумеется, мы не встретили никакой итальянской армии, поскольку та не смогла продвинуться вглубь Франции. По дороге нас нагнали чудовищные вести о капитуляции Парижа, а через несколько дней — о трагических условиях перемирия. От Франции осталось немного, но за эту малую часть мы отчаянно держались.

Как выяснилось, Лоуренс с детьми не собирался никуда ехать. Он не хотел испытывать на себе дорожные неурядицы. По мере продвижения немцев многие спасались бегством и в бегах сталкивались с неизвестностью, лишениями, голодом и бомбежками. После заключения перемирия никто не понял, что случилось с Францией. Все люди были в каком-то ступоре, как будто их ударили молотком по голове. Было очень грустно видеть Францию такой. Нам все еще хватало еды, но мы понимали, сколько ее отправляется в Германию. Мы оказались отрезаны от оккупированной Франции и толком не могли отправлять письма через границу. Правда, вскоре мы узнали, что за пять франков письмо можно доставить куда угодно, поэтому поддерживали связь с друзьями.

Дети были счастливы видеть меня, и я решила провести с ними лето в доме в Ле Верье на озере Анси. Пегин и Синдбад в своем нежном возрасте пятнадцати и семнадцати лет были по уши влюблены в брата и сестру по имени Эдгар и Ивон Кун. Сын особенно страдал от своей первой влюбленности, которая, к сожалению, оказалась не взаимна. Чтобы порадовать детей, я сняла дом прямо по соседству с их друзьями и в результате совсем их не видела. Они все время проводили с этой странной наполовину американской, наполовину французской семьей. Дети играли в теннис, купались, устраивали пикники и катались на мотоциклах в Анси. Они неохотно приходили домой поесть, после чего возвращались обратно к Кунам. В этом не было ничего удивительного, учитывая их влюбленность и тот факт, что я не могла им предложить ни теннисного корта, ни озера. Иногда я присоединялась к ним, но в целом старалась держаться подальше от этой безумной семейки, которая позже в самом деле оказалась таковой.

Вместе со мной жили Арп с женой и Нелли. Их волновало их будущее: они не могли вернуться в Медон, расположенный в оккупированной части Франции. Они были признаны врагами Гитлера, к тому же вся их собственность осталась в Медоне. Арп хотел поехать в Америку и открыть там новый Баухаус. Война держала его в большом страхе, поскольку до сих пор все его предсказания сбывались, а будущее он видел далеко не в радужном свете. Он был настроен категорически против Германии и даже не позволял нам слушать немецкую музыку. Если по радио начинал играть Моцарт или Бетховен, он немедленно выключал приемник. Арп родился в Эльзасе, но теперь был французом по имени Жан, отказавшись от своего старого имени, Ганс.

Летом я заскучала и стала каждые несколько недель красить волосы в разные цвета в качестве развлечения. Сначала я попробовала каштановый — самый близкий к натуральному, потом мне пришло в голову высветлить и покраситься в светло-рыжий, отчего я стала похожа на Дороти Холмс. Когда я вернулась домой из парикмахерской, Синдбад засмеялся, а Пегин расплакалась и заставила меня покраситься в черный, на котором я и остановилась. После долгого времени, проведенного в парикмахерской, я начала испытывать слабость к маленькому парикмахеру, который трудился над моей красотой. Перечитав Дэвида Лоуренса, я загорелась романтической идеей найти мужчину из более низкого класса, поэтому, когда у моего парикмахера выдавался выходной, я ехала с ним на автомобиле на природу. Он водил меня в чудесное бистро на танцы. Позже я привела туда Лоуренса, и мы устроили там вечеринку в честь дня рождения, но парикмахера на нее не позвали. По правде сказать, я его стыдилась и прятала нашу связь. Я проводила по несколько часов в салоне красоты вместе с Пегин, поскольку мои волосы не требовали долгих процедур. Она ни о чем не подозревала и считала, что он плохой парикмахер и я зря заставила ее сделать у него химическую завивку.

Вскоре все это мне надоело, и я захотела перемен. Выбора у меня было не много. Единственным другим мужчиной в округе был старый рыбак, который был похож на Бранкузи и явно испытывал ко мне симпатию. Он позволял нам с Нелли купаться с его плота, что считалось большой привилегией. Знакомство с ним спасало меня от общества Кунов. Еще недалеко от нас на вершине холма жил очаровательный гомосексуал. Однажды он заметил на номере нашего автомобиля буквы «GB» и оставил на нем записку, в которой приглашал нас к себе домой и называл себя другом всех британцев. Он оказался замечательным соседом и чудесно нас кормил. Мы покупали у него вкуснейшее вино из его виноградника.

Больше там не было никого, кроме мистера Куна и его шурина, который неожиданно вернулся домой, бежав из плена. Мы стали свидетелями трогательной сцены их воссоединения. Вся семья впала в экстаз, особенно миссис Кун, которая чуть не сошла с ума от радости. К нам тогда в гости приехал из Межева Лоуренс, и мы с ним тихо ушли в разгар семейного ликования. Как-то вечером я пришла к Кунам с расчетом отловить этого шурина, или l’oncle[45], как мы называли его с Нелли. Я привела его к нам домой на ужин. Следующим вечером, когда он уже уходил, к нам пришла миссис Кун, его сестра. Она спросила, не у нас ли ее брат. Я удивилась и, понимая, что надо соблюдать осторожность, ответила, что он давно ушел. В тот момент он услышал ее громкий голос и выпрыгнул из окна в сад, пока она его не заметила. Она обыскала весь дом, твердя, что не сможет заснуть, пока его не найдет. Она подняла ужасный шум и разбудила не только Арпов, но и детей и повара. На следующий день, когда мы купались на плоту рыбака, к нам заявился l’oncle и сказал, что нам больше нельзя видеться. Я заставила его поговорить со мной в его лодке, но он очень нервничал и быстро вернул меня обратно на берег. Больше я его не видела, хотя Синдбад неоднократно пытался привести его ко мне. Вместо него мне нанесла визит миссис Кун и предупредила меня, что ее брат — maquereau[46] и что она не позволит ему докучать мне. Я ответила, что уже достаточно взрослая и могу постоять за себя, а позже узнала от мистера Куна, что его жена уже проделывала подобное в аналогичной ситуации.

Мистер и миссис Кун ненавидели друг друга и жили отдельно, хоть и под одной крышей. Она была домохозяйкой, и они оба обожали своих детей. У мистера Куна была пожилая мать восьмидесяти лет, с которой мы близко общались. Старая леди обеспечивала всю семью. Она не знала о моей histoire[47] с l’oncle и рассказала мне, что когда-то ее невестка внезапно сильно заболела и чуть не умерла. Я решила, что пережитое заставляет ее изо всех сил держаться за брата. Полагаю, она вытянула из него обещание больше никогда со мной не видеться. Мистер Кун был веселым человеком, и Лоуренс с Арпом нашли с ним общий язык. Он говорил, что я должна поехать с ним в Африку и помочь ему справиться с эпидемией сифилиса среди коренных жителей. Я не отнеслась к его предложению всерьез. Когда к Нелли приехал ее двадцатипятилетний друг из Африки, все семейство Кунов пришло в ужас. Мистер Кун пришел к нам, чтобы познакомиться с ним за ужином, и весь вечер молодой человек рассказывал ему о положении негров в Европе и Африке. Он был интеллектуалом и очень хорошо говорил. Позже он стал президентом Дагомеи.

В конце лета Джорджо Джойс, живший неподалеку от шато, отправил мне мои картины. Они несколько недель провели на вокзале в Анси, прежде чем мы об этом узнали, но нам все равно негде было их хранить. Мы с Нелли каждый день ходили проверять, все ли с ними в порядке. Мы накрыли ящики брезентом и, чтобы уберечь их от дождя, передвинули подальше от того места, где протекала крыша. Они провели на quai de petite vitesse[48] несколько месяцев.

Будучи еврейкой, я не могла вернуться в Париж, но хотела где-то выставить свои картины. Нелли дружила с Андре Фарси, директором Музея Гренобля. Ему нравилось искусство модернизма, и я послала ее к нему за помощью. Она вернулась без определенного ответа, но передала мне, что я могу отправить картины в музей, и там они как минимум будут в сохранности. Это был лучший вариант, чем quai de petite vitesse. Мы немедленно выслали их и последовали за ними сами.

Мсье Фарси сам был в затруднительном положении: он едва не потерял пост директора и в итоге позже оказался в тюрьме. Из-за правительства Виши он мало что мог для меня сделать. Он хотел устроить выставку моих картин, но очень боялся и постоянно ее откладывал. Музейную коллекцию искусства модернизма он предусмотрительно спрятал в подвале, опасаясь визита Петена в Гренобль. Он предоставил мне полную свободу в своем музее, где я распаковала картины и сделала фотографии. Я могла приводить друзей и показывать им их; по сути я могла делать что угодно, только не развешивать полотна. У меня была собственная комната, где они все стояли, прислоненные к стенам. Мсье Фарси так и не назначил дату проведения выставки, объясняясь тем, что сначала ему надо все утрясти с правительством Виши. Он не хотел, чтобы я забирала картины, но после шести месяцев мое терпение лопнуло, и я сказала, что уезжаю в Америку. Он умолял меня оставить картины у него. Я не имела никакого желания доверять ему, но и не представляла, как вывезти их в Америку. Тем не менее я знала, что ни за что не отправлюсь без них.

Мсье Фарси был смешным, невысоким круглым мужчиной пятидесяти с лишним лет. Ему нравилось проводить время вдали от дома и обожающей его жены. Каждый раз, когда мы приглашали их на ужин, он приходил один и находил какое-нибудь оправдание для отсутствия супруги. Позже я узнала, что он ни разу не передал ей моих приглашений. Он был очень весел в компании нас с Нелли и рассказывал замечательные истории. В молодости он был велогонщиком и участвовал в «Тур де Франс». По его нынешнему облику в это с трудом можно было поверить. Однажды вечером после шести, когда мы сидели в музее, он взял меня за руку и стал гладить мою ладонь. Он тихо спросил меня, чувствую ли я что-то. Я твердо ответила, что никакого волнения не испытываю, поскольку внезапно осознала, что с его слабостью к женщинам он наверняка только и делает, что занимается с ними любовью в музее после закрытия. Он постоянно ездил по Франции с лекциями, и мы гадали, почему он всегда приезжает позже, чем его ждет жена. Он любил модернистское искусство, но совершенно в нем не разбирался. Он часто спрашивал меня об авторах моих картин, и каждый раз, когда мы доходили до Маркусси, он неизменно переспрашивал: «Кто? Бранкузи?» Ему нравилось одно мое полотно Виейра де Силва, но он думал, что это Клее. Уезжая из Гренобля, я предложила ему оставить себе либо эту картину, либо Танги. Он в сотый раз спросил меня, Клее ли это; я ответила, что нет, и он выбрал Танги. Несмотря на все это, он умудрился собрать неплохую коллекцию современных картин для своего музея при полном отсутствии какого-либо спонсирования. По этой причине он, вероятно, плохо ладил с правительством Виши, которое его чуть не уволило.

Через Нелли я до этого познакомилась с Робером Делоне и его женой Соней. Тридцать лет тому назад он был выдающимся и уважаемым художником. Я хотела купить одну из его картин того периода, поскольку нынче он рисовал кошмарно. Он имел глупость попросить у меня за нее восемьдесят тысяч франков, так что, разумеется, сделка не состоялась. Путцель нашел другое полотно того же года у Леонса Розенберга за десять тысяч. Когда я жила в Гренобле, Делоне с женой оказались отрезаны от своего дома на оккупированной территории и перебрались на юг Франции. Им удалось спасти несколько картин, и теперь они пытались продать мне одну из них. Они писали и звонили Нелли ежеминутно, умоляя меня купить тот холст, от которого я отказалась в Париже. Мне это так надоело, что я в итоге предложила за него сорок тысяч франков.

Делоне приехал в Гренобль и был очарователен. Мне кажется, большинству художников идет на пользу отсутствие компании их жен. Он привез с собой свою картину. Он любезно согласился отреставрировать для меня холст Глеза, который я купила в Париже у вдовы брата Марселя, художника Раймона Дюшан-Вийона, погибшего в Первую мировую. Когда Делоне собрался уезжать, я подарила ему своего дорогого кота Энтони, потому как больше не могла жить в одной комнате с двумя зловонными созданиями. Делоне обожал котов и сразу полюбился моему. Вскоре после этого Делоне сильно занемог и стал часто писать мне письма о своем здоровье и коте. Я не догадывалась, что он умирает, и известие о его смерти сильно опечалило меня.

Лоуренс решил, что безопаснее всего для нас будет отправиться весной в Америку: над нами постоянно висела угроза полной оккупации Франции, и мы знали, что однажды США окажутся втянуты в войну. Американский консул уже полтора года уговаривал нас уехать, но обновить паспорта для нас оказалось не так-то просто. Нам нужно было думать о детях и учитывать вероятность того, что мы можем остаться отрезанными от Америки и без денег. Еще хуже, очевидно, была перспектива попасть в концентрационный лагерь. Я намеревалась отправиться в Виши на встречу с нашим послом и организовать переправку моих картин. В итоге всю зиму мы провели замурованные в снегу и не могли никуда поехать. Как раз в этот момент, словно по милости небес, в Гренобль прибыл Рене Лефевр Фоне.

Когда Рене приехал в Гренобль, мы с Нелли без конца ужасно ссорились, и я настойчиво пыталась отправить ее жить в Лион. Ее африканский друг работал там в университете. После расставания наши отношения сразу наладились. По сути мы ссорились на ровном месте, но мне правда гораздо легче работалось над каталогом моей коллекции в одиночестве. Я печатала по несколько часов в день; в моей комнате было очень холодно, и администратор отеля сдал мне для работы небольшой кабинет. Арп написал предисловие к каталогу, и я надеялась, что еще одно напишет Бретон. Лоуренс никак не мог взять в толк, из-за чего мы ругаемся, хотя я каждый раз, когда он приезжал в Гренобль, бурно пыталась ему что-то разъяснить. Он назвал это «Битвой при Гренобле».

Рене был партнером парижской фирмы, которая занималась перевозкой моих картин из Парижа в Лондон, когда там была моя галерея. Я рассказала ему о своих бедах, и к моему огромному удивлению, он ответил, что нет ничего проще, чем отправить картины из Гренобля в Америку как мои личные вещи — если, разумеется, добавить к ним какое-то количество таковых. Он предложил мне отправить с ними мою машину, которая уже шесть месяцев стояла в гараже — водить ее запрещалось из-за дефицита бензина. Затруднение заключалась только в том, что я забыла, в каком гараже я ее оставила. В итоге мы обошли все гаражи Гренобля и в конце концов ее нашли. Нам требовалось разрешение мсье Фарси, чтобы забрать картины, после чего мы с Рене вдвоем упаковали их в пять ящиков вместе с моим бельем и одеялами. Несомненно, Рене оказал мне огромную услугу, но к тому времени между нами уже завязался роман, поэтому он был рад мне услужить. Наши отношения продлились два месяца и принесли мне много радости. Так что с упаковкой ящиков мы не слишком торопились.

После этих двух месяцев я сбежала от Рене в Марсель. Это была моя вторая поездка туда за ту зиму. Для начала расскажу о первой.

В Гренобле я получила телеграмму от новой жены Танги, Кей Сейдж, которая просила меня о помощи, в том числе материальной, в отправке пятерых известных европейских художников в США. Когда я спросила, кто же эти художники, я получила ответ: «Андре Бретон, его жена Жаклин Бретон и дочь Об, Макс Эрнст и доктор Мабий, врач-сюрреалист». Я возразила, что доктор Мабий не является известным художником, как и Жаклин с Об, но все же согласилась оплатить проезд семьи Бретон и Макса Эрнста. Еще я пыталась спасти Виктора Браунера, который написал мне с просьбой о помощи. Он прятался в горах и жил как пастух, и поскольку он был евреем, я боялась, что его может настигнуть большая беда. Бретон был в Марселе, и я с намерением решить сразу все вопросы отправилась в марсельский Чрезвычайный комитет по спасению.

Вариан Фрай, глава комитета, собрал огромное количество денег и раздал их нуждающимся беженцам, многие из которых скрывались от гестапо. Он подпольно переправлял их в Испанию и Португалию или Африку, а оттуда — в Америку или на Кубу. Он также помогал вернуться на родину британским солдатам, которые оставались во Франции после Дюнкерка и хотели присоединиться к де Голлю. Правой рукой Фрая был Даниэль Бенедит, который раньше состоял на службе у префекта полиции Парижа. Им помогала жена Бенедита, британка Тео, и множество других полезных людей. С ними была красивая американская девушка Мэри Джейн Голд, которая жертвовала на их благородное дело несметные суммы и сама трудилась вместе с ними. Они все жили в огромном ветхом шато «Бель-Эйр» близ Марселя. Бретон с семьей на тот момент были их гостями. Здесь Бретон устраивал приемы и окружил себя сюрреалистами. Перед моим приездом Бретона, Фрая, Мэри Джейн Голд и Бенедита арестовали и несколько дней на протяжении визита Петена в Марсель держали в изоляции на корабле. В конце концов им удалось тайно передать письмо для американского консула, который вызволил их.

Фрай попросил меня приехать и работать на комитет. Он хотел, чтобы я заняла его место на время его краткого отъезда в США. Меня так напугал их арест, вся эта атмосфера подполья в Марселе и непонятные мне махинации, что я обратилась за советом к американскому консулу. Я хотела понять, кого же на самом деле представляет комитет. Консул порекомендовал мне не впутываться. Он не сказал мне почему, и я даже не догадывалась, какую опасную работу делает Фрай. Американское правительство постоянно пыталось вернуть его в США, чтобы избежать конфликта с правительством Виши. Однако он держался до самого конца. Пока я жила в Гренобле и думала только об искусстве, я не имела представления о подполье и его жизни.

Марсель находился во власти черного рынка; все незаконно добывали визы, паспорта, еду и деньги. Позже я к этому привыкла, но поначалу была в ужасе. Дав Бретону и Фраю какое-то количество денег, я вернулась в Гренобль.

Когда я пообещала оплатить проезд Макса Эрнста в Америку, Лоуренс и Рене предложили мне попросить у него взамен картину. Я написала ему, и он ответил, что с радостью готов на это и даже приложил фотографию подходящего на его взгляд полотна. Это была неплохая картина, но по фотографии она не произвела на меня большого впечатления. Я ответила, что предпочла бы этому замечательному маленькому холсту какой-нибудь другой.

Тем временем Эрнст написал мне с просьбой выслать ему тысячу франков и письмо для его адвоката с подтверждением того, что я видела у него дома скульптуры и что их стоимость составляет как минимум сто семьдесят пять тысяч франков. Судя по всему, Леонора Каррингтон сошла с ума и в попытке спасти дом от немцев отдала его какому-то французу. Ей не приходило в голову, что он может воспользоваться ситуацией и присвоить всю их собственность. Вернувшись из концентрационного лагеря и узнав о произошедшем, Макс Эрнст пытался вернуть хотя бы скульптуры, которые украшали его дом. Картины свои ему удалось вынести под покровом ночи. Я видела фотографии его скульптур в журнале «Кае д’ар» и с радостью помогла ему в этом. Макс Эрнст славился любовью к молоденьким девушкам, и Рене как-то спросил у меня: «Что бы ты стала делать, если бы Эрнст сбежал с твоей дочерью?» Я сказала: «Я бы скорее сбежала с ним сама». Эрнст до этого рассказал мне в письме, как исчезла Леонора и что, скорее всего, она уехала в Испанию и сошла с ума. На словах он казался очень сдержан, но позже я узнала, как сильно он все еще был в нее влюблен.