ТРОЯНСКИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРОЯНСКИЕ

Дорога бежала на север. Когда-то этот древний путь пролегал через всю Фракию столь же величаво, как шествовали по нему римские легионы; сейчас же, петляя в лесистых предгорьях, узкая каменистая дорога торопилась к перевалу, степенные буйволы ускоряли мерный шаг, а впереди повозок поспешала ранняя в том году весна, и посреди потемневших проталин за одну ночь вспыхивали зеленые факелы прозрачной листвы. Обычно закрытый до самой пасхи, а нередко и после нее, перевал был свободен для проезда уже в начале апреля; Захарий одолел его вместе с первыми в том году самоковскими торговцами железным товаром, торопившимися к весенней ярмарке. В обратный путь они запасались изделиями троянских гончаров: красные, желтые, зеленые, коричневые двойные горшки для пищи, тарелки, миски, кувшины, чашки, украшенные иногда лепными птицами и зверями и всегда очень своеобразным орнаментом, славились по всем Балканам с незапамятных фракийских, эллинских, праславянских времен. В этих местах император Траян повелел разбить огороды; поселение огородников и легионеров, превратившееся с веками в большое болгарское село, сохранило имя воинственного и удачливого римлянина.

Еще один дневной переход, и к закату Захарий вместе со своим племянником, сыном Косты Вальова, двадцатидвухлетним Сотиром, прибыл в большой и радушный дом богатого джелепина Петра Балюва. Тот был уже заранее извещен Стояном Тодоровым Чалыковым о приезде зографа и принимал Захария с почтительным уважением. Минувшей осенью Балюв сам ездил к ловечскому епископу Дионисию и тырновскому владыке за разрешением на роспись церкви Троянского монастыря. Игумен не поскупился на украшение храма: отпущенных монастырем денег вместе с щедрыми дарами Стояна Чалыкова, а также Петра Балюва, Спаса Маринова, братьев Васила, Димитра и Бочо Папазоглар и многих других, менее именитых сограждан оказалось достаточно для приглашения славного мастера из Самокова.

В Трояне Захарий и Сотир задержались на несколько дней: отдыхали после изрядно утомившей их долгой дороги. Селение это, а вернее небольшой городок с караван-сараем, многолюдным базаром, нависшими над рекой Осым эркерами домов, крытых не черепицей, как обычно, а плоскими каменными плитками, особенно ничем не примечательно. Как и везде, здесь ткали абу и шаяк, и разве что гончарство выделяло его среди других городов. Как и везде, были здесь и свои зографы; в XVIII веке и начале XIX столетия в Трояне и окрестностях возникла так называемая «школа триптихов», мастера которой своеобычно соединяли миниатюрное письмо с выразительными средствами народной живописи. Во времена Захария Зографа троянские зографы писали очень яркие и вполне примитивные по исполнению иконы. Видимо, такие образа удовлетворяли непритязательным вкусам не слишком состоятельных и образованных троянцев, в перспективе же времени они воспринимаются очаровательными в своей жизнерадостной и бесхитростной наивности образцами народного творчества. Впрочем, был тогда в числе троянских зографов незаурядный мастер Пенчо хаджи Найденов, автор многих икон и стенописей, в частности в церкви Всех святых в селе Большая Железна (1845). Писал он легко, ярко, «весело» и по-своему поэтично; вполне возможно, что Захарий и встречался с ним, но прямых указаний на это нет.

Однако надо было торопиться в монастырь: работа предстояла большая, а братия выражала надежду, что хотя бы основная часть ее будет завершена к концу лета — чудотворная икона Богоматери-Троеручицы, перенесенная сюда еще в 1600 году из Хилендарского монастыря на Афоне, привлекала на престольный праздник множество паломников.

В гостиной Петра Балюва на видном месте висела гравюра, представляющая крестный ход в Троянском монастыре и исполненная, как гласит подпись, в 1839 году иеромонахом Филотеем. Захарий с любопытством рассматривал ее: нравилась простодушная наглядность изображения, снабженного к тому же пояснительными надписями: вот село Троян, а вот монастырские виноградники, путь до пустыни, река, мельница, сам монастырь, скит св. Николая… Еще в Самокове Захарий слышал от Карастоянова, что истоки болгарской гравюры восходят к Троянской обители: здесь в 1818–1819 годах жил и работал монах Леонтий из Киева по прозванию Рус, принесший на болгарскую землю приобретенное им в Печерской лавре умение гравировать по металлу. Широкое распространение имели исполненные Леонтием Русом вид Троянского монастыря, «Богородица-Троеручица», «Св. Николай», и вот сейчас его дело продолжается учеником и последователем, иеромонахом, ставшим потом игуменом Филотеем. Захарий и раньше интересовался искусством гравюры, хотел испытать в нем свои силы, но, захваченный целиком живописью, так и не осуществил это намерение.

Славой Троянский монастырь, очевидно, уступал Рильскому и Бачковскому, но вслед за ними он сохранял первенствующее положение среди болгарских монастырей. Его легендарная история уходит в глубь веков: первое упоминание о нем относится к 1393 году, а более достоверное — к 1600 году, ставшему временем возрождения его игуменом Калистом. Своей известностью монастырь был обязан не только чудотворной иконе, но и связанному с ним жизнью и мученической смертью святому Онуфрию Габровскому, а также ученому монаху Спиридону, написавшему здесь в конце XVIII века «Историю во кратце о болгарском народе словенском». Алчность и жестокость османов вписали в историю обители трагические и драматические страницы: игумен Калиник был заколот в своей же келье; в 1783 году захватчики, требуя сокрытые сокровища, истязали настоятеля Пахомия и иеродиакона Никодима, брату Теодосию отрезали уши. В 1820 году игумен Партений возвел каменные монастырские стены и был за это заключен в ловечскую тюрьму: откупился за 15 тысяч грошей; в следующем году видинский паша снова ограбил монастырь на 10 тысяч…

Правивший обителью с 1817 года игумен Партений из Сопота после долгой и упорной борьбы с греческими владыками добился в Царьграде привилегии ставропигии (независимости от местных церковных властей), а затем и разрешения соорудить храм Успения богородицы. Стоявшую здесь маленькую и к тому времени сильно обветшавшую церковь в 1834 году разобрали; строительство возглавил опытный зодчий Константин из села Пештера близ Пазарджика, и уже через четыре месяца, в 1835 году, за монастырской оградой вырос просторный храм под двадцатью восемью сводами. (В северный карниз церкви вмурован каменный портрет-маска круглоголового добродушного усача: говорят, что это автопортрет Константина.) Искусные резчики Кольо Матеев с сыновьями Матю и Йонко из Нового Села на полпути от Трояна до Тырнова и габровец Петр Резьбарь возвели в 1838–1839 годах прекрасный иконостас, делающий честь трявненской школе. (От искусства тех лет всегда можно ждать каких-то неожиданностей. Здесь это изображение верблюдов, вплетенное в пышный растительный орнамент вместе с другими животными, ангелами, птицами. Где болгарские мастера могли видеть верблюдов, остается загадкой, но животные, видимо, произвели впечатление, и резчики оставили на колонне троянского иконостаса их изображение на удивление прихожанам.)

Не все, однако, шло гладко. 10 января 1837 года случилось сильное землетрясение, потом чума косила людей, и впору было думать о расширении кладбища, а не об украшении храма. В 1840 году игумен Партений ушел на Святую гору; вернувшись через пять лет, он доживал свои дни в монастырском скиту св. Николая Чудотворца. Его преемником короткое время был троянец Пантелеймон, весьма пристрастный к неумеренным возлияниям, и только когда в следующем году настоятелем был поставлен вернувшийся из иерусалимского паломничества хаджи Филотей из Сопота, книголюб, гравер и рачительный хозяин обители, работы возобновились: в 1843–1845 годах поставили новые монастырские корпуса. Щедрость Стояна Чалыкова и собранные среди троянцев средства пополнили монастырскую казну и позволили приступить к украшению храма. Посредничество Чалыковых обрадовало Филотея: ему доводилось бывать и в Бачковском и в Рильском монастыре, где мог в полной мере оценить мастерство Захария Зографа.

…Всего два часа хода от Трояна — и вот уже, у слияния Белого и Черного Осыма, за селом Орешак открываются поросшие сосной и буком пологие склоны Чукарки, и у ее подножья — скромная, без каких-либо украшений арка ворот с надписью: «Троянская св. обитель „Успение Богородицы“». За ними просторный хозяйственный двор, окруженный низкими постройками и двухэтажным, с открытой галереей монастырским корпусом. Еще широкий проход с надвратной часовней св. Николая — и попадаем в средний двор, опоясанный трех- и четырехэтажными зданиями и предназначенный для богомольцев. Наконец, третий, главный двор с новым монастырским храмом и крытыми плоскими камнями монашескими кельями. (Уже позднее местный зограф написал на фасаде этого здания св. Георгия Победоносца; пятиэтажная, ныне полуразрушенная колокольня возведена была в 1865 году и тогда же расписана троянским иконописцем Пенчо хаджи Найденовым.) В глубине маленькая калитка, а за ней открывается на редкость живописный ландшафт: монастырские стены над небольшой бойкой речкой Черный Осым, горы, дорога, идущая под уклон… На другой стороне в получасе ходьбы — скит св. Николая, дальше, вверх по течению — село Черный Осым, называвшееся тогда Колибето, и скит Иоанна Предтечи. Ничто здесь не поражает воображение, и масштабы всего — гор, лесов, реки, монастырских стен, зданий, храма — иные, куда более скромные, чем, скажем, в Рильском, но сама человеческая соотнесенность этих масштабов, неброская и какая-то задушевная прелесть истинно болгарского пейзажа Стара-Планины пришлись по сердцу Захарию.

Все нравилось ему: подступившие вплотную к монастырю горы, уют дворов, обрамленных приветливыми чардаками с аркадами на изящных деревянных колонках, и сам храм, не подавляющий своей массой, но очень соразмерный человеку и в то же время не обыденный, а возвышенный в производимом им впечатлении. Каменная кладка перемежается здесь с узкими полосами красного кирпича, что придает его облику живописность и какую-то непринужденность, а обрамляющий его с двух сторон, пронизанный светом и воздухом нартекс покоится на каменных столбах с капителями несколько упрощенной, но очень выразительной резьбы.

Внутри собора — колонны с резными основаниями и капителями, резная каменная преграда, отделяющая главное помещение с алтарем от женского, замечательной работы иконостас.

Внимательно рассматривал Захарий этот иконостас. Достоинства трявненских мастеров сказались не столько в виртуозной ажурности резьбы, сколько в слегка грубоватой, но сильной и сочной моделировке, разнообразии мотивов и форм, умелом подчеркивании натуральной фактуры незолоченого ореха. В богато развитый растительный орнамент резчики вплели двуглавого орла — эмблему России, дорогой и понятный всем символ «дядо Ивана».

Большинство икон: «Рождество богородицы», «Три святителя», «Архангельский собор», «Христос», «Иоанн Креститель», «Апостольский собор» и другие — принадлежат кисти Димитра, исполнившего их по заказу обители и ктиторов еще в 1840 году, но тогда Захарий жил в Пловдиве и не видел работы брата. Здесь же иконы трявненских зографов из рода Витанов — Кою Цонева, Досю и Теодосия Конювых: «Богоматерь скорбящая», «Св. Георгий», «Богоматерь с младенцем» (все 1828 года). Захарий не мог не отдать должное трявненцам; экспрессия чувств, эмоциональность, движение — все это захватывало и покоряло, и все же превосходство зрелого, отточенного мастерства Димитра было для Захария очевидным. Самоковское трехцветье — красное, синее, золотое — в пустой, сверкающей белизне церкви звучало сильно и звонко.

Ученики и подмастерья, набранные в Трояне Петром Балювым, уже работали в монастыре, подготавливая стены для росписи; пора было приниматься за дело.

Как шла работа, когда и в какой последовательности, во всех подробностях не известно, но многое можно восстановить.

В Троянский монастырь Захарий прибыл, скорее всего, весной 1847 года, а к июлю часть росписи, в том числе главного, центрального купола, была уже завершена. «Этот купол, — свидетельствует ктиторская надпись, — изобразил своим иждивением хаджи Петр Балюв из села Троян с супругой и детьми для душевного их спасения и вечного вспоминания… 1847 июлия 3-го».

У хаджи Макария Захарий покупает изданную в Москве в 1819 году Библию и делает на ней отметку: «12 июля 1847 года. Троянский монастырь».

«Сей клирос, — гласит надпись в нише северной стены, — изобразил своим иждивением почтенородный господин Спас Маринов из села Троян для душевного спасения. 1847».

Тогда же, видимо, начертана и надпись в другой нише: «Этот клирос изобразили своим иждивением почтенородные братья Папазоглар из села Троян: г. хаджи Василий, г. Димитр, г. Бочо для их душевного спасения».

Поздней осенью того же года Захарий подтверждает окончание первого этапа. На арке преграды, отделяющей основное помещение церкви от так называемой женской половины, он написал: «…изобразил сей храм… 1847 25 октября».

Зимой, как обычно, работы прекращались: в холодном, отсыревающем храме писать было нельзя, и Захарий, по всей вероятности, едет в Самоков, едет, чтобы вернуться в монастырь следующей весной. Нартекс, наружные стены церкви — работы хватило почти на весь год, до холодов. Надпись над входной дверью свидетельствует: «Во славу святой, единосущной, животворящей и нераздельной Троицы, отца и сына и св. духа расписывается этот святой храм Успения пресвятой богородицы иждивением боголюбивых христиан. Это случилось 10 сентября 1848 года при игумене иеромонахе хаджи Филотее. Расписывается рукой Захария Христова, иконописца из Самокова».

Но и это еще не конец: кое-что, как мы увидим, осталось и на будущий, 1849 год.

Нельзя не поражаться громадной, из ряда вон выходящей работоспособности Захария. Участие помощников и учеников, вероятнее всего, сводилось к технической подготовке стен и, быть может, выполнению второстепенных деталей или некоторых орнаментов, но во всей росписи — на стенах и столбах, в куполах интерьеров, нартексе, на фасадах — чувствуется одна рука, один почерк. Более трехсот композиций и около тысячи фигур — какая же творческая сила таилась в этом хрупком и на вид даже болезненном художнике!

После Рильского монастыря, где Захарию приходилось все время соотносить свои росписи с работами других зографов и с общим живописным ансамблем, он вновь ощутил счастливое состояние внутренней свободы, когда ничто не сковывает, воображение стремительно рвется вперед и ввысь, но кисть успевает за ним. Мягкий и деликатный в обращении, игумен Филотей ничем не ограничивал художника.

В Филотее художник встретил единомышленника, и поддержка просвещенного и родолюбивого игумена значила для него многое: как в Бачковском и Рильском монастырях, но, пожалуй, еще в большей степени в Троянском, церковные росписи должны были стать выражением патриотических и гражданственных идей, изобразительным воплощением той «болгарскости», о торжестве которой мечтал Захарий, — болгарской речи, болгарской истории, болгарских обычаев и быта, того славянского единства, в котором видел залог болгарской свободы. Не было у Захария иных средств и иного языка, как только религиозная живопись, не было иных стен, как только церковные, но это была болгарская обитель…

В женской половине троянского храма он пишет великих славянских просветителей Кирилла и Мефодия; в руках у них свиток, на котором крупно, тщательно и любовно начертана кириллица — первая славянская азбука. Кирилла и Мефодия можно видеть во многих болгарских церквах, но по отдельности; Захарий первым изобразил их вместе, как бы соединив историческим свершением. Перед нами не только святые, но «болгарские книжницы», как указано в надписи; это прославление письменности и тех, в ком османские беи и греческие фанариоты видели бессловесное быдло. Захарий пишет Иоанна и Феофилакта Тырновских, последнего болгарского патриарха Евтимия, пишет болгарских царей Михаила, Давида, Иоанна-Владимира, — лики святых напоминают о тех временах, когда Болгария была могущественна и свободна, а ее церковь независима. Здесь и болгарские цари, болгарские патриархи, болгарские святые — Иван Рильский, Иоаким Осоговский, Прохор Пчинский, Онуфрий Габровский, юные софийские мученики Георгий и Никола, Лазарь из села Дебелдел, которые предпочли смерть отступничеству и позору… И тут же столь популярные в Болгарии Савва и Симеон Сербские и русский Дмитрий Ростовский — все вместе, все рядом. По обе стороны арки, разделяющей храм преграды — русские князья Борис и Глеб: верхом на скачущих, вздыбленных конях — Борис на белом, Глеб на розовато-охристом — лицом к лицу, на фоне поросших травой холмов, с развевающимися за плечами плащами, саблями на поясе и копьями в руках. Их одухотворенный облик дышит отвагой и взволнованностью. Очень декоративные по цвету, динамичные, крупные по размерам и относительным масштабам, эти композиции занимают центральное место в интерьере, а образы русских князей спокойно и уверенно доминируют в его живописном пространстве. Входило это в замысел Захария или нет, но в общей композиции стенописи женского притвора эти русские воины, Борис и Глеб Российские, воспринимаются как бы заступниками юного и доверчивого Христа на троне, нежной и чем-то удивленной богоматери с младенцем на руках.

Вряд ли можно говорить о сознательном «обмирщении» Захарием Зографом религиозной живописи. Евангельские сюжеты не были для него утратившей смысл и значение формой. Он добросовестно и убежденно, с полной отдачей делал именно то, что и полагалось ему как мастеру церковных росписей, и в каждой работе, каждом образе ощущается глубокая серьезность художника. Но это был уже не средневековый живописец, безгранично верящий в единственную и непререкаемую истинность Священного писания и правил его изображения, а человек XIX столетия. Еще точнее — эпохи болгарского Возрождения, с ее погруженностью в действительные, а не мистические или вымышленные радости и тревоги, с конкретностью индивидуального и общественного сознания, пафосом возрождения и строительства нации, национальной культуры, национального искусства. Отделить свое творчество от этой жизни художник уже не мог; вместе с ним под своды монастырских храмов проникали ее голоса, и это были голоса современной ему Болгарии.

В сценах «Христос благословляет отрока» и «Христос и грешница» Захарий облачает персонажей в национальные болгарские одежды; перед зрителем предстают не отвлеченные «женщины вообще», а прелестные болгарки — троянские, самоковские или пловдивские красавицы в нарядных атласных платьях и со смуглым румянцем на щеках. В «Рождестве богородицы» новорожденная лежит в деревянной резной колыбели, какую встретишь в каждом болгарском доме, а стоящая в проеме дверей служанка — это именно болгарская служанка, всем смиренным обликом, робким жестом и подчеркнуто скромной, непритязательной одеждой свидетельствующая о принадлежности к своему сословию. В других сценах художник переводит евангельский сюжет в социальный план: богатый в «Притче о бедном Лазаре» — едва ли не «натурный портрет» чорбаджия; убийцы в «Избиении младенцев Иродом» — в фесах, и это уже не намек, а, можно сказать, прямое указание перстом, понятное самому неискушенному в богословии зрителю. Это еще, разумеется, не бытовой жанр, но его потенциальная возможность.

Возможности эти реализуются Захарием Зографом не только трактовкой сюжетов и персонажей, но и живописными средствами. Он использует уже не традиционные для церковной стенописи эпохи болгарского Возрождения яркие локальные цвета, как это было, например, в Рильском монастыре, а более внимательную разработку тональной гармонии, мягкую и деликатную нюансировку цвета: не столько синее, красное, белое, сколько голубое, розовое, малиновое или кирпичное, серебристо-сероватое. Светлый кармин, киноварь, травянисто-зеленая, чистая желтая охра, ультрамарин — вот основа палитры Захария Зографа, извлекающего из каждой краски множество ее оттенков, из каждого цвета — множество вариаций. При этом все богатство нюансов теплых и холодных тонов художник приводит к колористическому единству, и эта слегка приглушенная цветовая целостность вызывает далекие, но убеждающие ассоциации с неброской и неяркой природой северной Болгарии. Наверное, не случайно возникла легенда, которую и сегодня пересказывают в монастыре, что краски свои Захарий добывал из трав, цветов и земной пыли — каштановой, красноватой, желтой… В росписи троянского храма ему довелось во всей полноте проявить свое тонкое ощущение цвета и его эмоционального, образного звучания, крупное и оригинальное дарование колориста, декоратора, монументалиста.

Чувство цвета было присуще многим болгарским живописцам той поры, но Захария Зографа отличает от них замечательная гибкость в использовании его сочетаний, яркости, насыщенности, освобождение от стереотипов, заученных приемов, догматизма. Он заботится не только о цветовом решении отдельных композиций, сцен, фигур, но и о колористическом единстве ансамбля, строго соблюдает его и в то же время для каждой части ищет и находит свой ключ, свои оттенки. В росписях нартекса — самый чистый и насыщенный цвет; его сильные и напряженные сопоставления и контрасты в открытой воздуху и свету аркаде звучат особенно звонко и радостно, но вот где-то красное, синее, зеленое, желтое «ломаются», и возникает едва уловимая вибрация оттенков. Много лет пройдет, пока в полной мере оценят новаторство самоковского зографа, увидевшего в окружающем его мире такое богатство полутонов и нюансов и сделавшего это богатство достоянием болгарской живописи.

Время оказалось безжалостным не к одному из произведений Захария Зографа, но, наверное, самая чувствительная из утрат — это «Страшный суд» в западном и «Колесо жизни» в северном нартексе троянского храма: в 1900 году казанлыкский живописец Петко Илиев написал поверх них большие многофигурные композиции «Крещение болгар» и «Первый вселенский собор». Впрочем, быть может, что-то и сохранилось под ними, поскольку есть некоторые уцелевшие фрагменты, а значит, есть надежда на раскрытие при реставрации и других.

А фрагменты эти удивительны; и если на таком же уровне были выполнены эти росписи целиком, то они действительно из лучших созданий Захария Зографа. В изображении жен-блудниц он превзошел, наверное, многое из того, что делал раньше. Речь идет не о богатой и очень красивой живописи покрытых орнаментальным узором платьев — это уже было, и не о лицах (к слову, довольно однотипных и лишенных индивидуальной характерности). Поражают жесты этих женщин, их экспрессия, эмоциональная и психологическая содержательность, зоркость острого и внимательного наблюдателя. В движениях и жестах осужденных на вечные муки блудниц читается ужас, страх, робость, изумление, безнадежность, отчаяние, покорность року и сопротивление ему… — и столько в них искренности, непосредственности, истинности душевных движений! Та же естественность позы, поведения, облика, одежды и во фрагментах «Колеса жизни». Передать в жестах человека его внутреннее состояние — задача, которая под силу только большим и опытным мастерам, и она оказалась по плечу самоковскому зографу.

Эта своеобразная психологичность кажется тем более удивительной, что она естественно, не вступая в видимое противоречие, возникает в «примитивной» системе выразительных средств и всего образного строя живописи Захария Зографа. Ни тонкость характеристик, ни богатство цвета не снимают того очевидного обстоятельства, что его росписи далеки и от изысканного, утонченного совершенства древней болгарской живописи, и от той академической правильности рисунка, пропорции, анатомии, моделировки, перспективы и других средств, с которой принято связывать профессионализм художника нового времени. (Даже если бы мы преднамеренно искали сравнения, то не нашли бы более наглядного, чем вынужденное соседство этих фрагментов живописи Захария Зографа с росписями Петко Илиева. Спору нет, Илиев был достаточно профессиональным живописцем, персонажи его композиций нарисованы и написаны реально и грамотно. Но какими же тусклыми и ординарными смотрятся они рядом с «примитивными» образами Захария! Контраст искусства подлинно художественного с ремесленным куда более убедителен, чем десятки аргументов.)

Как известно, понятие примитива в искусстве никак не сводится к «недопрофессионализму», отступлениям от «учено»-академической правильности; это целостная структура образного мышления, уходящая своими корнями в фольклорную изобразительность и характеризующаяся такими категориями, как свежесть и непредвзятость мировосприятия, чистота и наивность выразительных средств, повествовательность, радость первооткрытия явлений и форм окружающей жизни, богатство фантазии, стирание граней между реальным и воображаемым. Наивность — не только личное качество художника, например того же Захария; это свойство мировидения народа, с помощью которого он осмысливает, познает, проверяет, изображает, воплощает очень важные и серьезные понятия: человек и природа, жизнь и смерть, добро и зло, возвышенное и низменное, трагическое и комическое. Росписи троянского храма созданы кистью художника, вступившего в пору творческой и гражданской зрелости, но оставшегося в значительной мере в сфере народного миросозерцания и народного эстетического сознания и обретающего в ее границах замечательную внутреннюю свободу.

Это качество выступает почти во всех троянских стенописях. В раю небесном Захарий Зограф возводит прекрасное здание, обнаруживающее своим обликом и деталями: формой окон, решеток, черепицы — родство с болгарским зодчеством; из дворца по трубам извергаются потоки воды: надписи указывают, что это Тигр и Евфрат; у врат рая, разумеется, апостол Петр с ключами, а в райских кущах райские птицы — летают или сидят в различных положениях и ракурсах. На сводах у входа в церковь вся история Адама и Евы от сотворения их до грехопадения и изгнания из рая. Художника не останавливает отсутствие опыта в изображении обнаженных, и, право, получается у него совсем неплохо. Хороши и сплошь зеленые пейзажи, в которых без труда угадываются болгарские поля, леса, горы, крепости. В трех куполах Захарий иллюстрирует Апокалипсис: здесь и семиглавое огнедышащее чудище, и четыре всадника — Мор, Глад, Война, Смерть, и конец света, когда в горячем, ярко-красном пламени ужасающего пожара гибнут люди, горы, деревья, травы, цветы… Мы можем и восхищаться этими красочными сказаниями и одновременно снисходительно улыбаться этим мрачным пророчествам: кисть художника соединила здесь веру в их неизбежность с еще более крепкой верой в красоту и бессмертие жизни, сказки — с былью, виденное — с воображаемым. Но какое же впечатление производили они на современников Захария Зографа, людей с большим и трудным жизненным опытом, но с понятиями и представлениями, почерпнутыми из Библии и Евангелия!

Эти люди и сейчас присутствуют в троянском храме, запечатленные Захарием на ктиторских портретах.

Четыре портрета в церкви, но художник изобразил на них пятнадцать человек! На одном — уже известные нам ктиторы Петр хаджи Балюв с женой, Спас Маринов с женой Минкой и сыном Нено; на другом Ангел Стойков по прозвищу Памукчи и Христо Петков с женами; на третьем хаджи Теодора из банского рода Папазовых с сыновьями Димитром, Вылчо и Бочо; о четвертом — отдельный разговор.

Все они простые болгары — торговцы, ремесленники, земледельцы. Патриархальные семьи, обыкновенные люди, коим несть числа; Захарий и показывает их такими, какие они есть, не поднимая на котурны, не приукрашивая и даже не придавая им ктиторской значительности.

Все дальше уходит художник от традиций и условностей ктиторской портретописи. Нет ни моделей храмов в руках, ни велеречивых надписей; слабеет мотив «предстояния», исчезают иератическая застылость и торжественность поз и жестов, а с ними и ощущение незримой беседы с богом, святыми или патронами церкви. Мало что связывает эти портреты с окружающими их религиозными композициями: и одеждами — подчеркнуто скромными, непритязательными, однотипными (темные платья и беневреци — штаны, узкие книзу и широкие кверху, белые чулки, черные туфли), и цветом (очень сдержанным, даже аскетичным черно-белым) они резко выделяются, «выламываются» из полихромии церковной стенописи.

Возникают уже не двойные, а групповые портреты, где становится возможным перекрывание одной фигуры другой, немыслимое в «классике» ктиторских изображений. Еще один шаг навстречу им — и, вглядываясь в эти лица, проникаешься их эмоциональной атмосферой, нежностью и мечтательностью, проступающими в женских лицах, тем вниманием и любовью к человеку, с которыми Захарий писал свои модели.

Что же дальше? Освобождение портрета от «ктиторства» и самоопределение его в качестве отдельного жанра светского искусства? В свое время Захарий отважился на такой опыт, в церковных же росписях он останавливается у кромки…

В четвертом портрете художник как бы возвращается к традиции ктиторских портретов, хотя изображенные на нем игумен Филотей и сам Захарий ктиторами троянской церкви не были. Вновь возникает несуетная величавость предстояния двух людей, усиленная столь же неторопливыми, исполненными значения жестами, торжественным звучанием небудничных одеяний — синего, золотистого, зеленоватого, монументальной целостностью силуэта. В руках игумена крест и четки, у Захария — кисть художника: в этом контексте они прочитываются знаками не столько профессиональной принадлежности, сколько высшего предназначения их носителей. Это «люди святого дела», и атрибуты их, по убеждению Захария, равнозначны: свою кисть художник держит с тем же достоинством, как игумен крест и четки.

Если продолжить параллель «Христиания Зографская» — «Автопортрет», то от «бюргерского реализма» портретов троянских ктиторов Захарий снова устремляется к «иконописности», от приземленности образа — к его просветленной духовности. Филотей на портрете не только статен, импозантен, но прежде всего умен, благороден, интеллигентен; в своем облике художник соединяет юношескую хрупкость и чувство собственного достоинства, в больших, широко раскрытых глазах, изгибе губ ощущается глубоко затаенная грусть, ранимость, усталость, горечь жизненных испытаний. Насколько же психологически сложнее и многозначнее по сравнению со станковым «Автопортретом» троянский: как выразителен жест художника, бережно и как-то трепетно держащего кисть, как естественно непосредственное, словно незавершенное движение другой руки. Богаче и тоньше стала и колористическая нюансировка, в которой почти пастельные оттенки красноватой опушки зеленого кюрка художника перекликаются с золотисто-розовой епитрахилью игумена.

Как и положено, изображения снабжены надписями: «Хаджи Филотей иеромонах игумен сей обители» и «Захарий Христович живописец из Самокова».

Впервые Захарий Зограф называет себя не иконописцем, не зографом, но живописцем!

Впервые и первым из болгарских художников он осознал и назвал себя живописцем.

Роспись нартекса была закончена; увлеченно и почти не утомляясь, Захарий украшал снаружи фасады церкви и аркаду самоковским черным орнаментом по белому фону. В легко и свободно бегущий по стенам узор вплетал гирлянды и букетики красных и желтых полевых цветов, и от этого росписи приобретали какую-то крестьянскую, простодушно наивную характерность.

Приближался час расставания с тихой троянской обителью, где так хорошо дышалось и работалось, разлуки с настоятелем Филотеем и всей братией, относившейся к зографу с отеческой теплотой. Захарию захотелось оставить о себе какую-то особую память, и он надумал написать портрет всех троянских иноков. Мысль эта поначалу удивила монахов: такое они не видывали и о таком не слыхивали, но Захарий не отступал от своего. Смастерив, как его учили в Пловдиве французы, подрамник, натянув холст и несколько раз прокрыв его мелом на клею, приступил к работе.

И снова, как в первый раз, не хватало ни опыта, ни знаний и умения. Монахов Захарий расположил в два ряда, чтобы ни один не заслонял другого: одиннадцать старцев впереди, а за ними шестнадцать из тех, кто помоложе. Стоят рядком во весь рост и взирают на художника с отрешенной безмятежностью удалившихся от суетного мира. Сплошная чернота монашеских ряс угнетала художника, любившего живые краски, и он с удовольствием врезал в нее полосы и лоскуты цветных подрясников. Уловить и передать портретное сходство стольких моделей Захарию было, наверное, не под силу, да он и не слишком был озабочен этим: буквальное подобие не составляло основную задачу. К формам бород и носов был, однако, достаточно внимателен, кое-кому придал различные наклоны и повороты головы, а для непритязательной монашеской братии, удивленной необычностью зографского художества такого рода, эти различия были более чем достаточны. Закончив портрет, Захарий самым скрупулезным образом написал на монашеских клобуках и камилавках: хаджи такой-то, отец…, духовник…, дьякон…, чем еще более порадовал свои модели. Впрочем, все они сознавали, что сделано это было не для узнавания изображенных на портрете, а во соблюдение иконописной традиции «представления» рабов и служителей господних, вручающих себя воле заступницы небесной. И чтобы уже не было никаких сомнений, внизу надпись: «Братья от Христа обретающиеся в обители сего 1849».

Портрет троянских иноков поместили в алтарной части монастырского храма.

…Как-то в один из вечеров, проведенных в долгой и неторопливой беседе с игуменом Филотеем, зашла речь (в который уже раз!) о непокорном духе болгарского племени и его храбрости в извечной борьбе с поработителями, о смирении и долготерпении болгар и рабской душе «райи». Какое-то время спустя Захарий с кистями и красками закрылся в помещении, служившем настоятелю монастырской канцелярией. На стене комнаты он изобразил льва — эмблему и символ болгарской силы и отваги, а рядом слона — олицетворение болгарского терпения. Слона Захарий никогда не видел, разве что читал о нем в «Рыбном букваре» Берона, а может, когда-то давно и видел на какой-то гравюре, поэтому он получился не очень похожим, но узнать все же было можно…

Троян остался позади, а в храме Троянского монастыря — росписи, автопортрет и надпись: «живописец из Самокова». В болгарском зографском художестве рождалась живопись, среди болгарских зографов — живописец. Это не было только сменой названия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.