БАЧКОВСКИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БАЧКОВСКИЕ

Захарий имел основания гордиться: само приглашение украсить росписями церковь Бачковского ставропигийского монастыря было признанием его таланта и умения. Известность, которой пользовалась в Болгарии эта старинная обитель, уступала лишь славе главной национальной святыни — Рильского монастыря. Множество паломников приходило поклониться древней иконе «Богородицы Умиление», перенесенной сюда в 1310 году из грузинского монастыря в Карсе, испить целительной воды из источника св. Архангела, что в получасе ходьбы от монастыря, отдохнуть в тени громадного «джинджифа», а по-ученому — «диосперус лотос», посаженного на монастырском дворе еще в XVIII веке паломниками из Грузии. Каждый год стекались сюда толпы народа, особенно много — в конце августа на престольный праздник богоматери, совпадавший с завершением сбора урожая, до ранней зари у стен монастыря горели костры с подвешенными над ними котлами, звучали песни, кружились хоро?… А еще славился монастырь не только чудотворной иконой и источниками, но и по-особому ароматным напитком, настоянным на крупных, величиной с орех, розовато-желтых ягодах.

Семь с половиной столетий насчитывала история Бачковского монастыря, основанного в 1083 году мудрым и храбрым Григором Бакуриани (греки называли его Пакуриан, грузины считают, что правильнее Бакурианидзе или Ракуриани). Как и его брат Апасий, Григор был военачальником византийского императора Алексея Комнина и погиб три года спустя после основания монастыря в битве с печенегами у села Белятово, севернее Пловдива. Позднее возникла легенда, что прямодушный грузинский воин сочувствовал попавшим в византийское рабство болгарам и монастырь построил во искупление грехов победителей. Так это или нет, но, согласно сочиненному им уставу, доступ в обитель византийцам — «алчным насильникам, восхваляющим только себя», — был запрещен. Управляться монастырь должен был самостоятельно, и «никакая чужая власть — царская, или патриаршая, или митрополитская, или епископская» — на него не распространялась.

С Бачковским монастырем связана судьба выдающегося деятеля болгарской культуры и истории — патриарха Евтимия Тырновского, философа, ученого и просветителя, великого патриота и борца с завоевателями. В конце XIV века он был заточен в Бачковский монастырь, где продолжал свою литературную деятельность и где окончил дни свои в 1404 году; мощи его были перенесены в Тырново, а сам он причислен к лику святых.

…От Пловдива до Станимаки день дороги, даже если останавливаться в находящихся на пути Кукленском и Горноводенском монастырях. Заночевав в Бачковском метохе в Станимаке, Захарий утром двинулся дальше. У подножия Родоп, как бы накрепко запирая их, возвышаются мощные стены и башни древней Асеновой крепости, возведенной царем Иваном Асеном II в 1230 году. Горы словно сближаются, скалы над быстрой и своенравной рекой Чая становятся все более отвесными, а по их уступам вьется древняя, проложенная еще римскими воинами дорога. Вот уже село Бачково; спустя час взору открылась монастырская ограда.

Неподалеку кладбище, там же, восточнее монастыря и чуть в гору, стоит церковь-усыпальница, построенная еще Григором Бакуриани и восстановленная в XIV веке царем Иваном Александром: сложенная из пористого, выветрившегося от времени камня двухэтажная базилика, украшенная снаружи «слепой» декоративной аркатурой. Фрески, исполненные грузинским художником — согласно греческой надписи, «расписан этот храм сверху донизу рукой Иоанна Зографа Иверпульца», — сохранились плохо: роспись нижнего яруса почти совсем пропала, но кое-где просматриваются изображения «Страшного суда», «Видения пророка Иезекиила», «Богоматери на троне с архангелами», полустертые временем суровые, мужественные черты фундаторов монастыря Григора и Апасия Бакуриани. В нише на северной стене преддверия — большой ктиторский портрет Ивана Александра, поражающий величественным и грозным ликом воинственного царя.

И еще ктиторские портреты: в преддверии соборной церкви Успения богородицы запечатлены царьградские сановники Георгий и сын его Константин в богатых узорчатых одеяниях. Храм этот возведен в начале XVII столетия, а роспись исполнена в 1643 году. Суровый пафос героического прошлого отступил здесь перед придворной изысканностью моделей, торжественно и величаво застывших на плоскости церковной стены.

Остальной живописный декор, покрывавший некогда просторный и светлый интерьер крестовокупольного храма, не сохранился; нынешний принадлежит кисти греческого зографа Мосхо из Охриды, работавшего в монастыре уже после Захария, в 1850 году. Зато цела монастырская трапезная, построенная тогда же, когда и церковь Успения богородицы, и расписанная в том же 1643 году. Вдоль зала протянулись скамьи и громадный стол, покрытый цельной мраморной плитой; из ктигорской надписи на ней известно, что вытесана она мастером Николой из села Бачкова. Стены и своды украшены прекрасными росписями, изображающими Христа, святых, сцены Нового завета. Но более всего Захария поражают шесть больших фигур — в коронах и со свитками в руках, однако без нимбов. Это античные философы и мыслители Аристотель, Сократ, Диоген, Киарос, Клеомен и Аристофан — язычники, именовавшиеся «предтечами христианства».

На внешней северной стене трапезной — громадная и очень любопытная фреска, изображающая вынос из Бачковского монастыря чудотворной иконы. Все в ней необыкновенно интересно, и прочитывается она как увлекательная повесть.

Слева и справа — нечто вроде постаментов, на них святые Дмитрий Солунский и Георгий Победоносец на конях; в центре монастырь, увиденный как бы с птичьего полета, со всеми близлежащими чешмами, колодцами, церквами, часовыми башнями, оградами и заборчиками, и каждую постройку поясняет надпись. Течет река, а в ней две большие рыбы плавают, через реку мостик перекинут, по берегам деревья и травка растут. И это не условный иконописный фон, а реальная природная и архитектурная среда изображенной на картине чисто жанровой сцены многолюдного крестного хода. В густой толпе его участников бородатые священники и монахи, пловдивские чорбаджии, и среди них ктитор и благодетель монастыря Стоян Тодоров Чалыков, горожанки в замысловатых головных уборах, дети, крестьяне и крестьянки, написанные в профиль и анфас…

Многое в этой росписи, пленительно наивной и такой жизненно достоверной, примитивной и по-своему мастерской, напоминает кисть Захария Зографа, и неудивительно, что до недавнего времени большинство исследователей приписывали фреску то ему, то его брату Димитру, то им обоим. Увы, эта соблазнительная гипотеза оказалась несостоятельной. Монастырь на фреске передан по медной гравюре 1807 года, а изображенный на росписи и построенный лишь в 1861 году мост отодвигает дату ее возникновения по крайней мере лет на двадцать. Сейчас историки склоняются к тому, что стены трапезной расписал в шестидесятых годах кто-либо из станимакских живописцев, скорее всего — Алекса Атанасов. Имя это в болгарской живописи известно: в 1864 году Атанасов вместе со своим учеником, впоследствии выдающимся художником-революционером Георгием Данчовым, расписал соборный храм Араповского монастыря неподалеку от Станимаки и Бачковской обители; особенно интересна сцена, изображающая болгарских крестьян, внимающих проповеди Кирилла и Мефодия. Как ни жаль отказываться от «версии Захария», но факты, как говорится, упрямая вещь…

Итак, май 1840 года, Бачковская обитель, новопостроенная церковь св. Николая Мирликийского; тридцатилетний зограф из Самокова Захарий Христов, подрядившийся расписать ее за семь тысяч грошей, да несколько учеников в помощь мастеру.

Основная работа, во всяком случае роспись интерьера храма св. Николая, была выполнена Захарием в том же 1840 году, о чем гласит надпись по-гречески на западной стене: «Изображается во Славу пресвятой нашей Троицы и в память святого нашего отца Николая в игуменство Божьего раба иеромонаха Матея из Старой Загоры, в лето Спасителя 1840, месяца октября 15-го. Изображается рукой смиренного зографа Захария Хрис. из Самокова».

С наступлением холодов работы в неотапливаемом храме прекращались. Зиму Захарий провел в Пловдиве и Самокове, весну и лето — в Бачковском монастыре, а осенью снова вернулся домой.

В родном городе его ждала молодая жена. 8 ноября 1841 года в Самокове, в доме брата наконец-то состоялась свадьба. Венчались в Митрополичьей церкви, а кумовьями были Димитр и Христиания.

Радость торжества омрачили трения с тестем, по-прежнему относившимся к зятю с нескрываемой враждебностью и высокомерием. Невзирая на «общественное мнение» самоковских обывателей, хаджи Гюро Христович согласился лишь на скромную и малолюдную свадьбу; Захарий не перечил.

По стародавнему обычаю присутствовавшие на венчании фыркали от смеха: иначе молодым не будет счастья. Из церкви возвращались на телеге, запряженной украшенными лентами буйволами. Юная Катерина в спущенном на плечи платке целовала встречным руки, одаривала гостей связанными ею варежками, носками, платками.

Неофит Рильский прислал приличествующие ученому подарки: «Всемирную историю», «Всемирную географию» и собственноручно изготовленный глобус.

После свадьбы молодые поселились в своем доме, купленном художником у тестя; это был первый собственный дом Захария.

8 сентября 1842 года Катерина Зографская подарила мужу первенца, нареченного в честь деда Гюро Георгием, Георгаки.

Что знаем мы еще о Захарии тех лет? Не сохранилось ни его записок, ни свидетельств современников, и разве что события той поры помогают воссоздать если не его биографию, то атмосферу, в которой ему довелось жить и работать.

Отец Неофит жил тогда в Рильском монастыре, занятый переводом на болгарский язык Нового завета. Изданный в 1840 году с помощью Английского библейского общества и его стамбульского представителя Вениамина Баркера, весь тираж был уничтожен повелением греческого патриарха; особенно усердствовал пловдивский митрополит Никифор.

Где-то в окрестностях Бачкова, в лесистых Родопах укрывался отряд гайдуков под водительством дерзкого и неустрашимого Ангела-воеводы. За его голову власти сулили немалую награду, народ же складывал о нем песни и легенды.

Из Западной Болгарии в монастырь приходили вести о восстании близ Ниши, вспыхнувшем в ответ на неслыханное злодеяние: солдаты изнасиловали женщин прямо в церкви села Каменицы, во время пасхального богослужения. Против двух тысяч повстанцев, из которых вооружен был едва лишь один из пяти, паша Керим-бек бросил четыре тысячи солдат и несколько пушек. В Нише на мосту выставили более тридцати отрубленных голов, в Лескавоце шестьдесят крестьян посадили на кол; около десяти тысяч болгар бежало в Сербию. Засвидетельствовать зверства башибузуков приехали из Франции академик Жером-Адольф Бланки, из России — государственный советник, генерал П. Кодинец. «Европа еще не представляет себе, — писал Бланки, — какие мучения терпят у ее ворот, а вернее сказать, в ее недрах свыше семи миллионов таких же христиан, как мы с вами, которых правительство, поддерживающее дипломатические отношения со всеми христианскими государствами, третирует как собак за их религиозные убеждения. Европейцам трудно представить себе, что в этой части Турции честь каждой женщины находится в полной зависимости от прихоти первого встречного мусульманина. Европа не знает, что турки врываются в дома христиан и присваивают все, что им понравится, что просить о пощаде там опаснее, нежели сопротивляться, и что ничтожные гарантии безопасности, предоставляемые народам самых отсталых стран, показались бы беспредельной милостью для населения Болгарии» [40, с. 183].

(В «Страшном суде», что в нартексе бачковской церкви, Захарий изобразил чертей, тянущих на веревке в пекло бородатых старцев с крючковатыми носами и в тюрбанах, в другой сцене — разгневанных ангелов, карающих мусульман. Впрочем, написаны они, по всей вероятности, до Нишского восстания 1841 года, но это уже не имеет существенного значения.) Так в один узел сплетались жизнь художника, его творчество, судьба его народа.

В открытой аркаде, опоясывающей бачковский храм, на церковной стене Захарий Зограф написал автопортрет.

Ктиторские портреты — давняя традиция болгарской, и не только болгарской, средневековой живописи. Традиция, прошедшая путь от Рима и Византии к искусству Первого Болгарского царства, к портретам XIII века и вплоть до конца XIX столетия. Традиция прочная, но в болгарском искусстве прерывистая.

Древнейшие из сохранившихся — это изображения царя Ивана Асена II на стене кладбищенской церкви в селе Беренде Софийского округа и в одном из македонских храмов XIII века. 1259 годом датированы прославленные портреты в Боянской церкви под Софией — царя Константина Асена и царицы Ирины, севастократора Колояна и жены его Десиславы. «В истории европейского портрета, — утверждает Г. Вагнер, — росписи Бояны сыграли гораздо большую роль, нежели фрески Джотто, хотя исполнены они были тогда, когда Джотто еще не родился» [13, с. 53]. Что ж, такое мнение может показаться категоричным, но заставляет задуматься.

XIV век: целый ряд царских и болярских ктиторских портретов, и в их числе — в Бачковском монастыре, в скальной церкви близ села Иванова, в Карлукове, Калотино, Несембре; деспота Деяна и его жены Дои в Земенском монастыре неподалеку от Самокова (очень вероятно, что Захарий их видел) и другие.

XV столетие: только в Кремиковском монастыре изображения софийского митрополита Калевита и ктитора Радивоя с семейством да в Драгалевском ктитора Радослава Мавра и его семьи.

XVI век — ни одного!

Первая половина XVII столетия — в том же Бачковском монастыре, в Арбанаси, Карлукове, Свиштове, Добрыско, Гложенском, Роженском монастырях и других местах.

С 1643-го по 1732-й — апогей османской деспотии! — снова ни одного.

Надо сказать, что Захарий Зограф вряд ли имел возможность видеть — за исключением тех, что в Земенском и Бачковском монастырях, да еще, быть может, нескольких — эти древнейшие и лучшие ктиторские портреты: одни были уничтожены, другие записаны или сильно повреждены, третьи находились там, где Захарию не довелось побывать. Но, наверное, важно не это, а протяженность во времени и пространстве исторического бытия живой и плодотворной традиции болгарского искусства.

Начиная с середины XVIII века и до освобождения 1878 года, даже после него — новый мощный подъем ктиторского портрета эпохи национального Возрождения: от Рильского монастыря до самых скромных деревенских церковок, включая портреты болгарских ктиторов на Афоне. Только перечисление их заняло бы не одну страницу, а шкала исполнения расширяется от высокопрофессионального мастерства до наивных и очаровательных в своей непосредственности примитивов.

Уже не цари и царицы, не деспоты и севастократоры, не правители и военачальники, а купцы и ремесленники, монахи и крестьяне, обыкновенные, рядовые болгары, известные в своей округе разве что благочестием да пожертвованиями на храмы божьи, проходят вереницей в этой замечательной портретной галерее. Их облик весьма прозаичен и приземлен; от репрезентативного мотива предстояния ктитора перед высшими силами остались позы, и то не всегда, а крупные, исторически значительные личности, сильные и гордые характеры, впечатляющие в искусстве болгарского средневековья, составляют скорее исключения. Зато какая индивидуальная характерность, убеждающая, почти физически осязаемая конкретность и жизненность образов!

Своей росписью бачковской церкви Захарий Зограф впервые приобщился к этой прекрасной традиции болгарского искусства эпохи национального Возрождения, и надо сказать, что этот момент примечателен во многих отношениях.

Прежде всего, его «Автопортрет» — это не ктиторский портрет в точном смысле понятия. Ни сам Захарий, ни игумен Матей и проигумен Ананий не были ктиторами церкви св. Николая Бачковского монастыря: один — зограф, автор росписей, другие — хозяева обители, инициаторы, заказчики и, если можно так сказать, организаторы работы художника. Ни одному из художников даже в голову не приходила мысль, что такое положение — достаточное основание для изображения исполнителей наравне с ктиторами храма, пожертвования которых, поддерживавшие светоч христианства на болгарских землях, ставят их почти вровень с мучениками и святыми, придают им ореол святости.

Над головой поместил греческую надпись: «Захарий Христов Зограф Самоковчанин». На свитке, который держит в руке, по-гречески и по-болгарски: «Изобрази са рукою моеи Захарий X. Зограф Болгарин».

Захарий. Зограф. Из Самокова. Болгарин.

Сколько в этом достоинства и гордости — за себя, свое искусство, родной город, весь народ!

И как сложно решает художник этот тройной портрет. Он вписывает его в общую систему церковных росписей и в то же время четко выделяет рамкой, линией горизонта, легким высветлением неба, тонкой и нежной нюансировкой цвета, создающими как бы особое пространство портрета. Портрет невелик — чуть больше метра в высоту, но решен монументально — ритмом величавых, очерченных целостным силуэтом фигур в иератических позах. При этом условность ктиторской портретописи удивительным образом соединяется с естественностью жестов, конкретностью индивидуальностей, не с бытовой характерностью, но с какой-то трепетной и одухотворенной жизненностью. (При том что ктиторские портреты писали, как правило, не с натуры, а по памяти и впечатлению.) Как и в станковых портретах Захария Зографа, здесь четко ощущается осознанное утверждение художником самоценности человеческой личности, и эта установка позволяет видеть в бачковском автопортрете одно из начал той гуманистической концепции человека, которая в будущем определит характер и развитие болгарской живописи второй половины XIX столетия.

Слова «первый», «впервые» еще не раз встретятся в жизнеописании нашего художника, но сейчас они нужны особенно. Что-то было тогда впервые только для него самого, что-то — для всего болгарского искусства: первый автопортрет, первое в творчестве Зографа крупное произведение монументальной живописи, первое испытание сил перед широким зрителем. Художник должен был сознавать это, и можно представить себе, с каким напряжением работал он в Бачковском монастыре. Тем более что, даже учитывая помощь учеников и подмастерьев, объем исполненных им росписей превышает обычные возможности; между тем Захарий Зограф действительно их начал и завершил всего в несколько летних и осенних месяцев.

…Интерьер недавно законченной церкви св. Николая не очень велик, однако высок и светел. На массивном, но не тяжеловесном, прорезанном двенадцатью узкими окнами барабане возносится купол. В нем, как и положено, художник написал Христа-пантократора, в барабане — святых, апостолов, на парусах — четырех евангелистов.

Захарий не ограничивается исполнением предписаний церковных канонов. В реальном пространстве церкви он творит свое, условное и в то же время не менее реальное пространство. В изображения евангелистов и во многие другие сцены художник вводит архитектурные фоны — весьма фантастические, но насыщенные многими элементами и мотивами болгарского зодчества эпохи национального Возрождения. Порой возникает чувство, что эти сказочные дворцы и комнаты Захария интересуют не меньше, если не больше, чем сами персонажи: так увлеченно и старательно пишет он их, настойчиво пытаясь передать перспективные сокращения, — иногда они получаются, иногда не очень…

Внизу ряд святых, написанных крепко, уверенно, профессионально; выше, в два ряда эпизоды из жития св. Николая Мирликийского — подробный «рассказ в картинках», развернутый перед зрителем наподобие современных детских книг или кадров киноленты. «Эпическое начало соседствует… — пишет Е. Львова, — с бытовым рассказом, расширяя привычные рамки искусства, сближая его с поучениями, повестями первых болгарских авторов, с баснями и притчами, бывшими самыми популярными жанрами в те годы» [48, с. 48]. И действительно, в этих изобретательно и умело скомпонованных многофигурных сценах просматривается не один, а по крайней мере несколько пластов: и ортодоксальная агиография, детально расписанная в любой ерминии, не говоря уже о каноническом житии популярного святого; и просветительское, дидактико-моралистическое начало, сближающее творчество Захария Зографа и других художников с болгарской литературой той поры; и народная фабульность, та фольклорная повествовательность, в которой так естественно и органично соединяются сказочность и жизненные, наблюденные реалии и которая предполагает столь же естественное и доверительное общение рассказчика и зрителя. Даже если кто-нибудь из пловдивских торговцев или иноков, в отличие от художника, побывал на Афоне либо в Стамбуле, а стало быть, видел море, он все равно доверчиво и с неслабеющим интересом рассматривал и бурную стихию на церковной стене, и античные (?!) корабли на волнах, святого Николая, спасающего утопающего, римских (?!) воинов в барочных пышных одеяниях и невероятных латах — все эти занимательные и подробные живописные рассказы. А если учитывать, что по крайней мере восемь или девять из каждых десяти паломников грамоте учены не были, то, вероятно, прав был один из отцов церкви, утверждавший, что «изображения пишут в храмах для тех, кто не умеет читать. Глядя на стены, они легко поймут то, о чем могут прочитать в книгах».

Только о живой, современной зографу и его зрителям жизни нельзя было тогда прочитать в книгах, но на то были даны художнику острые, зоркие, широко открытые на мир глаза и впечатлительная, полная чувств душа. «Под давлением этих сложных чувств, — писал один из исследователей творчества Захария Зографа, — нормы и представления, старые композиционные схемы обогащаются часто пышными интерьерами самоковских домов времен Возрождения, а „дежурные“ библейские герои одеваются по всем требованиям тогдашней моды. Атмосфера некоторых знакомых изображений резко изменилась, и жанровая повествовательность полностью затмила религиозную мистику. Не вступая в открытый конфликт со старой набожностью, любовь к земной красоте, изобилию, молодости и декоративному богатству превращает иконографическое изображение в обстоятельный рассказ о трезвых желаниях живых людей — достаточно поэтичный, чтобы волновать массового зрителя, и вместе с тем достаточно предметный, чтобы служить и в наши дни надежной опорой при исследованиях этнографических моделей эпохи Возрождения» [7, с. 8]. Если «Св. Варвара» и «Св. Неделя» в Бачковском монастыре и не «этнографические модели», то, во всяком случае, самоковские и пловдивские красавицы, румяные, с сочными, слегка припухлыми губами и распущенными косами, воплощают народное, быть может даже простонародное, крестьянское представление о женской красоте, а еще точнее — ее фольклорный идеал.

Еще более непосредственно и свободно претворяет Захарий Зограф конкретные жизненные впечатления в грандиозной композиции «Страшный суд», написанной им в открытой аркаде храма св. Николая. В массе грешников, представших перед Спасителем на Страшном суде, художник изображает большую группу очень типичных и характерных пловдивских чорбаджиев и их жен в современных костюмах.

Чем же заслужили они у художника адские муки?

Эту композицию называют «стенописным памфлетом», а сознательность, преднамеренность такой трактовки автора традиционного сюжета не составляла секрета уже для его современников. В датированном 20 апреля 1843 года письме к Неофиту Рильскому самоковский учитель Никола Христович Тонжоров сообщает по поводу «Страшного суда» в Бачковском монастыре: дескать, видел «росписи Захария, на которые сердятся филибелии (пловдивцы. — Г. О.), потому что некоторых изобразил в вечных муках и в такой одежде, которую носят и мужчины и женщины в Филибе». Да и сам художник не скрывал намерения отомстить таким образом врагам народного просвещения, богатеям, противившимся или, по крайней мере, равнодушным к открытию болгарского училища в Пловдиве: в своем замысле Захарий признается в письме к тому же Неофиту Рильскому.

Свидетельства эти необычайно ценны: они многое говорят о Захарии Зографе, о социальной критичности его творчества и о том, что острота его конфликта с пловдивской верхушкой не притупилась с годами. И все же вряд ли будет правильным прямолинейно и буквально воспринимать «Страшный суд» как живописный памфлет.

В ерминиях, которыми пользовались болгарские зографы, описание «Страшного суда» занимает не одну страницу; все там растолковано подробно: композиция, персонажи, кто где, какие надписи и так далее. В том же Бачковском монастыре Зограф видел «Страшные суды» (хотя бы во фрагментах) — в церкви-усыпальнице и в храме Успения богородицы. Была, таким образом, традиция, которой надо было следовать и от которой можно было отступать, и это тоже было своего рода традицией. Так, например, в церкви села Арбанаси зограф XVII столетия изображает в «Страшном суде» женщин в современных ему нарядах, музыкантов, скоморохов. Да и в свою эпоху Захарий не был исключением: можно вспомнить церковь св. Ирины в селе Хотница близ Тырнова, расписанную в 1836 году, и там грешниц в богатых болгарских костюмах. Тема «страшного суда», иными словами — неотвратимого возмездия там за совершенные здесь грехи, издавна пользовалась широкой популярностью в болгарском искусстве. В сознании народа потусторонний мир, однако, проецировался на реальную действительность, и сцена божественного правосудия обретала смысл и значение «уголовного кодекса» народа, согласно которому суровая кара неизбежно настигает своих и чужих угнетателей. В эпоху национального Возрождения, когда до предела накалялась ненависть к поработителям, фанариотам и их болгарским прислужникам, «страшные суды» в живописи наполнялись новым и как нельзя более злободневным содержанием. Очевидно, что Захарий Зограф непосредственно и со свойственным ему гражданственным темпераментом приобщается к этой современной ему живой традиции, тем более что была достаточно веская причина выразить средствами живописи свое отношение к пловдивским чорбаджиям.

Но во-первых, перед нами чорбаджии вообще, а не конкретные личности, что более отвечало бы жанру «живописного памфлета». А во-вторых, — и прежде всего — Захарий остался бы зографом своего времени и не стал бы опередившим его художником, если бы эта задача исчерпывала его отношение к жизни. Влюбленность в жизнь и ее многоцветье, в красоту мира и человека одерживала верх над тенденциозностью, положительное начало — над негативным, поэтическое и возвышенное отношение — над критическим и обличительным. Пловдивских чорбаджиек он представляет в роли «жен-блудниц», и место им уготовано в геенне огненной, но художник вольно или невольно пленяется их красотой, обаянием молодости и женственности. Судя по всему, и сам Захарий не был аскетом, и кто знает, не пользовался ли он в свое время их благосклонностью. Но не об этом речь. Он очарован ими и самые «живые» и нежные краски своей палитры отдает их прелестным юным лицам и изящным жестам, богатым, покрытым яркими цветами и узорами платьям с высокой, под грудь, талией, фартукам, безрукавкам, шляпам… А сколько жизни и неподдельного чувства в их лицах и жестах, выражающих богатейшую шкалу эмоций! Парадоксально, но эта группа грешниц оказалась самой интересной, живописной и жизненной из всех, в конечном счете ад оказывается благодаря им самым привлекательным местом во всей сцене!

Но так ли это уж парадоксально? Точное и тонкое суждение по этому поводу принадлежит болгарскому искусствоведу А. Божкову: «Зограф посягнул на запретный плод, не боясь греха, потому что его вера в абсолютные этические права „потустороннего мира“ уже поколеблена» [7, с. 8].

В той системе мироздания, которую выстроила религия и которая столько веков служила незыблемой основой общественного сознания, происходят определенные сдвиги, и эхо перемен отзывалось на чувствительной мембране искусства Захария Зографа. Между колоннами аркады он помещает прелестные в своей наивной непосредственности сцены библейской истории: вот бог-отец творит Адама, а из его ребра чуть неуклюжую, но по-своему грациозную и женственную Еву, Адам пашет землю, а Ева прядет, грехопадение первых людей и позорное изгнание их из рая, а там уже и Каин убивает брата своего Авеля… И все это не на условном «библейском» фоне, а как бы в самой реальной природе, на фоне пейзажей с голубоватыми горами и островерхими кипарисами и тополями, написанными почти одной зеленой краской, однако живо и убедительно. В огненной реке на «Страшном суде» — обнаженные «души», и художник, забывая об их бесплотности и бесполости, откровенно любуется гармонией человеческого тела, хотя его соразмерность так и не покорилась неискушенной кисти самоучки. И даже озорные, юркие дьяволята, бойко шныряющие повсюду, как-то с трудом воспринимаются силами зла и тьмы…

Завершая роспись нартекса и вспоминая уроки самоковской и пловдивской алафранги, Захарий украшает фасад легким, словно летящим, синим по белому орнаментом, капители колонн — пышными букетами полевых и садовых цветов. Этот изящный, артистичный и такой жизнерадостный декор как бы переводит архитектурный образ монастырского храма в иной регистр, и его эмоциональная тональность все более отдаляется от средневекового аскетизма и возвышенной недоступности «дома божьего».

Нет, все эти росписи не столько о том, что ожидает нас за чертой земного бытия, сколько о нем самом. Только в реальном, окружающем его мире художник мог увидеть столь тонкие, деликатные оттенки, цвета, полутона, придающие колористическому решению богатство и благородную сдержанность. Захарий не форсирует цвет, и привычная для большинства росписей той поры «триада» красного, синего и желтого утрачивает для него обязательность цветового канона; он знает, что есть тона серовато-серебристые, розовые, фиолетовые, охристые, зеленоватые, изумрудные, оранжевые, и в их сочетаниях и переливах выступает уже не зограф, создающий условно умозрительный мир церковной стенописи, но живописец, которому открывалось новое видение жизни в ее цветовой многозначности.

Помимо церкви св. Николая Мирликийского Захарий в 1841 году расписывает нартекс старинной церкви св. Архангелов, стоящей в северном монастырском дворе и примыкающей почти вплотную к храму Успения богородицы. Небольшая, сложенная из бутового камня и кирпича, однонефная, с одной полукруглой апсидой и куполом, церковь производит впечатление суровостью облика, дыханием далекой старины. Поддерживающие кровлю шесть массивных колонн образуют открытую аркаду, которую и украсил росписями Захарий Зограф.

Манера письма, неровный уровень мастерства позволяют предположить, что не все они принадлежат кисти Захария Зографа; вполне вероятно, исполнение некоторых сцен и фигур святых он доверил своим ученикам и помощникам. Сам же мастер написал на западном пилоне воображаемый портрет византийского императора Алексея I, в годы правления которого был основан монастырь, и, что представляется очевидным, основные композиции — «Притча о бедном Лазаре» и «Смерть богача».

В болгарской иконописи очень большой популярностью пользовался сюжет «Архангел Михаил, побеждающий сатану»; иконографически он восходит к известной картине Гвидо Рени. Зографы эпохи национального Возрождения вносят в эту традиционную композицию существенную поправку: поверженного сатану заменяет богач, из которого разгневанный архангел изымает душу, — происходит характерное для искусства болгарского Возрождения смещение акцентов, а вернее, совмещение понятий «богач» и «грешник», сюжет «актуализируется», приобретает ярко выраженную социально-критическую окраску. Такого рода иконы и росписи можно встретить во многих болгарских церквах XIX века, в том числе в Самокове, Рильском монастыре.

Захарий Зограф делает еще один шаг, отдаляясь от канонического прототипа. Уже не архангел Михаил, а маленький, ничтожный сатана изымает душу закоренелого грешника, и эта инверсия еще более принижает достоинство богача. В бачковской композиции художник изображает распростертого на смертном одре чорбаджия, а на груди — чертика с вилами, свитком, содержащим перечень грехов, и с маленькой обнаженной фигуркой — душой богача! Черт торжествует победу, радостно скачет, припрыгивает, и, право, столько в нем какого-то детского ликования, что симпатии зрителя скорее на стороне посланца преисподней, во всяком случае не на стороне крайне непривлекательного старика. Богач покрыт роскошным цветастым одеялом, голова покоится на такой же подушке; у ложа группа молодых женщин в нарядных платьях по последней моде — все те же пловдивские чорбаджийки, уже знакомые нам «жены-блудницы» из «Страшного суда», испуганные и взволнованные происходящим, но не утратившие миловидности и обаяния.

Но особенно примечательна изображенная архитектура, образующая, наподобие кулис и задника, своего рода сценическую площадку, на которой и разворачивается действие. Ее пространственную глубину художник выстраивает по правилам линейной перспективы (уроки французов?), и хотя не везде одинаково свободно справляется с перспективными сокращениями, но в целом для болгарской стенописи тех лет этот интерьер — большое достижение на пути к новой живописно-изобразительной системе. Очень интересен и сам роскошный дворец чорбаджия. В нем без труда узнаются элементы и орнаментальные мотивы пловдивского зодчества и в еще большей степени — той полуфантастической архитектуры, которая создавалась на стенах пловдивских, самоковских и иных домов мастерами болгарской алафранги.

В этом соединении остро и точно наблюденных реалий с воображаемым видится одно из важнейших качеств искусства Захария Зографа. В самом деле, что такое его «Смерть богача» — эпизод Священного писания, апокриф, народная легенда, волшебная сказка, бытовая сцена или «изобразительная публицистика»? Наверное, и то, и другое, и третье… Сюжетная оболочка религиозного мифа свободно и решительно трансформируется творческой волей художника, наполняясь новым и притом актуальным, острокритическим содержанием. Интерпретация легенды совершается по законам фольклорной фабульности, в которой, что называется, на равных существуют и действуют люди и потусторонние силы и в которых так естественно и органично сливаются реальное и фантастическое, возможное и невозможное, виденное и воображаемое.

В том же плане, но с некоторыми отличиями решается Захарием «Притча о бедном Лазаре»: поскольку вмешательства потусторонних персонажей здесь не наблюдается, композиция еще более приближается к бытовой сцене. А это сходство предопределено современной трактовкой традиционного евангельского сюжета и ее социально-критической направленностью.

Сюжет этот — один из самых популярных в болгарской, и не только в болгарской, иконописи, и потому, быть может, уместно напомнить канонический текст притчи.

«Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно. Был также некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот его в струпьях. И желал напитаться крошками, падающими со стола богача, и псы, приходя, лизали его струпья. Умер нищий, и отнесен был ангелами на лоно Авраамово; умер и богач, и похоронили его; и в аду, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его, и, возопив, сказал: отче Авраам! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучусь в пламени сем. Но Авраам сказал: чадо! вспомни, что ты получил уже доброе твое в жизни твоей, а Лазарь злое, ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь».

В композиции Захария Зографа, как и в других произведениях на этот сюжет, представлена лишь первая часть притчи: все перипетии героев в потустороннем мире опускаются (недаром старая болгарская поговорка гласит, что «бедняк и в раю будет сидеть ниже богатого»). «Некоторый человек» превращается в очень типичного болгарского чорбаджия первой половины XIX века, «порфира и виссон» — в характерный болгарский наряд, «пиршество блистательное» — в трапезу богача с женщиной и юношей за щедро накрытым столом и с двумя прислуживающими ему служанками. Разумеется, есть и несчастный, непропорционально маленький Лазарь, и совсем крошечная собачонка, лижущая язвы нищего. Мотив возмездия алчному богачу и вознаграждения бедняку проецируется в неопределенное и подразумевающееся будущее, а все внимание художника обращено к настоящему в его разительных контрастах богатства и бедности, к живописанию быта чорбаджия, поднявшего на пиру бокал с вином, к поражающей воображение роскоши его жилища. И снова, как это уже было в «Страшном суде» и как это еще будет не раз в других произведениях Захария Зографа, присущие ему гражданственность, демократизм, четко выраженная критическая тенденциозность соединяются с эстетическим отношением к жизни, любованием ее материальной красотой. И это соединение образует тот нераздельный сплав, который и характеризует в конечном итоге своеобразие бачковских росписей, а в более широком плане — дарование художника и его отличие от других болгарских зографов той переломной эпохи.

Работа была в самом разгаре, до конца было еще далеко, но уже иные замыслы и стремления волновали Захария. В Рильском монастыре предстояло украсить недавно законченный постройкой соборный храм, и лучшие зографы из Самокова и Банско — брат Димитр с сыном Зафиром, Коста Вальов, Йован Иконописец, Димитр Молеров и его сын Симеон и другие — или уже работали там, или собирались туда. Выбор художников был не прост; по словам Неофита Рильского, «в то время, когда оскудели совсем все искусные зографы на Святой горе, знавшие это художество из древнего, заимствованного там предания, и только они могли изобразить с подобающей изрядностью монастырскую церковь, а тем паче такую знаменитую». Но, к счастью, «нашлись и в наших местах иконописцы». Рильская обитель — главная и самая почитаемая болгарская святыня; участие в ее восстановлении, строительстве и украшении само по себе большая честь, признание таланта и мастерства, залог будущей славы; только в открытом соревновании с самыми опытными и признанными повсеместно мастерами Захарий мог утвердить свое первенство.

Художник, разумеется, рассчитывал на поддержку Неофита Рильского. «К большому счастью трудолюбивого зографа стало это здание, — пишет он своему покровителю, — то есть соорудилась церковь св. отца Иоанна в наше цветущее время». Снова и снова напоминает о себе, настойчиво просит, объясняет, добивается, требует. В одном из писем, отправленных из Пловдива, вероятно, в конце 1840-го или в начале следующего года, Захарий обращается к Неофиту: «Скажи им (игумену, экономам, — Г. О.), что издавна нахожусь под впечатлением некоего образа и в мыслях моих желание изобразить Церковь нашего Монастыря. Познаю сущность времени и обращаюсь с желанием своим и намерением. <…> Мое желание не в деньгах… или в какой-либо иной моей выгоде, но желание мое лишь потрудиться в одном уголке церкви и проявить немного знания; мое самое большое удовольствие — искусство иконописания. Договорись с отцом игуменом. Так и с названными выше отцами, если найдут это пристойным.

Приезжаю с таким уговором, если меня признают мастером, как брата моего, и заплатят сдельную половиной его цены или ни монеты мне не дадут, а если примут меня как уговорились, то сколько бы ни платили за сделанное, я благодарен за ту цену…»

Наконец долгожданное приглашение получено. Поспешно завершив свои дела в Бачковском монастыре и Пловдиве, художник отправляется в путь.

Дорога художника лежала домой, а от Самокова до Рильской обители, если напрямик через горы, всего один дневной переход.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.