I НОВГОРОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

НОВГОРОД

На рубеже первой и второй половины прошлого века, после того как литераторами натуральной школы была проанализирована структура современного общества, описаны типы различных слоев, его составляющих, в поле зрения писателя и журналиста наконец оказался и тип художника-живописца. Вслед за художником Чартковым, героем повести Н. В. Гоголя «Портрет», в литературе и в публицистике — на страницах периодической печати — появляются очерки, рисующие типы живописцев того времени. Вот что писал один из авторов, Н. Самарин: «…я начал печатать характеристику художников, и уже известны публике типы следующие: художник благородный… художник случайный, увалень, искатель-льстец-проныра, похититель чужой собственности… теперь печатаются фанатик, самозванец… В декабре месяце будут потерявшийся художник, художник-любитель, но только все эти типы написаны зло, с негодованием… хочется же мне закончить… благородным превосходным типом патриархального художника… да вслед за этим и бухнуть великолепную биографию Василия Андреевича»[1].

«Великолепная биография» Василия Андреевича Тропинина — замечательного русского художника, скромно доживавшего свой век в Замоскворечье, — была в то время известна лишь небольшому числу его друзей. В опубликованной тогда книге «Живопись и живописцы главнейших европейских школ», впервые включившей мастеров русской школы наряду с европейскими художниками, в статье о Тропинине лишь глухо упоминалось о «неблагоприятных обстоятельствах», заставивших его потерять «с лишком 20 лет художественной жизни для искусства» [2]. Жизнь художника была впервые описана четыре года спустя, в 1861 году, Н. Рамазановым[3]. Тропинина тогда уже не было в живых.

Николай Александрович Рамазанов — известный скульптор, преподаватель Московского Училища живописи и один из первых историков русского искусства — лично знал Василия Андреевича. Талантливый литератор, он оставил нам на страницах «Русского вестника» как бы развернутый во времени портрет художника.

Впервые Рамазанов встретился с Тропининым в 1846 году, когда приехал в Москву, чтобы занять место преподавателя скульптуры в Московском Училище живописи и ваяния. Блестящее окончание Петербургской Академии художеств в 1840 году и пятилетнее пенсионерство в Риме обусловили его позиции на стороне официального классицизма. Однако живой, доброжелательный характер, искренняя преданность делу развития отечественного искусства и общая атмосфера Московского Училища, в котором он провел двадцать лет, сказались на его деятельности и педагога, и скульптора, и историка искусства, отличая от чиновной сухости и педантизма многих других представителей академического направления. Его статья о Василии Андреевиче Тропинине положена в основу этой книги. По возможности ее дополнило само искусство художника, образы людей, его окружавших, описания городов и мест, в которых он жил в разное время.

Подлинных документов — достоверных свидетельств жизни Василия Андреевича — сохранилось крайне мало. Вопросы возникают с первых же строк его биографии, а ответы на них сплошь и рядом предположительные. Так, например, в литературе бытует несколько дат рождения Тропинина. Историк И. М. Снегирев в 1849 году на страницах «Москвитянина» со слов самого художника пишет, что ему идет 65-й год [4]. Следовательно, годом рождения мог быть «1785». В упоминавшейся же книге А. Н. Андреева, которая также была издана при жизни Тропинина, указывается «1790». Из некрологов, сообщающих о кончине 77-летнего живописца, выводится «1780». И, наконец, еще один год с точным указанием дня и месяца рождения приводит в своей статье Н. Рамазанов. Однако в конце очерка автор, видимо, пользовавшийся материалами некрологов, указывает на последний, семьдесят седьмой год жизни художника, не приводя этой цифры в соответствие с им же сообщенной датой рождения. И все же точная фиксация числа указывает на документальный источник, которым располагал первый биограф Тропинина. И пока в архивах не отыскалось более достоверное свидетельство, условимся верить Рамазанову и считать, что Василий Андреевич Тропинин родился 30 (19) марта 1776 года в селе Карпово Новгородской губернии.

Табличка у двери дома, улица, носящая знакомое имя, город или село, где прошло детство… Какими законами объяснить магию этих мест, позволяющих не только разумом, глазами, но как бы всем существом вновь пережить давно ушедшее? Быть может, это чувство масштаба, дающее возможность соотнести себя с необычным окружением и вдруг почувствовать ритм той, другой жизни?

Нет таблички, указывающей место рождения Тропинина. В Новгородской губернии более двадцати сел и деревень носит название Карпово или Карповка! Может быть, отсутствие указания на уезд и волость объяснялось тем, что село находилось близ Новгорода в Новгородском уезде?

Мысль искать родное село Тропинина около Новгорода поддерживает то обстоятельство, что мальчиком будущий художник был отдан учиться в новгородскую школу. А ведь он родился крепостным. И должно было быть самое благоприятное стечение обстоятельств, чтобы он мог получить даже начальное образование.

Если бы Тропинин жил в одной из отдаленных волостей, поступление в новгородскую школу могло встретить серьезное препятствие — большую часть года связь отдаленных сел с Новгородом была затруднена. Обилие болот и влажный климат делали дороги труднопроходимыми. Ближайшее же село Карпово находилось всего в шестнадцати верстах от города. Не эти ли шестнадцать верст явились для художника первыми на пути его жизни?

Повторяя этот путь сегодня, сразу же оказываемся в плену русской истории и поэзии. Прошлое живет в каждом названии, открывается за каждым поворотом дороги памятниками ушедших лет.

Широко, неторопливо течет Волхов, отражая в своей спокойной глади голубое небо и белые курчавые облака, среди которых, как далекая мечта, как воспоминание, — стройная маленькая церковка, символ поэзии и чистоты русского художественного гения — «Нередица». Ей уже восемь веков. В годы Великой Отечественной войны ее, словно живую, расстреливали враги, а сейчас она, воскресшая и по-прежнему юная, сверкает белизной среди зелени прибрежного луга. На другом берегу Волхова — синекупольный, с золотыми звездами, также белоснежный, еще более древний и, как богатырь, могучий Георгиевский собор Юрьева монастыря. Отсюда дорога поворачивает вправо и вдалеке открывается мутно-зеленая полоса с белыми гребешками волн — Ильмень-озеро. Еще немного далее, в окружении молодых елей, высится строгий силуэт древней рубленой церкви. А по другой стороне дороги до горизонта раскинулись глинистые поля. Во времена Тропинина здесь еще были кое-где леса, все эти земли считались лучшими, они были заселены гуще, чем другие волости. Их получали по дарственной царей наиболее знатные люди и монастыри.

Старой деревни Карпово уже не существует. Ее поглотили разросшиеся соседние селения. А ведь некогда это была большая деревня! Еще в 1907 году здесь было одиннадцать домов и жило восемьдесят два человека. До нашего времени сохранился только один дом.

Рабочая пора. На улице ни души. Дождь прогнал под крышу ребятишек, спрятались собаки и куры. Потемнела прибитая к земле трава, почернели как бы набухшие влагой избы, раскисла колеями взрезанная улица. И среди будничного ненастья, такого обычного в этих местах, — маленькие, квадратные, по-северному высоко расположенные окна в изумрудно-зеленых ставнях, с ярко-синими наличниками, сплошь заросшие цветами — розовыми, темно-красными, алыми и белыми. Они горят, пламенеют на фоне мокрых бревенчатых стен, делая улицу нарядной, праздничной.

Голыми глазницами своих окон встретил единственный дом бывшего села Карпово. Все убранство его в ситцевой занавеске, закрывающей беленую печь. Старый дом доживал свой век вместе с единственной обитательницей, осиротевшей во время последней войны.

В памяти старожилов еще сохранились рассказы о бывшем неподалеку господском доме, где некогда помещалась школа. Но был ли это тот самый дом, который двести лет назад принадлежал графу Миниху и где в числе дворни жил казачок Василий Тропинин? Горы архивной «руды» предстоит еще перевернуть, чтобы убедиться в этом.

Миних. Это имя известно в русской истории. Его носил выходец из Пруссии, принятый на службу Петром I. Генерал-губернатор Петербурга при Петре II, фельдмаршал и первый министр при Анне Леопольдовне, Бурхард Христофор Миних был при Елизавете приговорен к четвертованию. Казнь, однако, заменили ссылкой. Петр III вернул Миниха, а Екатерина вверила ему строительство и укрепление Балтийского порта.

В виде царского вознаграждения Миних и получил, вероятно, земли в Новгородской губернии. Жившие на этих землях свободные крестьяне стали крепостными. Всего одно поколение сменилось с тех пор ко времени рождения будущего художника. Свежа была еще кругом вольная старина, при которой сила вырастала доброй, а души прямыми и открытыми.

Семья Тропининых принадлежала младшему отпрыску Минихов — графу Антону Сергеевичу. Положение семьи в это время было сравнительно привилегированное. Отец будущего художника служил управляющим. Свято соблюдая интересы своего господина, он был отмечен особой милостью и получил личную свободу. Правда, «милость» к отцу не распространялась на детей — они оставались собственностью господина. До «юношеского возраста» Василий Тропинин вместе с другими детьми оставался в родительском доме, потом их записали в новгородскую школу для обучения грамоте.

К моменту открытия первого училища в Новгороде, по случаю шестидесятилетия Екатерины II — 2 мая (21 апреля) 1786 года, Василию Тропинину могло уже быть десять лет.

Указ об учреждении народных училищ в губернских городах России насчитывал к тому времени десятилетнюю давность. Как и многие другие действия Екатерины, направленные на «пользу народа», он был чистой фикцией. Для его осуществления не было выделено достаточных средств, не были подготовлены и сколько-нибудь образованные люди, способные стать учителями. Не встретило это начинание сочувствия и в самом провинциальном обществе: состоятельные горожане предпочитали приглашать иностранцев-гувернеров, бедные стремились пристроить детей с малых лет к какому-нибудь делу. Поэтому набор учащихся для открытия первых школ явился для местных чиновников большой трудностью. В школу детей зачисляли едва ли не насильно.

В Новгороде школа помещалась в ветхом двухэтажном, хотя и каменном доме, в торговой части города, на левой стороне Волхова. В начале занятий в школе было пять учителей и двадцать учеников.

Определенная специальным Уставом программа занятий первых двух лет обучения составляла законченный курс малого народного училища. В ней числилось чтение, письмо, арифметика, начатки русской грамматики, а со второго года — чистописание и рисование. Кроме того, читалась «Книга о должностях человека и гражданина» и во всех классах преподавалась священная история.

Однако программа эта была утопична, так как учителя обучали лишь тому, что знали сами, а знали они подчас крайне мало. В учителя зачисляли, не сообразуясь со знаниями, в основном за «благонравие», отставных военных, мелких чиновников. Часто это был способ пристроить не пригодного ни к чему другому человека, которому почему-то оказывалась протекция.

Из всей этой программы в памяти мальчика остались уроки рисования. Рамазанов пишет: «Не имея никаких руководств, он доставал у школьных товарищей кое-какие лубочные картинки и с них копировал самоучкой».

В школе дети могли пробыть два года — окончить двухгодичный курс малого народного училища либо за четыре года пройти полный курс. После выхода из школы Тропинин был взят в господский дом «на побегушки».

От природы добродушный и кроткий (таким его рисует биограф), казачок тяжело переживал первые годы службы в господском доме — прислуга старалась выместить на нем прежние обиды, полученные когда-то от его отца-управляющего. В это время потребность рисовать уже всецело овладела Тропининым. Он жадно тянулся ко всему мало-мальски художественному. Стараясь везде, где можно, услужить девушкам, находившимся при господских покоях, он, с их разрешения, когда господа уезжали, проникал в комнаты и срисовывал там все, что имело хоть какое-нибудь отношение к искусству.

На исходе был XVIII век, знаменитый победами и достижениями «россов» на многих поприщах: и в политике, и на полях воинской славы, и в науке, и в художествах.

Баженов, Шубин, Козловский, Вишняков и Антропов определили своим творчеством одновременно и высшие достижения русского искусства и ту исходную точку, с которой оно начало свой путь. Искусство их было молодо и полно сил.

Однако не с этих рубежей начал Тропинин. Сознательная жизнь его началась в дворницкой провинциального дворянского дома и была бедна художественными впечатлениями.

Описания подобных домов находим в мемуарах: «…на подбеленных, но не штукатуренных стенах были повешены карикатурные портреты: кавалеры в губернских мундирах, дамы в огромных чепцах, а некоторые повязанные платочками; Ермак Тимофеевич глядел, вытаращив глаза, на какого-то архиерея. Живописец, кажется, не богат был красками: сурик, вохра, сажа и белила у него заменяли все прочее; о правильности рисунка и говорить нечего»[5].

«Все парадные комнаты были с панелями, а стены и потолки затянуты холстом и расписаны краской на клею. В зале нарисована на стенах охота, в гостиной ландшафты, в кабинете… тоже, а в спальне… стены были расписаны боскетом; еще где-то драпировкой или спущенным занавесом. Конечно, все это было малевано домашними мазунами, но, впрочем, очень недурно, а по тогдашним понятиям о живописи — даже и хорошо. Важнее всего было в то время, что хозяин дома мог похвалиться и сказать: „оно, правда, не очень хорошо писано, да писали свои крепостные мастера“»[6].

Поездки в ближайшие монастыри во время церковных праздников и на ярмарки в город были обычными развлечениями провинциальных дворян, отчасти доступными и крепостным. Во время этих поездок сторицей окупалась бедность повседневного художественного окружения, так ярко и сильно проявлялся творческий гений народа и в убранстве храмов с иконами старого письма, фон которых пламенел необычным, будоражащим душу красным цветом, и в красочном узорочье предметов крестьянского обихода.

Однако все это на исходе XVIII века либо уже принадлежало далекому прошлому, как иконопись и храмовые росписи, либо как проявление «холопского» творчества в понятие «изящного искусства» не входило.

Тропинин, родившийся в семье дворовых, был в значительной степени изолирован от той естественной традиции, которая жила в народе. Она могла влиять на него лишь косвенно. И только много лет спустя, овладев определенной художественной культурой, он сумеет оценить украинское народное творчество и использует его мотивы в своем искусстве.

По семейным преданиям потомков Минихов, записанным позднее, известно, что рисунки дворового мальчика забавляли господских детей, были своего рода курьезом для взрослых. Однако никто никакой пользы в них не видел.

Жизнь Тропинина в доме Минихов продолжалась недолго. Однако это был для него тяжелый период, и художник, видимо, не любил его вспоминать. Мы не знаем, чтобы на протяжении всех последующих лет он хоть раз помянул о родном Новгороде или захотел посетить его.

В конце 1780-х или начале 1790-х годов младшая из графинь, Наталия Антоновна, вышла замуж за генерала Ираклия Ивановича Моркова. И к нему во владение, в качестве приданого, перешла семья Тропининых.

Род генерала был не менее знаменит на Руси, чем род его невесты. Он шел от новгородского посланника Ивана Моркова, прибывшего в Москву в 1477 году, который и положил начало династии воинов, отважных защитников русской земли. Сыновья его, отличавшиеся в ратном деле, были отмечены Иваном Грозным, который пожаловал им поместья вблизи Москвы. Младший отпрыск этого рода Ираклий, или (как его называли на классический манер) Геракл, Морков должен был продолжить славу предков. И действительно, имя его отмечено было и при взятии Очакова в 1787 году и при штурме Измаила в 1790 году. Тогда же после успеха польской кампании Морков получил алмазную шпагу и огромное поместье в только что присоединенных к России землях на юге Украины, около Могилева-Подольского. Эти места впоследствии стали для Тропинина второй родиной.

Неизвестна точная дата женитьбы Моркова. Скорее всего это мог быть 1790–1791 год, когда между военными походами выдалось более спокойное время для устройства семейных дел. Или уже 1793 год.

В это время Морков под предлогом болезни вышел в отставку. Для нас эта дата существенна, так как отныне Тропинин оставил Новгород и переехал в вотчину своего нового господина. Эта вотчина была в Москве. Здесь на Садовом кольце, близ нынешнего Зоопарка, был дом, в котором жил отец генерала; в Москве же имели свои дома и его братья — известный своей дипломатической службой Аркадий, Николай и Иван Ивановичи.

Таким образом будущий художник в начале или в середине 90-х годов попадает в Москву.

Здесь мы вынуждены отвлечься от жизнеописания Тропинина, так как ни один из его биографов не касается вопроса о ранних связях художника с Москвой.

Что представляла собой Москва конца XVIII века по сравнению с Новгородом? Разница между этими двумя старейшими русскими городами в то время была гораздо более значительна, чем сегодня. Новгород в наши дни имеет общественные здания, широкие проспекты и площади, универмаги новейшей архитектуры, кварталы таких же, как и в столице, современных жилых домов. Во времена Тропинина в городе главенствовала и определяла его облик архитектура XIII–XVI веков. Немногие новые сооружения терялись среди памятников древнего Новгорода. Не было и помину о барских особняках. Купеческие хоромы, даже самые богатые, напоминали приукрашенные крестьянские избы, а чаще всего являлись продолжением лабазов.

Москва же в 80–90-е годы XVIII века обстраивалась. Топкие набережные Москвы-реки укреплялись, расчищались площади, воздвигались огромные по тем временам дома-дворцы. Вблизи Кремля возвышался знаменитый Пашков дом с затейливым садом, наполненным диковинными птицами, славилось своей великолепной колоннадой Дворянское собрание, поражал воображение москвичей романтический Петровский дворец. По всей Москве, соперничая между собой убранством, разрастались садами и службами усадьбы, дворянские особняки, и над всем этим возвышался в центре Кремля новый Сенатский дворец.

Двести лет полностью изменили облик московских улиц. Иначе выглядят теперь древние башни Кремля. Тогда они казались выше, весь Кремль представлялся грандиознее, он стоял, как патриарх. От него в разные стороны тянулась путаница улиц и улочек. Среди них выделялась основная магистраль, подъезд к Кремлю — Тверская.

Вряд ли, однако, вся эта панорама Москвы могла открыться сразу крепостному юноше, лишь урывками, от случая к случаю выбиравшемуся за ворота господского дома. Так же недоступными были для него и коллекции произведений искусства, которых, по словам путешествовавшего тогда по России Кларка[7], была рассыпана по Москве тысяча. Однако кое-что все же могло попасть в поле зрения Тропинина. Ведь даже рядовые дворянские дома в то время не обходились без живописи, исполненной своими крепостными «мазунами». Среди их произведений попадались порой подлинные шедевры безвестных русских талантов или исполненные ими копии с творений великих итальянских, голландских, французских мастеров. Гравюры с этих произведений продавались в проломе Китайгородской стены, у Никольских ворот. Ну а полюбившиеся еще в Новгороде лубочные картинки буквально наводняли Москву — без них не обходилось ни одного торга.

Есть много свидетельств современников, рисующих Москву 90-х годов XVIII века в разных аспектах. Из них мы можем узнать о Москве отставных вельмож или о Москве университетской, однако нет источника, представляющего Москву крепостных. Чтобы хоть отчасти восполнить этот пробел, воспользуемся более поздними записками писателя Ф. Д. Бобкова, бывшего крепостным [8]. Он впервые приехал в Москву двенадцатилетним мальчиком.

«В людской, — вспоминает писатель, — кликали меня Федькой. Мне это было очень неприятно. В деревне ко мне приходили из многих деревень с просьбой почитать и написать письма, угощали меня, ухаживали за мной, звали Федором Дмитриевичем… Я чувствовал, как давило мне горло и подступали слезы к глазам… Я был на посылках и, между прочим, покупал ежедневно „Московские ведомости“ и „Полицейский листок“, в котором читал рассказы». Далее Бобков комментирует объявления о продаже крепостных, среди которых многие были ему знакомы. Он передает беседы с лакеями и горничными, побывавшими за границей, где нет крепостного права, нет дворовых. В банях, этих своеобразных народных клубах, он обсуждал со своими собратьями положение крепостных. «…Долго меня волновали думы о воле… Господа между собой тихо и осторожно, чтобы прислуга не слышала, говорят по этому поводу…» — замечает крепостной литератор.

Так же прислуживал за столом и грамотный Тропинин, так же видел и чувствовал он много больше, чем догадывались о том господа, так же образовывался, с одной стороны, на улице, в бане, в лавочке, а с другой — прислушиваясь невзначай к разговорам в гостиной.

Однако была и существенная разница. Пятьдесят лет, отделявшие казачка Василия Тропинина, жившего в 1790-х годах, от мальчика на посылках Федора Бобкова, записки которого относятся к 40–60-м годам следующего столетия, изменили и самое понимание и отношение к крепостному состоянию. Во времена Тропинина шанс откупиться или получить свободу из рук господина был настолько мал, что казался просто нереальным.

Единственной возможностью вырваться на волю был путь отца Тропинина — примерной долголетней службой, не щадя жизни, заслужить отпускное свидетельство на старости лет. А практический результат такой «милости» сводился на нет тем, что все близкие продолжали оставаться крепостными.

Сам факт существования крепостного права вряд ли мог тогда подвергаться прямому осуждению со стороны дворовых людей, в понятиях которых господа делились на злых, несправедливых и добрых. Вместе с тем внутри крепостного сословия имелись разные социальные группы, иногда антагонистические; Рамазанов рассказывает о неприязненном отношении дворовых, которые старались выместить на казачке ненависть к его отцу-управляющему. Таким образом, в среде крепостных образовывалось свое «привилегированное» сословие приближенных к барину, его доверенных. И судьба их считалась «счастливой». Так, Иван Аргунов, крепостной графа Шереметева, отправляя сыновей в Петербург в 1793 году, в своем напутствии говорил, что прожил жизнь счастливо[9].

Тропинин мог узнать об этой «счастливо» сложившейся судьбе крепостного живописца, удостоившегося писать портрет самой императрицы и получившего от нее одобрение; мог узнать, что бывший дворовый князя Репнина Федор Рокотов имел теперь собственный дом на Басманной улице и сам стал господином, на короткой ноге с другими господами. И его детская любовь к рисованию перерастала в настоятельное желание стать художником.

Бобков в своих записках высказал удивление по поводу количества прислуги в дворянских домах, явно ненужной для дела. Обилие дворовых должно было создавать видимость пышной жизни. Вследствие этого нещадная эксплуатация дворовых соседствовала с тупящим, развращающим душу бездельем. В такие-то дни Бобков и пристрастился к чтению, а затем и к театру. Для Тропинина часы, свободные от работы, были драгоценным временем, когда можно было заниматься рисованием. Мы уже знаем, как пользовался Тропинин отсутствием господ, чтобы срисовывать находящиеся в их комнатах произведения искусства. В семье Морковых сохранился рассказ и о том, как казачок был наказан за то, что, собрав обувь для чистки, часто забывал про порученное ему дело и рисовал углем и ваксой головы людей прямо на стенах людской. Эпизод этот, видимо, относится еще к новгородскому периоду жизни Тропинина.

Круг занятий Тропинина искусством в ранний московский период восстановить трудно. По всей вероятности, это было опять же копирование лубков, гравюр, расписывание предметов обихода, рисунки для вышивок или бисера, то есть то, что могло удовлетворять вкусы и потребности окружающих его дворовых. Так или иначе, в попытках своих Тропинин достиг известных успехов. Однако Морков, еще более далекий от искусства, чем Миних, смотрел на это совершенно равнодушно. А на просьбу отца мальчика отдать его в ученики к живописцу ответил: «Толку не будет!» Снисходя по-своему к страсти юноши, Морков все же определил его учиться «искусству», но… кондитерскому.

Читая сегодня в мемуарах XVIII–XIX веков описания подаваемых на десерт тортов, пирожных и прочих сладостей в виде вавилонских башен, замков и беседок из печенья, украшенных замысловатыми вензелями, скульптурами из цукатов и крема, надо признать, что кондитерское искусство в те времена было сродни ваянию и зодчеству. Во всяком случае, таким оно представлялось Моркову.

И вот в качестве ученика кондитера Тропинин попадает в Петербург в дом графа Завадовского. Вероятнее всего, это могло быть вскоре после 1793 года. В этом году, прожив, очевидно, некоторое время в Петербурге, Морков вышел в отставку.

Переезд из Москвы в Петербург еще несколько приблизил Тропинина к центру русской художественной жизни, которая в то время сосредоточивалась в Академии художеств. Граф Завадовский — екатерининский фаворит, известный государственный деятель, с 1794 года почетный любитель Императорской Академии художеств — не был чужд искусству. В доме его Тропинин впервые близко соприкоснулся с искусством. Ему удавалось урывками пользоваться уроками жившего здесь художника, которые тот давал своему сыну. Не в пример ленивому ученику, будущий кондитер, впервые взяв в руки кисть и краски, удачно скопировал ландшафт, чем заслужил одобрение учителя.

Иронией смягчал впоследствии Василий Андреевич горькие воспоминания тех лет, рассказывая, что каждый раз, когда он убегал к живописцу посмотреть, как тот работает красками, жена кондитера посылала привести его оттуда за уши, а потом доставалось ему еще больше, и трепка заканчивалась наставлением, что конфеты и варенье вкуснее и прибыльнее красок и карандашей.

В Государственном Историческом музее хранится большое собрание рисунков, купленных в свое время А. П. Бахрушиным у наследников Тропинина. Среди них обращают внимание несколько листов с водяными знаками годов «1793», «1794», «1795» и «1796», а также близкие к ним по манере недатированные рисунки.

На бумаге 1793 года изображена античная сцена «Жертвоприношение Ифигении», скопированная с какой-то неизвестной нам гравюры. Рисунок выполнен сангиной с помощью растушки, то есть предварительно растертый графит нанесен на бумагу мягким концом плотно свернутой замши, а затем лишь кое-где очернен.

Другого типа — сепия «Кающаяся Магдалина». Возможно, оригиналом здесь послужила какая-нибудь дилетантская копия с картины Корреджо, которая продиктовала слащавость образа и натуралистическую манеру исполнения.

Наконец, третий тип рисунков — и таких больше всего — чисто штриховой. Причем штрих здесь очень четкий, точно скопированный с гравированного оригинала. На гравированный первоисточник указывает и рамка, очерчивающая рисунки. К такому типу принадлежат листы на мотив «Энеиды» Вергилия.

И в этих, как и в предыдущих работах бросается в глаза подход к изображению прежде всего с точки зрения сюжета и полное игнорирование стиля перерисовываемого произведения. Общие для всех рисунков приземистые пропорции фигур и несколько наивное стремление усилить и акцентировать выражения отдельных персонажей, изображая непомерно открытый рот, выпученные глаза, неестественно экспрессивные жесты, по-видимому, идут от лубочных картинок, которые, как мы знаем, были первыми оригиналами будущего художника. Итак, перед нами, по всей вероятности, работы семнадцати-двадцатилетнего Тропинина. И они позволяют утверждать, что Тропинин не имел какой-то исключительной одаренности, напротив — способности его были обычными, а художественный вкус не развит, так как среда, в которой он жил до середины 90-х годов, была далека от искусства.

Вместе с тем при встрече с профессиональным мастером стремление стать художником проявилось в «кондитерском ученике» еще сильнее, чем прежде, и приобрело вполне конкретные формы.

Мы не знаем, кто был первый учитель Тропинина. Крепостной или из иностранцев? Учился ли в Академии? Бывал ли за границей? Но тем не менее роль этого художника в жизни крепостного юноши была очень значительна. По всей вероятности, именно от него Тропинин узнал об Академии художеств и ее профессорах, с ним вместе, возможно, даже побывал там в праздничный день на выставке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.