Заметка о поэзии, духе, душе, ритме, темпе*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заметка о поэзии, духе, душе, ритме, темпе*

Сутью или основой поэзии есть ритм и темп, согласно ритму и шлифуется форма, выражающая мысль.

Поэзия — выраженная форма особенностей, полученных от созерцания форм природы, нечто такое, что выражает внутренне уже построенный ритм впечатления. Полученное от природы впечатление приводится в строй ритма, который вводится в разное время текучести, статики, бурливости, покоя. Есть поэзия, где поэт описывает клочок природы, связывая его ритмом; есть поэзия, где ритм подчиняется предметам, где они доминируют; есть поэзия, которая ради ритма уничтожает предмет, оставляя <слагающие> его единицы, поскольку они упруги, гибки, стучащие, мягкие, громкие и т. д.; есть поэзия, где остается чистый ритм как масса, располагающаяся или опирающаяся на буквы, освобожденные от вещи. Все это есть в музыке и живописи (академизм, передвижничество, кубизм, футуризм, супрематизм).

Загораются краски, бьет вихрем ритм в поэта, это его особенное, чем поддерживается его сущность, это буря его «Я», оно хочет говорить так, как никто. Но, будучи окован природой, будучи обложен утилитарными вещами, <он> так окован, что еле заметны щели, и ритм «Я» поэта, просачиваясь сквозь вещи, застывает на солнце, еще больше скрепляя собою вещи, и поэт еще сильнее и крепче спаян вещами. Оттого у него тоска и ложь изречения, оттого у него печаль и разочарование, бессилие выразить себя, выразить голос, язык своего «Я».

Поэты, которые выражают реальное грубо, как видит глаз, им легче, ибо не знают протеста выражаемой вещи; выражая вещь, ритм «Я» касается тела вещей и изгибается в силу утилитарного разума.

Оттого так все не верно и так трудно достигнуть мастерства, и кто достиг его, считается гением. Но гениального нет совсем здесь, есть обыкновенный мастер, пригоняющий вещь к вещи путем чистки, точки, перестановки, все время подкладыва<ющий> вещь под строгающее колесо ритма, но это в лучшем <случае>, ибо вещи все-таки теряют свое в силу настойчивости ритма.

В других случаях вещи только перестанавливаются в ритмическом порядке, оставаясь нетронутыми.

Если рассмотреть строку, <то она> получается странная, дикая, в строку набираются, устанавливаются всевозможные вещи, мы можем встретить лошадь, лес, небо, седло, табурет, буфет, звон, колесо, церковь, окорок, сырную Пасху, проститутку, закат солнца. Если бы исчертить строку, изобразить <ее> в рисунке, можно было бы убедиться, какими несуразными формами пользуется поэт.

Ритм и смысл <стиха> — повествование о чем-либо, но главное <все же> в стихе приведение его в ритм. В вещи разыскивается в целой или части ее ритмическое созвучие, в двух-одной букве находят необходимое спаивающее[77] созвучие.

Стихотворение образует собой форму из всевозможных вещей и придаточным <к ним> понятиям, ритм спайка, но самого чистого говора «Я» нет, оно томится, стиснутое как в кладовой, где свалены всевозможные предметы. Так было в живописи, где цвет, язык «Я» живописца, был задавлен вещами. Живопись освобождается, идя к оголению себя от вещи, <т. е.> идет к своей супрематии.

Так должно тоже быть в поэзии, ибо голос творчества высшего экстаза есть соприкосновение с Божественностью «Я», творящего из ничего реальный звук, формы которого рисуют напряженность, литургийность своего духа. Не находя форм, поэт включает, втискивает его мощь в буквы-вещи, в результате искажение, неполное представление того, что чувствует в себе, отсюда поиски средств в природе.

Тоже в духовном, религиозном дух ищет своего торжества, своей супрематии, но форма церкви (обрядность, одежды, всевозможные знаки, книги, кадения, песнопения) все так же постороння, все так же чужда, груба и оскорбительна, ибо всё там создано материально-вещественно, <и,> как бы ни было подобрано гармонично, какие бы ритмы не создавались, оно не в состоянии достигнуть своего торжества, ибо разум, распределяющий знаки, груб, невежествен перед моим творческим «Я», перед его движением, ведь все уже свершенное во мне.

(Религия неудачная форма ритма духовного.)

Все формы, во что одета религия, не суть важны, но ими выражают акт религиозности, и сами по себе знаки есть символы, зачастую сам знак не похож на то, что символизирует.

Люди, которых дух ведет по пути религиозности, особенному Божескому состоянию своей особи, мечутся, <и> в проповедях, молитвах, в церк<овном> служении всевозможными жестами дополняют ясность выражения своего состояния.

Очевидно, духу мало выражения <в> слове, <для> его полноты необходим жест, но, чтобы не быть диким, пустым, — просто взмахнул без всякого значения — разум устанавливает смысл, что такой-то жест означает то-то, поднятие руки вверх то-то, наложение креста, соединив три пальца, означает то-то. Все осмысленно и в порядке.

Этот порядок многим не нравится, [мученик] и священник бежит из церкви, ибо всё не удовлетворяет его «Я». Голос, звучащий внутри его, звучит иначе, а когда увидит его в натуре уже реальным, то <голос> проходит через слово Бог, Христос, Евангелие, крест, ангелы и т. д. В результате получилось уродство, и чистое непорочное <звучание> вошло в чуждое, нелепое нагромождение каких-то начал другого порядка.

(Об Истине, ритме и темпе.)

Другой бежит в церковь, ибо думает найти Истину. Треть и уходят в горы, пещеры, и те, кто ушли в горы, пустыню, те ближе стоят к истинному своему царству, своему небу и Богу.

В пустыне нет ничего, ушел от мира — ушел от вещи и сутолоки, чтобы по-иному издать крик своего Бога, самого себя, услышать свой говор, ведь до сих пор я никогда не говорил собой, я говорил чужими словами.

Но зачастую отшельники уносят огромный багаж и незаметно для себя расставляют его в пустыне, пустыня перестает быть пустыней. Но это наименьшее <зло, отшельник вещей> не видит, видит пустыню, и <когда становится> все тише, слышен крик, <Бог> кричит из него, он раскрывает только рот, чтоб его Богу свободнее можно было бы кричать, Бог творит звуки и говорит ими о своем бытии.

Крик его уносится дальше и дальше, как семя ветром, будучи живым, уходит далеко, и люди, которые слушают, воспринимают родственно<сть> рассеянного Богом, идут искать источник, чтобы приобщиться; приобщаясь, творят целое.

Отшельник соединился с народом, и народ с ним, но это уже смерть, народ принесет и унесет память о нем вроде символов.

Но самое чистое есть крик, чистый звук приобщения, где бы то ни было, на площади ли, городе или пустыне.

Жесты как таковые, крик как таковой, ничего не имущие кроме себя, в них и будут голоса мое<го> «Я».

Но для этого нужна необыкновенная сила стать и быть готовым, когда беснуется Бог (т. е. я начинаю говорить с собой, потрясая небо и землю в новом перестроении). В Искусстве должна наступить чистота, в религии тоже.

Футуризм указал только на новый порядок вещей и шумов. Кубизм в поэзии сделал бы настоящее дело, он раскрепостил <бы> слово от вещи, как цвет <в живописи от предмета>, но поэты, как и живописцы, не совсем богаты слухом, чтобы слышать себя, <лишь> немногие живописцы достигли беспредметности в цвете, слово, же только достигало этого, но испугался поэт и ушел опять в вещи, облепливая тяжестью их веса купол ритма.

Говорили, что такую мазню живописную можно наделать, сколько хочешь без затруднения и <всем> кто хочет; оказалось, что это не так. И если кто видит набор букв, по-особому сложенных, то тоже говорит — <это> нетрудно и сколько хочешь можно набрать, ни смысла, ни логики не нужно.

Но я думаю, что это величайшая ошибка, что этого не сделает никто и никогда. Спорю, Пушкину и другим возможно подражать и сделать тоньше и ловчее, ибо здесь мастерство совершенствующееся. А в крике Уле еле лел ли оне есть бегущее время, есть самый большой напряженный момент экстаза творца непонятных словообразований. Здесь чистый, непорочный крик моего Бога, моего «Я», здесь мастерства быть не может, здесь совершенство.

В Уле эле лел ли оне нон язык духа, язык моего «Я», язык Бога. Только в этом исчерпывающее сказанье поэзии во мне, здесь великое Божественно чистое единение.

Но для этого надо быть совершенным разумом и чистым в нем.

Уле эле лэл ли оне нон — словами нельзя исчерпать их настоящий ритм и темп, явившийся лишь выражением моего «Я», слова бессильны, ибо вещественны, тяжелы.

Искание церкви — искание ритма и формы, искание реальных знаков, <где> воплоща<ется> жизнь моего «Я».

Идти в церковь <мы> побуждаемы духом, который во мне есть не что иное, как личность изобретателя, творца имени <Бога>; поддержанный коллективом, <дух> переселяется с большей или меньшей силой в индивидуальные единицы.

Дух почему-то наиболее связан с Божеством. Божественный <дух> в религии, религия <зиждется> на нем, и он <главный> в религии. Церковь и все церковное носит наибольшую его печать, каждый знак и жест в церкви <являются> его печатью, вызывающей представление о Божественном духе; <эти знаки> вызывают в единицах то или иное представление о силе, образе, морали и т. д. Последнее только ненужное наслоение, вызванное социальной жизнью, и <мораль> служит спайкой с целым потопом причин, связующих земное с церковью.

Церковь нечиста, каждый ее знак затаскан земным, приспособлен к домашнему порядку, она участвует в порядке дома, она старается удалить грех, посеять добро, удалить ссору, посеять мир. Влезая в это болото, она теряет свою настояще<сть>, в ней есть что-то, но нет, ни греха, ни ссоры, ни мира, <а ведь> не будь ссоры — не будет мира, мир рождает ссору, ссора рождает мир.

Ложно началось строиться представление о мире в человеке, в этом его несовершенство, вопль его «Я» есть фонтан его строительства и радуга есть его знак, прежде всего, но не Бога. Вся его ложь в том, что, будучи источником Божества, <человек> вынес его в неизвестное, невидимое, недосягаемое, в недосягаемом он увеличил или превратил себя в бесконечность, он установил себе бессмертие. <Однако> бесконечное отдал вынесенному куда-то Богу, чем отдал ему жизнь, оставив своему бренному телу смерть и ничтожество.

Тогда как <человеку> нужно было оставить в себе истоки Божественности и в бесконечном признать свое совершенство. Необходимо раскрепостить себя, разорвать разум и посмотреть в нем его уклад вещей и почуять в духе его ритм.

Как разум, так и дух странны <сами> по себе. Мы говорим, что нужно поднять дух воинов, дух религиозности, дух в Божественном, дух в дьявольском[78]. Везде один и тот же дух, его можно употребить в разные формы и дела и достигать результатов; очевидно, дух есть слепая сила, динамика, которая вращает знаки, приспособленные разумом. Следовательно, о духе как о <чем-то> чистом и непорочном, не может быть речи, ибо он связан с земной ложью представлений, в силу чего установился тот или иной порядок. Тогда как к душе мы можем отнестись как к чему-то чистому. И душа не слепа, она страшно борется и ведет войну и с Разумом, и с духом за свою чистоту, ее нельзя употребить как силу на что угодно, и народ защищает всегда в первую голову душу, он не говорит, что убили человека, ему человек не нужен, а нужна его душа, «душу погубили». О духе народ меньше говорит, чем о душе, душа как бы одна у человеков, и каждый в народе о душе беспокоится, дух ненавистен народу — даже в церкви молящиеся видят душу и о ней молятся, т. е. отражают от нее греховность, ибо она не может защитить себя, на ней чертит земное свой грех, дух же понимается народом в грубой форме как Бог, Сын и т. д.

Но церковь опирается на дух и во имя его святое возводит купол своего существа. Зло ее в том, что она деспотична и своим порядком устанавливает рельсы, по которым могут бежать паровозы разных систем, тогда как этого не должно быть, ибо система человека одна, но вмещает в себя разные пути, и способ передвижения его «Я» разный. Став на рельсы церкви, мы очутимся у ее алтаря, очутимся у знаков, которые требуют таких-то поворотов и жестов, <которые и> есть служба.

Тогда, когда каждый, будучи свободен духом, найдет в себе свой ритм церкви, тогда он <станет> совершенен и побудит других к своему совершенству, образуя общину, которая <в свою очередь> должна распасться и дать десять новых; община, которая держится века, мертва.

Когда кипит в духе мое «Я», и когда убежит от меня все, и выйдут знак ритма олое май оием ри риол сомиекул лэне, я делаюсь чистым, о душе здесь не может быть речи.

Мое «Я» метает формы, в которых воплощается дух; будучи во мне, форма побуждает пламя духа, и рост его, темп силы зависит от формы, они могут быть такими, что дух в огромном порыве затопляет разум и сознание.

Дух сила слепая, ею горит религия, ею живет Бог в своей святости, ее воин несет смерть, и она — в поэте и художнике цвета и в науке и в миросозерцании; сила духа поднимает все клапаны организма разных заключений, они выходят, познают и строят, опирая свою стройку на духе, — все же вместе образуют мое «Я».

Таким образом мое «Я» состоит из миллионов частиц, упругих, гибких, мягких, жестких, тупых, острых, кривых, круглых и т. д. Мое «Я» должно быть как законченный образ момента.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.