I Они были живы и они говорили со мной

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Они были живы и они говорили со мной

Я СИЖУ В МАЛЕНЬКОЙ КОМНАТЕ, ОДНА СТЕНА КОТОРОЙ теперь полностью уставлена книгами. Впервые мне выпало удовольствие поработать с чем-то похожим на книжную коллекцию. Здесь, вероятно, не более пятисот томов, но большей частью они выбраны мною. Впервые с тех пор, как я начал карьеру писателя, меня окружает большое число книг, которые мне всегда хотелось иметь. Впрочем, я считаю скорее благоприятным, чем неблагоприятным тот факт, что в прошлом мне пришлось создавать большую часть моих книг, не пользуясь услугами библиотеки.

Первое, что ассоциируется у меня с чтением книг, — это борьба за них. Не за обладание ими, прошу понять меня правильно, а за право просто получить их. Едва лишь страсть овладевала мною, как на моем пути возникали бесчисленные препятствия. Та книга, которую мне хотелось взять в библиотеке, всегда оказывалась на руках. И, естественно, у меня никогда не было денег, чтобы купить ее. Было просто невозможно получить разрешение в библиотеке по соседству — мне было тогда восемнадцать или девятнадцать лет, — чтобы мне выдали такую «развратную» книгу, как «Исповедь безумца» Стриндберга. В те времена запрещенные для молодых людей книги украшались звездочками — одной, двумя или тремя — в зависимости от степени приписанной им аморальности. Подозреваю, что этот метод практикуется до сих пор. И надеюсь на это, поскольку не знаю лучшего средства возбудить любопытство, чем подобные тупые запреты и классификация.

Что делает книгу живой? Как часто об этом спрашивают! На мой взгляд, ответ прост. Книга живет благодаря страстной рекомендации одного читателя другому. Ничто не может задушить этот основной импульс в человеке. Несмотря на мнения циников и мизантропов, я убежден, что человеку всегда будет свойственно стремление делиться своими глубочайшими переживаниями.

Книги принадлежат к числу тех немногих вещей, которые вызывают глубокую любовь. И чем лучше человек, тем охотнее делится он самыми любимыми своими сокровищами. Праздно лежащая на полке книга представляет собой впустую растраченный боезапас. Подобно деньгам, книги должны постоянно обращаться. Занимайте и давайте взаймы как можно больше — это относится и к деньгам, и к книгам! Особенно же к книгам, поскольку книги бесконечно важнее денег. Книга — не только друг, она создает новых друзей. Если вы владеете умной и тонкой книгой, она вас обогащает. Но если вы пустите ее в обращение, она обогатит вас в троекратном размере.

И здесь меня охватывает неудержимое желание дать вам бесплатный совет. А именно: читайте как можно меньше — отнюдь не как можно больше! О, можете не сомневаться, я всегда завидовал тем, кто с головой погрузился в книги. Я тоже втайне мечтал наброситься на все те книги, с которыми долго забавлялся в воображении. Но я знаю, что значение имеет не это. Теперь я знаю, что мне не нужно было читать и десятой доли того, что я прочел. Самое сложное в жизни — это научиться делать лишь то, что несомненно полезно и жизненно важно для вашего блага.

Есть прекрасный способ проверить ценность и разумность моего совета. Натолкнувшись на книгу, которую вам хотелось бы прочесть или, как вам кажется, вы должны прочесть, отложите ее в сторону на несколько дней. Но размышляйте о ней столь интенсивно, как только можете. Пусть название и имя автора не выходят у вас из головы. Подумайте, что вы сами могли бы написать, будь у вас такая возможность.

Задайте себе самым серьезным образом вопрос, действительно ли вам необходимо добавить это сочинение в кладовую ваших знаний или к запасу ваших наслаждений. Попробуйте представить себе, что произойдет, если вы откажетесь от этого дополнительного просвещения или удовольствия. Затем, если вы убедитесь, что должны прочесть эту книгу, отметьте необыкновенную проницательность, проявленную вами в данном случае. Оцените также малую значимость книги, ведь какой бы она ни была занимательной, на самом деле в ней содержится очень мало действительно нового для вас. Если вы будете честны с собой, то поймете, что масштаб вашей личности увеличился благодаря простой попытке противостояния собственным импульсам.

Несомненно, подавляющее большинство книг повторяют друг друга. Только немногие оставляют впечатление оригинальных по стилю или по содержанию. Совсем мало книг уникальных — их, быть может, меньше пятидесяти из всей сокровищницы мировой литературы. В одном из своих последних автобиографических романов Блез Сандрар говорит, что Реми де Гурмон{11}, благодаря своей образованности и пониманию этой присущей большинству книг однотипности, сумел отобрать и прочесть все, что заслуживает внимания в литературе. Сам же Сандрар — кто бы мог подумать? — читатель просто поразительный. Большинство писателей он читает на их родном языке. И этого мало: если автор ему нравится, он читает все, что написал этот человек, а также его письма и все книги, написанные о нем. Мне кажется, в наше время это случай почти беспримерный. Ведь он не только читает много и вдумчиво, но и сам написал великое множество книг. Если уж дано, то все. Ведь Сандрар еще и человек действия, авантюрист и исследователь, прекрасно знающий, как королевским образом «расточать» свое время. В каком-то смысле это Юлий Цезарь литературы.

Как-то раз по просьбе французского издательства Галлимар я составил список из ста книг[10], которые, по моему мнению, оказали на меня самое сильное влияние. Надо сказать, это странный список, куда вошли такие несовместимые названия, как «Плохой мальчик Пека», «Письма Махатм» и «Остров Питкерн». Первую из них, бесспорно, «плохую» книгу, я прочел в детстве. И решил внести ее в список, потому что ни над одной книгой не хохотал так, как над этой. Позднее, уже подростком, я совершал периодические набеги на местную библиотеку, чтобы нарыть книжек на полке с табличкой «Юмор». Как же мало оказалось таких, которые действительно были смешными! Этот раздел литературы отличается прискорбной скудостью и тупоумием. Кроме «Гекльберри Финна», «Золотого горшка», «Лисистраты», «Мертвых душ», двух-трех рассказов Честертона, «Юноны и павлина», я и назвать-то ничего не могу — и не вижу никаких выдающихся достижений в сфере юмора. Правда, у Достоевского и Гамсуна есть отдельные места, которые смешат меня до слез, — но это лишь отдельные места. Профессиональные юмористы, а имя им легион, наводят на меня смертную скуку. Книги о юморе, например, Макса Истмена, Артура Кёстлера или Бергсона{12}, также кажутся мне ужасными. Если бы сам я сумел написать хоть одну юмористическую книгу, прежде чем умру, то это было бы большим достижением. У китайцев порой встречается такое чувство юмора, которое мне очень близко, очень дорого. Особенно это относится к их поэтам и философам.

В детских книгах, оказывающих на нас самое сильное влияние — я имею в виду волшебные сказки, легенды, мифы, аллегории, — юмор, к несчастью, полностью отсутствует. Похоже, их главные составляющие — это ужас и трагедия, вожделение и жестокость. Но именно при чтении этих книг развивается способность к воображению. Чем старше мы становимся, тем реже встречаемся с фантазией и воображением. Мы обречены тащить лямку скучной работы, которая становится все более монотонной. Ум впадает в такое оцепенение, что лишь необыкновенная книга может вывести его из состояния равнодушия и апатии.

В детском чтении есть один значительный фактор, о котором мы склонны забывать, — физическое окружение чтения. Как отчетливо через много лет вспоминается запах любимой книги, шрифт, переплет, иллюстрации и тому подобное. Как легко определяется место и время первого прочтения. Некоторые книги ассоциируются с болезнью, некоторые — с плохой погодой, некоторые — с наказанием, некоторые — с наградой. Когда вспоминаешь эти события, внешний и внутренний мир сливаются. Такие книги, несомненно, становятся «событиями» в жизни человека.

Есть и еще одно обстоятельство, которое отличает детское чтение от более позднего, — это отсутствие выбора. Книги, которые читаешь в детстве, тебе навязаны. Счастлив ребенок, имеющий мудрых родителей! Тем не менее сила некоторых книг настолько велика, что даже невежественные родители мимо них не проходят. Кто не читал в детстве «Синдбада-морехода», «Ясона и Золотое руно», «Али-Бабу и сорок разбойников», «Сказки» братьев Гримм и Андерсена, «Робинзона Крузо», «Путешествия Гулливера» и им подобные?

И кто, спрашиваю я, не испытывал того неизъяснимого трепета, когда много лет спустя перечитывал первых своих любимцев? Совсем недавно, после почти пятидесятилетнего перерыва, я вновь открыл книгу Хенти «Северный лев». Какое это было потрясение! В детстве Хенти был моим любимым автором. На каждое Рождество родители дарили мне около десятка его книг. Должно быть, я прочел все его благословенные книги еще до четырнадцати лет. Сейчас, и это совершенно поразительно, я могу взять любую его книгу и ощутить то же чарующее наслаждение, какое испытывал в детстве. Он не пытался «подладиться» под своего читателя. Скорее, он стремился войти с ним в личные отношения. Полагаю, всем известно, что Хенти писал исторические романы. Для ребятишек моего времени они были жизненно необходимы, так как позволяли нам впервые приобщиться к всемирной истории. «Северный лев», к примеру, повествует о Густаве-Адольфе и Тридцатилетней войне. Именно там появляется странная, загадочная фигура Валленштейна. Когда я недавно дошел до страниц, посвященных Валленштейну, мне показалось, будто я прочел их всего несколько месяцев назад. Закрыв книгу, я написал одному из друзей, что именно на страницах о Валленштейне мне впервые встретились слова «судьба» и «астрология». Слова многозначительные, во всяком случае для мальчика.

Я начал с разговора о моей «библиотеке». Мне сравнительно поздно довелось с удовольствием почитать о жизни и эпохе Монтеня. Подобно нашему времени, это был век нетерпимости, преследований и массовой резни. Разумеется, я часто слышал об отходе Монтеня от активной жизни, о его преданности книгам, о спокойном и разумном существовании, столь обогатившем его душу. Конечно, об этом человеке вполне можно сказать, что он владел настоящей библиотекой! На какое-то мгновение я ему позавидовал. Если бы, подумал я, за моим правым плечом в этой маленькой комнатке разместились бы все книги, которые я обожал ребенком, подростком, молодым человеком, как я был бы счастлив! У меня всегда была привычка исписывать все поля любимых мною книг. Как замечательно было бы, думал я, увидеть эти заметки вновь, вспомнить мысли и чувства, испытанные много лет тому назад. Я подумал об Арнольде Беннете{13}, о выработанной им прекрасной привычке вклеивать в конец каждой книги, которую он читал, несколько чистых страничек, куда по ходу чтения он мог вносить свои замечания и впечатления. Всегда любопытно узнать, каким ты был, как вел себя, как реагировал на мысли и поступки в разные периоды своего прошлого. Заметки на полях дают возможность легко раскрыть прежнее «я».

Когда сознаешь, сколь огромную эволюцию претерпевает человек за время своей жизни, невольно спрашиваешь себя: «Жизнь действительно прекращается со смертью тела? Не жил ли я прежде? Не появлюсь ли я вновь на земле или, возможно, на какой-нибудь другой планете? Быть может, я столь же вечен, как и все остальное во вселенной?» Возможно также, ты вынужден будешь задать себе и куда более важный вопрос: «Усвоил ли я урок свой здесь, на земле?»

Я с удовольствием отметил, что Монтень часто говорит о своей плохой памяти. Он утверждает, что был неспособен пересказать содержание или даже припомнить свои впечатления от некоторых книг, многие из которых были им прочитаны не один, а несколько раз. Я убежден, однако, что у него должна была быть хорошая память в других вещах. Почти каждый имеет память недостаточную и с изъянами. Люди, способные обильно и точно цитировать тысячи прочитанных ими книг, излагать во всех деталях сюжетную линию какого-нибудь романа, приводить имена и даты исторических событий, обладают чудовищной памятью, которая всегда внушала мне отвращение. Я принадлежу к тем, кто имеет слабую память в некоторых вещах и сильную — в других. Короче говоря, такую память, которая нужна мне. Если я действительно хочу что-то запомнить, мне это вполне удается, хотя требует немало времени и значительных усилий. Я на этот счет спокоен, ибо знаю, что ничего не теряю. Но я знаю также, что очень важно культивировать «забывчивость». Я никогда не забываю вкус, запах, аромат, атмосферу, равно как и подлинную значимость той или иной вещи. Есть только один вид памяти, который мне хотелось бы сохранить, — память прустовского типа. Мне достаточно знать, что существует такая безупречная, полная, точная память. Часто ли случается, что, заглянув в прочитанную давно книгу, вдруг натыкаешься на места, где каждое слово обладает обжигающим, незабвенным, вечно живым звучанием? Недавно, при завершении рукописи второго тома «Розы Распятия», мне пришлось заглянуть в мои выписки из «Заката Европы» Шпенглера, сделанные много лет назад. Там были некоторые места, должен сказать, в немалом количестве, где стоило лишь мне прочесть начальные слова, и остальные следовали за ними, словно музыка. Смысл некоторых слов забылся, равно как и значение, которое я им некогда придавал, но не сами слова. Каждый раз, когда мне попадались эти места и я перечитывал их вновь и вновь, язык становился все более ярким, все более многозначительным, все более насыщенным тем таинственным звучанием, которое любой великий писатель придает своему языку и которое становится знаком его уникальности. Во всяком случае, я был так поражен жизненностью и гипнотическим характером этих мест из Шпенглера, что решил привести многие из них целиком. Это был своеобразный эксперимент между мной и моими читателями — эксперимент, который я должен был проделать. Избранные для цитирования фразы стали моими собственными, и я чувствовал, что обязан передать их дальше. Разве не обрели они в моей жизни такое же значение, как случайные встречи, кризисы и события, описанные мной как мои собственные? Почему не передать дальше цельного Освальда Шпенглера{14}, если уж он превратился в событие моей жизни?

Я принадлежу к тем читателям, которые время от времени делают длинные выписки из прочитанных ими книг. Я нахожу эти цитаты везде, едва лишь начинаю копаться в своих заметках. К счастью или к несчастью, они не всегда оказываются у меня под рукой. Иногда я трачу целые дни, стараясь припомнить, куда спрятал их. Так однажды, открыв одну из моих парижских записных книжек с целью посмотреть что-то другое, я натолкнулся на одну из тех выписок, что живут со мной многие годы. Это цитата из Готье, приведенная Хевлоком Эллисом в предисловии к роману «Наоборот». Начинается она так: «Автор „Цветов зла“ любил стиль, ошибочно названный декадентским, который представляет собой не что иное, как искусство, достигшее той крайней степени зрелости, которая плодоносит под лучами заходящего солнца стареющих цивилизаций: изысканный, усложненный стиль, наполненный тенями и поисками, постоянно стремящийся выйти за пределы языка, заимствующий слова из всех словарей, краски — из всех палитр, звуки — из всех клавиатур…» Дальше идет сентенция, которая всегда действует как внезапно вспыхнувший семафор: «Декадентский стиль есть предельное высказывание Слова, призванного к финальному выражению и загнанного в его последнее убежище».

Подобные изречения я часто записывал крупными буквами и помещал над моей дверью, чтобы друзья, уходя от меня, обязательно прочли их. Некоторые люди подчиняются противоположному побуждению — и утаивают эти драгоценные откровения. Моя же слабость в том, чтобы всякий раз кричать с верхушки крыши об открытиях, которые кажутся мне жизненно важными. К примеру, дочитав какую-нибудь удивительную книгу, я почти всегда сажусь за стол и пишу письма друзьям, иногда авторам, изредка издателю. То, что я пережил по ходу чтения, становится темой моих повседневных разговоров, входит даже в состав поглощаемой мной еды и питья. Я назвал это слабостью. Быть может, это не так. «Плодитесь и размножайтесь!» — велел нам Господь. Грэм Хоу, автор «Воинственного танца», выразился иначе и, полагаю, лучше. «Творите и делитесь с ближним» — вот его совет. И хотя чтение на первый взгляд не кажется похожим на акт творения, в глубоком смысле это именно так. Без читателя-энтузиаста, реального двойника автора и часто его тайного соперника, книга обречена умереть. Человек, расточающий хвалу определенной книге, умножает не только ее жизнь, но и сам акт творения. Он вдыхает дух в других читателей. Он повсюду поддерживает дух творчества. Сознает он это или нет, но то, что он делает, есть труд, восхваляемый Господом. Ведь хороший читатель, подобно хорошему писателю, знает, что все происходит из одного источника. Он знает, что не смог бы разделить личный опыт или иного автора, если бы не был подобен ему до мозга костей. Говоря об авторе, я имею в виду Автора с большой буквы. Писатель, несомненно, лучший из читателей, так как при сочинении или, как уже было сказано, «творении» он всего лишь читает и расшифровывает великую весть творения, открывшуюся ему по доброте Господней.

В Приложении читатель найдет список авторов и названий — список откровенный и необычный[11]. Я упоминаю об этом потому, что считаю важным с самого начала подчеркнуть связанный с чтением психологический феномен, о котором почти ничего не говорится в большинстве работ на данную тему. А именно: многие из тех книг, что постоянно пребывают в сознании человека, никогда не были им прочитаны. Иногда это становится на удивление важным. Существуют по меньшей мере три категории подобных книг. К первой относятся книги, которые человек искренне намеревается прочесть, но, по всей видимости, не прочтет никогда; ко второй относятся книги, которые, как кажется человеку, ему нужно прочесть, поэтому некоторые из них он, несомненно, до своей смерти все-таки прочтет; к третьей относятся книги, о которых много говорят и пишут, однако сами они остаются непрочитанными, поскольку ничто, кажется, не способно сломать воздвигнутую вокруг них стену предубеждения.

Первая категория включает в себя сочинения монументальные и большей частью классические, по поводу которых обычно стыдятся, что не читали их: громадные тома, за которые берешься время от времени — лишь для того, чтобы отбросить в убеждении, что читать их невозможно. Список варьируется в зависимости от личных склонностей. Для меня, если ограничиться только самыми выдающимися именами, он состоит из произведений таких прославленных авторов, как Гомер, Аристотель, Фрэнсис Бэкон, Гегель, Руссо (за исключением «Эмиля»), Роберт Браунинг, Сантаяна. Во вторую категорию я включаю «Аравийскую пустыню»{15}, «Историю упадка и разрушения Римской империи», «Сто двадцать дней Содома», «Записки» Казановы, «Мемуары» Наполеона, «Историю Французской революции» Мишле. В третью — «Дневник» Пеписа, «Тристрама Шенди», «Вильгельма Мейстера», «Анатомию меланхолии», «Красное и черное», «Мария-эпикурейца», «Воспитание Генри Адамса».

Порой случайного упоминания об авторе, которого ты так и не собрался прочесть или же оставил всякую мысль о том, что когда-либо прочтешь, — скажем, ссылки в книге обожаемого тобой писателя или слов друга, также любящего читать, — достаточно, чтобы броситься на поиски книги, посмотреть на нее новым взглядом и понять, что она принадлежит к числу твоих. Однако чаще бывает, что книга, которую ставишь невысоко или сознательно отвергаешь, так и остается непрочитанной. Некоторые темы, некоторые особенности стиля или ассоциации, по неудачному стечению обстоятельств намертво приклеившиеся к самим названиям некоторых книг, порождают почти непреодолимое отвращение. Ничто на свете, к примеру, не заставит меня обратиться вновь к «Королеве фей» Спенсера, которую я начал в колледже и, к счастью, забросил, поскольку покинул это заведение весьма поспешно. Более никогда не прочту я ни единой строчки Эдмунда Бёрка, или Аддисона, или Чосера, хотя последний из названных, как мне кажется, все-таки заслуживает внимания. Сомневаюсь, чтобы я взялся вновь за двух других авторов — Расина и Корнеля, хотя Корнель интригует меня благодаря недавно прочитанному блестящему эссе о «Федре» в книге «Фалды клоуна»[12]. С другой стороны, есть книги, заложившие основы литературы, но при этом столь далекие от личных размышлений и опыта, что становятся «неприкасаемыми». Некоторые авторы, которых считают оплотом нашей западной культуры со всеми ее особенностями, более чужды мне по духу, чем китайцы, арабы или примитивные народы. Некоторые из самых захватывающих литературных произведений порождены культурами, которые не оказали непосредственного влияния на наше развитие. К примеру, из волшебных сказок наиболее мощное влияние оказали на меня японские, с которыми я познакомился благодаря книге Лафкадио Херна, одной из самых экзотических фигур в американской литературе. Когда я был ребенком, ничто не привлекало меня больше, чем истории из «Арабских ночей». Фольклор американских индейцев оставляет меня равнодушным, тогда как африканский фольклор близок мне и дорог[13]. И как я уже много раз повторял, когда я читаю китайскую литературу (исключая Конфуция), мне кажется, что это написано моими собственными предками.

Я сказал, что иногда на поиски погребенной книги пускаешься благодаря какому-нибудь уважаемому писателю. «Как! Он любит такую книгу!» — говорите вы себе, и барьеры тут же падают, ум ваш не только открыт и благосклонен, но прямо-таки пылает. Часто случается, что интерес к мертвой книге пробуждает в вас не друг со сходными вкусами, а случайный знакомый. Порой этот человек производит впечатление олуха, и кажется удивительным, что в память запала книга, которую он рекомендовал — или даже не рекомендовал, а просто упомянул по ходу разговора как «странную». В рассеянном состоянии духа или обыкновенного безделья внезапно всплывает воспоминание об этом разговоре, и мы готовы взять книгу на испытательный срок. Тогда наступает миг откровения — шок открытия. Примером такого рода служит для меня «Грозовой перевал». Книгу эту хвалили при мне столь много и столь часто, что я решил: английский роман — да еще написанный женщиной! — не может быть так хорош, как о нем говорят. И вот однажды друг, чей вкус казался мне поверхностным, обронил несколько многозначительных слов по этому поводу. Хотя я постарался сразу выкинуть из памяти его суждение, яд проник в меня. Сам того не сознавая, я вынашивал тайное намерение заглянуть когда-нибудь в эту прославленную книгу. Наконец, всего несколько лет назад, Джин Варда вручил мне ее[14]. Я прочел ее залпом, крайне удивленный, как, полагаю, многие до меня, изумительной мощью и красотой. Да, это один из самых великих англоязычных романов. А я, из гордости и предубеждения, едва не упустил возможность прочесть его.

Совершенно другая история произошла с книгой «О граде Божием». Много лет назад я, как и все, прочел «Исповедь» Блаженного Августина. И она произвела на меня глубокое впечатление. Потом, в Париже, кто-то всучил мне «Град Божий» в двух томах. Я нашел его не только смертельно скучным, но местами чудовищно смешным. Один английский книготорговец, услышав — к своему удивлению, конечно, — от одного из наших общих друзей, что я прочел этот труд, известил меня, что даст хорошую цену за одну лишь аннотацию к нему. Я сел читать его снова, заставляя себя исписывать поля обильными комментариями — в большинстве своем уничижительными, и, потратив около месяца на эту дурацкую работу, отправил книгу в Англию. Двадцать лет спустя я получил открытку от этого самого книготорговца, где он сообщал, что надеется вскоре прислать мне сигнальный экземпляр, так как наконец-то отыскал издателя. Больше я о нем ничего не слышал. Dr?le d’histoire![15]

На протяжении всей моей жизни слово «исповедь», вынесенное в заголовок, всегда притягивало меня, как магнит. Я уже упоминал «Исповедь безумца» Стриндберга. Теперь нужно упомянуть знаменитую книгу Марии Башкирцевой{16} и «Исповедь двух братьев» Поуисов. Есть, однако, некоторые прославленные исповеди, которые мне так и не удалось одолеть. Одна принадлежит Руссо, другая — Де Квинси. Совсем недавно я предпринял еще одну попытку прочесть «Исповедь» Руссо, но через несколько страниц оставил это занятие. С другой стороны, я твердо намерен ознакомиться с его «Эмилем» — когда найду издание с удобочитаемым шрифтом. То немногое, что я прочел, показалось мне чрезвычайно привлекательным.

Я считаю, что самым прискорбным образом ошибаются те, кто утверждает, будто фундаментом знаний, или культуры, или чего бы то ни было обязательно являются те классики, которые находятся в каждом списке «лучших» книг. Я знаю, что во многих университетах целые программы базируются на подобных, тщательно составленных списках. По моему мнению, каждый человек должен выстроить собственный фундамент. Суть индивидуальности в том и состоит, что она уникальна. Каким бы ни был материал, определивший само существование нашей культуры, каждый человек должен решить для себя, что именно он возьмет и воспримет, дабы сформировать свою собственную судьбу. Отобранные профессорами великие произведения представляют собой их выбор. Интеллектуалы подобного сорта по природе своей склонны воображать, будто им предназначено стать нашими проводниками и наставниками. Может случиться и так, что мы, если предоставить нас самим себе, со временем примем их точку зрения. Однако нет более верного способа провалить такую возможность, как обнародовать списки избранных книг — так называемых основ. Человек должен пройти собственный путь. Первым делом ему нужно познакомиться с миром, в котором он живет и которым пользуется. Ему не следует пугаться, что он читает слишком много или слишком мало. К чтению он должен относиться так же, как к пище или физическим упражнениям. Хорошего читателя притягивают хорошие книги. От своих современников он узнает, что есть вдохновенного, или познавательного, или просто забавного в литературе прошлого. Он будет получать удовольствие, совершая подобные открытия сам и по-своему. Не могут быть утеряны или забыты достоинство, очарование, красота, мудрость. Но любая вещь теряет всякую ценность, всякое очарование и притягательность, если к ней тащат за волосы. Разве не замечали вы, умудренные пережитой головной болью и разочарованием: чем меньше навязываешь книгу другу, тем лучше? Если вы слишком расхваливаете какую-нибудь книгу, то пробуждаете сопротивление в вашем слушателе. Следует знать, когда и в каком объеме давать дозу — а также повторять ее или нет. Как на это часто указывали, индийские и тибетские гуру на протяжении веков практиковали высокое искусство расхолаживать своих пылких кандидатов в ученики. Сходную стратегию можно применять и в том, что касается чтения книг. Расхолодите человека надлежащим образом, то есть не теряя из виду заданную цель, и вы тем самым выведете его на правильную дорогу куда быстрее. Важно не какие книги и какой опыт нужны человеку, а то, что он сам вносит в них.

Из всего, что есть в жизни непостижимого, самое загадочное то, что мы называем влияниями. Несомненно, влияния подчиняются закону тяготения. Но следует помнить, что нас тянет в определенную сторону потому, что мы устремляемся, быть может, сами того не сознавая, именно в эту сторону. Очевидно, что мы не находимся во власти любого влияния. Но мы не всегда знаем, какие силы и факторы влияют на нас в тот или иной период нашей жизни. Некоторые люди не способны познать себя или определить мотивы своего поведения. В сущности, большинство людей. Другие же обладают столь ясным, столь четким пониманием своей судьбы, что им и выбирать, кажется, не нужно: они создают влияния, необходимые для достижения их целей. Я намеренно употребил слово «создают», ибо есть поразительные примеры того, как личность буквально вынуждена создавать нужные влияния. Мы вступаем здесь в странную область. Я решил ввести столь трудный для понимания элемент по той причине, что там, где дело касается книг, как и друзей, возлюбленных, приключений, открытий, все чрезвычайно запутано. Желание прочесть книгу часто провоцируется неожиданной случайностью. Начать с того, что все происходящее с человеком есть следствие обстоятельств. Выбранные им для чтения книги не являются исключением. Он может прочесть «Жизнеописания» Плутарха или «Пятнадцать решающих сражений в мировой истории» потому, что обожаемая тетушка сунула ему их под нос. Он может не прочесть их, если ненавидит свою тетку. Как получается, что из тысячи названий, которые попадают в поле зрения даже в раннем детстве, кто-то безоговорочно склоняется к одним авторам, а кто-то к другим? Книги, которые читает человек, определяются тем, что это за человек. Допустим, человека оставляют в комнате наедине с книгой, единственной книгой: из этого вовсе не следует, что он обязательно прочтет ее просто потому, что ему больше нечем заняться. Если книга ему противна, он ее отбросит, невзирая на то, что будет сходить с ума от безделья. Некоторые люди по ходу чтения внимательнейшим образом читают все сноски, тогда как другие на них даже не смотрят. Некоторые люди готовы предпринять опасное путешествие, чтобы прочесть книгу, одно заглавие которой заинтриговало их. Приключения и открытия Никола Фламмеля{17}, связанные с желанием прочесть «Книгу Авраама-Еврея», составляют одну из золотых страниц в истории литературы.

Как я уже говорил, случайная реплика друга, неожиданная встреча, сноска, болезнь, одиночество, странные причуды памяти — словом, тысяча и одна вещь могут побудить человека к поискам книги. Бывают периоды в жизни, когда ты отметаешь любые замечания, намеки или советы. И бывают периоды, когда срываешься с места, словно ошпаренный.

Чтение — одно из величайших искушений для писателя, когда он занят созданием новой книги. Мне кажется, что в тот момент, как я начинаю писать, у меня разгорается также и страсть к чтению. Вообще, вследствие какого-то извращенного инстинкта, в тот момент, как я берусь за новую книгу, меня распирает желание заняться тысячью разных дел — не от желания, как это часто случается, уклониться от работы. Я открыл, что могу писать и одновременно делать другие вещи. Когда человека охватывает импульс к созиданию, он становится — по крайней мере так было со мной — созидательным во всех сферах разом.

Должен признаться, что чтение оказалось самым сладостным и одновременно самым пагубным занятием в те дни, когда у меня еще не возникало помыслов писать. Оглядываясь назад, я думаю, что чтение было чем-то вроде наркотика, который поначалу стимулирует, а затем ввергает в депрессию и паралич. Едва лишь я начал серьезно писать, привычное чтение изменилось. В него проник новый элемент. Я бы сказал, оплодотворяющий элемент. В молодые годы, когда я отбрасывал ту или иную книгу, мне часто казалось, что я сам могу сделать гораздо лучше. Чем больше я читал, тем более становился критичен. Меня уже ничто не удовлетворяло. Постепенно я начал презирать книги — а также их авторов. И часто безжалостно обличал писателей, которых больше всего любил. Разумеется, всегда была горстка авторов, чья магическая сила сбивала меня с толку и никак мне не давалась. Когда мне самому пришла пора измерить свои возможности выражения, я принялся перечитывать этих «чародеев» новыми глазами. Я читал хладнокровно, используя все свои аналитические способности. С целью — хотите верьте, хотите нет — украсть у них их тайну. Да, я был тогда настолько наивен, что верил, будто могу узнать, как ходят часы, если разберу их до последнего винтика. Но, хотя вел я себя как глупый и тщеславный мальчишка, этот период оказался одним из самых благодарных из всех моих книжных запоев. Я понял кое-что насчет стиля, искусства повествования, воздействия на читателя и как его достичь. Лучше всего я усвоил, что в создании хорошей книги действительно заключена тайна. К примеру, сказать, что стиль — это человек, значит не сказать почти ничего. Даже когда мы имеем человека, мы не имеем почти ничего. В человеке все уникально и непостижимо: как он пишет, как разговаривает, как ходит, как все делает. Однако придавать этому большого значения не стоит. Самая важная вещь — настолько очевидная, что на нее сплошь и рядом не обращают внимания, — состоит не в том, чтобы удивляться подобным материям, а в том, чтобы выслушать человека и позволить его словам действовать на вас, изменять вас, все больше и больше делать вас тем, чем вы на самом деле являетесь.

Самый важный фактор в оценке любого искусства — его воздействие. Это изумление и упоение ребенка, впервые соприкоснувшегося с миром книг; это восторг и отчаяние юноши, открывающего «своих» авторов; но куда более значимыми, поскольку сочетаются с ними, являются другие, действующие острее и продолжительнее элементы, а именно: восприятия и рефлексии зрелого человека, посвятившего свою жизнь делу, созиданию. Когда читаешь письма Ван Гога брату{18}, поражаешься тому, сколь много сумел он вместить в них за свою короткую и бурную карьеру художника: здесь и размышления его, и анализы, и сравнения, и восторженные замечания, и критические оценки. Для художников здесь нет ничего необычного, но у Ван Гога это достигло масштабов поистине героических. Ван Гог наблюдал не только природу, людей, предметы, но также и картины других, изучая их методы, технику, стиль и подходы. Он много и серьезно размышлял над тем, что наблюдал, и эти мысли вкупе с наблюдениями пропитали его творчество. Он отнюдь не был примитивным или «диким». Подобно Рембо, он ближе всех подошел к состоянию «стихийного мистика».

Я отнюдь не случайно выбрал художника, а не писателя, чтобы пояснить свою мысль. Вышло так, что Ван Гог, не имевший никаких литературных претензий, написал одну из величайших книг нашего времени, причем сам он даже и не сознавал, что пишет книгу. Жизнь его, представленная в письмах, содержит больше откровений и волнует сильнее, чем какое бы то ни было произведение искусства, — сильнее, я бы сказал, чем подавляющее большинство знаменитых исповедей или автобиографических романов. Он откровенно, ничего не утаивая, рассказывает нам, повествует о своей душевной борьбе и муках. Он обнаруживает редкое понимание ремесла художника, хотя его чаще превозносят за страстность и умение видеть, нежели за знание основ мастерства. Его жизнь — урок на все времена, так как в ней становятся ясными ценность и смысл призвания. Ван Гог в одно и то же время — смиренный ученик, студент, возлюбленный, брат всех людей, критик, аналитик и создатель великих творений. Как мало людей, о которых мы можем это сказать! Возможно, он был помешанным или, скорее, одержимым, но он не был фанатиком, трудившимся в полном мраке. Достаточно сказать, что он обладал редкой способностью критически оценивать и судить собственные работы. Ведь он оказался куда лучшим критиком и судьей по сравнению с людьми, профессия которых, к несчастью, состоит в том, чтобы критиковать, судить и осуждать.

Чем больше я читаю, тем больше понимаю, что пытаются сказать мне другие в своих книгах. Чем больше я пишу, тем снисходительнее становлюсь по отношению к моим собратьям-писателям. (Исключая «плохих» писателей, так как с ними я не желаю иметь никакого дела.) Но с теми, кто искренен, с теми, кто честно стремится выразить себя, я гораздо более мягок и терпим, чем в те дни, когда не написал еще ни одной книги. Я могу чему-то научиться у самого жалкого писателя при условии, что он творит на пределе своих сил. И я действительно очень многому научился у некоторых «жалких» писателей. Читая их книги, я вновь и вновь поражался их свободе и дерзости, которые почти невозможно вернуть обратно, как только оказываешься «в упряжке», как только приходит знание законов и границ ремесла. Но лишь при чтении любимых авторов начинаешь полностью сознавать всю ценность самого процесса в искусстве письма. Тогда читаешь, глядя во все глаза. И, никоим образом не теряя способность просто наслаждаться, постигаешь изумительное восхождение духа. При чтении таких писателей элемент тайны никогда не уходит, но заключающий их мысли сосуд становится все более и более прозрачным. С восторгом осушив его, возвращаешься к своей работе возрожденным. Критика преобразуется в благоговение. И начинаешь молиться так, как никогда прежде не молился. Ты молишься уже не за себя, а за брата Жионо{19}, брата Сандрара, брата Селина — в сущности, за всю когорту собратьев-авторов. И безоговорочно признаешь уникальность своего собрата-художника, понимая, что только через эту уникальность утверждается общность. Ты больше не спрашиваешь, что отличает тебя от любимого автора, а, напротив, хочешь найти больше общего. Даже самый заурядный читатель испытывает подобное стремление. Разве не говорит он, дочитав последнюю книгу своего любимого автора: «Почему бы ему не написать побольше книг!» А если после недавно умершего автора вдруг обнаруживают забытую рукопись, связку писем или неизвестный дневник, какой поднимается восторженный крик! Как все радуются даже крошечному посмертному фрагменту! Даже обрывок счета, просмотренного автором, и тот вызывает в нас трепет. Стоит автору умереть, как его жизнь внезапно приобретает для нас особый интерес. Смерть его часто помогает нам увидеть то, что мы не видели, пока он был жив: его жизнь и творения составляли одно целое. Разве не очевидно, что за искусством воскрешения (биографией) скрываются глубокая надежда и вожделение? Нам недостаточно того, что Бальзак, Диккенс, Достоевский обрели бессмертие в своих произведениях, — мы хотим возродить их во плоти. Каждая эпоха прилагает усилия, чтобы сделать великих людей литературы своими, включить их жизнь в свои представления об образцовом и значимом. Порой кажется, что влияние мертвых гораздо сильнее, чем влияние живых. Если бы Спаситель не воскрес, люди, без сомнения, воскресили бы Его своей скорбью и вожделением. Тот русский писатель, который говорил о «необходимости» воскрешения мертвых, говорил искренне.

Они были живы и они говорили со мной! Это самый простой и самый красноречивый способ воздать тем авторам, которые оставались со мной многие годы. Разве не странно так говорить, учитывая, что мы имеем дело — в книгах — со знаками и символами? Как ни одному художнику никогда не удавалось перенести природу на полотно, так ни один автор по-настоящему не может передать нам свою жизнь и свои мысли. Автобиография — это чистейшей воды вымысел. Выдумка всегда ближе к реальности, чем факт. Фабула отнюдь не сущность человеческой мудрости, а ее горькая скорлупа. Можно по-прежнему, во всех разделах и разрядах литературы, разоблачать историю, развенчивать научные мифы, подвергать переоценке эстетические взгляды. Как показывает углубленный анализ, ничто не является тем, чем кажется или чем стремится быть. Мы все еще жаждем.

Они были живы и они говорили со мной! Разве не странно понимать и получать наслаждение от того, что невыразимо? Это не общение посредством слов, это человек соединяется со своим ближним и своим Творцом. И тогда ты вновь откладываешь книгу, и у тебя нет слов. Иногда так бывает потому, что кажется, будто автор «сказал все». Но я думаю сейчас не об этом. Я думаю, что подобное воцарение безмолвия имеет куда более глубокое значение. Из молчания извлечены слова — в молчание они вернутся, если были использованы правильно. В промежутке же происходит нечто необъяснимое: мертвец, назовем вещи своими именами, сам себя оживляет, овладевает вами, и вы, переворачивая страницы, полностью меняетесь. Он сделал это при помощи знаков и символов. Что это как не магическая сила, которой он обладал и, возможно, до сих пор обладает?

Сами того не ведая, мы владеем ключом от рая. Мы много говорим о понимании и общении — не только с такими же, как мы, людьми, но и с умершими, и с теми, кто еще не родился, и с обитателями других сфер, других вселенных. Мы верим, что будут открыты великие тайны. Мы надеемся, что наука — или в крайнем случае религия — укажет нам путь. Мы грезим о жизни в отдаленном будущем, которая будет совершенно не похожа на ту, которую мы знаем; мы наделяем самих себя мистическими способностями. Однако писатели уже доказали не только свою магическую силу, но и существование вселенных, без труда проникающих в нашу маленькую вселенную и столь нам знакомых, как если бы мы посетили их самолично. У этих людей не было «тайных» учителей, которые посвящали их. Они появились на свет от родителей, подобных нашим собственным, они росли в той же среде, что и мы. Что же тогда делает их стоящими особняком? Не одно только воображение, ведь и в других сферах жизни люди проявляли равную силу воображения. Не одно только мастерство, ведь и другие художники используют не менее сложные технические приемы. Нет, в писателе для меня кардинально важной является его способность «эксплуатировать» то громадное безмолвие, что окутывает всех нас. Из всех художников он один в высшей степени сознает, что «в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Улавливая дух, наполняющий все творение, он переводит его в знаки и символы. Претендуя на то, чтобы общаться с ближними, он, сам того не ведая, учит нас соединяться с Создателем. Используя язык в качестве инструмента, он показывает, что это не язык вовсе, а молитва. Особого рода молитва, которая ничего не просит у Создателя. «Хвали, душа моя, Господа». Так это звучит — не важно, на каком наречии и по какому поводу. «Буду восхвалять Господа, доколе жив; буду петь Богу моему, доколе есмь».

Разве не о «небесном творении» говорится здесь?

Так не будем спрашивать, что делают в потустороннем мире великие и прославленные. Знайте, что они по-прежнему поют хвалу Господу. Здесь, на земле, они просто упражнялись. Там их песни достигают совершенства.

В очередной раз должен я упомянуть русских, тех загадочных писателей девятнадцатого века, которые знали, что есть лишь одна задача, лишь одна высшая радость — установить совершенную жизнь здесь, на земле[16].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.